— Научишься, — убеждала Зоя. — Детишки незрячие читают. А ты вон все пять книжек вашей еврейской Библии прочла. Кусками наизусть чешешь.
— При чем тут Библия! — кричала она. — Я тогда не была слепой!
— Правильно. А память? Память, девка? Память в этом деле главное. Давай, давай, — подкладывала томик букваря для незрячих. — Первая буква. «А-аз» — произносила врастяжку. — Говори, как пишется? Ну? Имеем два вертикальных столбика, в каждом по три ячейки. Какие проколоты?
— Первая и вторая слева.
— Умница!.. «Буки»?
— Вторая слева, три справа.
— Ну, в чем загвоздка? «Веди»?
— Забыла.
— Две верхних слева…
— …и две верхних справа.
— Верно!.. «Глагол»?
— Верхняя слева, две верхние справа.
— Давай, давай! — обрадованно кричала в лицо Зоя. — Мы с тобой через месяц-другой в первые грамотейки выбьемся!
Был по-настоящему праздник, когда она проколола с обратной стороны жесткого листа — справа налево — как в иврите свое имя: «Фанни». Подумала, поставила точку (два нижних прокола слева и один средний справа), вывела следом: «Фейга Ройтман».
— Зоя! — крикнула копошащейся рядом подруге. — Можете прочесть?
Рядом сопели, отдувались: Зоя делала вид, что никак не осилит написанное…
— Да будет вам, — засмеялась она. — Скажите лучше, правильно написала?
— Правильно, пташечка моя! — прозвучало у нее над ухом. — Правильней не бывает… — Эх, по рюмашечке бы сейчас! Отметить… Мы с забулдыгой моим, до того, как он от нас драпанул, сядем, бывало, вечером за стол, он из графинчика нальет, рюмку на свет поднимет и скажет непременно перед тем как опрокинуть: «Здравствуй, рюмочка христова! Ты откуда? Из Ростова. Пачпорт есть? Нема. Вот-те и тюрьма!.. Да-а, — протянула, — было дело. И кончилось тюрьмой. Хоча и паспорт был… Ладно, давай что-нибудь еще напишем. «Любовь и верность» сумеешь?..
В конце года на ее имя поступил журнал «Досуг слепых», издававшийся под попечительством императрицы Марии Александровны. Прочесть в нем что-либо она не смогла: водила в недоумении пальцами — привычного начертания букв шестью комбинациями точек не было. Пришедшая на помощь Зоя объяснила: в журнале буквы начертаны по-другому, нежели брайлевским шрифтом. Повторяют очертаниями обычные буквы кириллицы.
Она загорелась: «Попробовать, разве?»
Новая азбука далась ей на удивление намного легче, буквы заучивались легко. Стояли при прощупывании перед глазами, ощущение было, будто видишь их взаправду.
Получив свежую книжку «Досуга слепых» (раз в месяц, тридцать страниц), она прочитывала прежде всего оглавление на первой странице, хмыкала: что за чепуха! Отчеты какие-то о деятельности благотворительных организаций, биографии попечителей и благотворителей, религиозные статьи («Пропускаем, пропускаем!»). Добиралась до литературного раздела. Стихи, рассказы — Пушкин, Жуковский, Гоголь, Чехов, Максим Горький. Прочитала первым Короленко — «Слепой музыкант»: трогательно, правдиво — до слез! Герои повести, их судьба убеждали: незрячие такие же люди, как все. Так же мыслят, чувствуют, страдают. Так же радуются, любят — горячо, самозабвенно, страстно. Слепой от рождения мальчик, которого знакомый конюх научил играть на дудке, решил стать музыкантом. Одолел ноты, стал играть на фортепиано. Юношей подружился с замечательной девушкой из соседнего имения, они полюбили друг друга, поженились, у них родился мальчик — зрячий!
«Можно обрести счастье и слепой, — думалось ночами. — Обнимать любимого, ласкать. Вновь чувствовать себя молодой…»
Возникало желание, пальцы тянулись под резинку панталон. Трогала, терзала плоть, ждала содрогания. Лежала с зажатым между бедер вафельным полотенцем — опустошенная, без мыслей.
Кашляла, храпела, стонала во сне пахнущая теплым смрадом палата. Скрипнула рядом под тяжестью тела металлическая сетка. Шлепание босых ног по половицам, звук струи в железную стенку параши: Зоя в очередной раз села помочиться.
«Приснилось бы что-нибудь радостное, — улетала она последней мыслью во что-то покойное, уютное. — Мамэле, Милочка»…
Ее возили по тюремным больницам края, проверяли без конца глаза, мучили подозрениями. Подносили к лицу что-то отдающее теплом, кричали: «Видите? Нет? А почему моргаете?» Хотелось кричать, плеваться, исцарапать чью-то невидимую морду. По совету Александры Адольфовны обратилась с письменной просьбой в управление каторги: перевести ее в Харьковскую тюрьму, где имелось глазное отделение. Письмо с сопутствующими справками год с лишком гуляло по инстанциям, приходило не на тот адрес, возвращалось, вновь переправлялось. Кончилось тем, что в просьбе ей отказали. Ничего не получилось из попыток администрации устроить ее в какое-либо из тюремных мест призрения для увечных — единственная богадельня Нерчинской каторги предназначалась для мужчин, женского отделения в ней не было.
Зимой 1913 года ее повезли в Читу, в самую поместительную в крае губернскую тюремную лечебницу. Здесь ей повезло: случаем ее заинтересовался только что вступивший в должность врач-окулист, выпускник Петербургского медицинского института Станислав Микуловский.
После предварительного осмотра он долго с ней беседовал. Сидел рядом: молодой голос, говорит вежливо, спокойно, не перебивает. Интересовался семьей, спрашивал, где училась. Оживился узнав, что в домашней еврейской школе отца.
«Мой батюшка, представьте, тоже по профессии учитель. Преподавал естествознание в старших классах гимназии».
Попросил рассказать, при каких обстоятельствах у нее пропало зрение.
«Только ничего не утаивайте. Мне это крайне важно».
Ей стало не по себе, на лице проступила испарина. Встала перед глазами не уходившая из памяти картина: комната публичного дома, раскрытая постель, Витя в объятиях полнотелой женщины с разверстыми ляжками. Ломило в висках, затылок охватывал железный обруч — сильнее, сильнее…
— Что с вами, Каплан? — слышалось издалека. — Вам плохо? Прилягте…
Ее колотило точно в лихорадке.
— Уходите! — закричала. — Не буду говорить!
В палате захлопала дверь, зазвучали голоса. Ее уложили лицом на подушку, держали за плечи, укололи в ягодицу.
— Носилки принесите, — прозвучал голос.
Звуки растворялись в воздухе, стихали, в голове темнело…
Микуловский навещал ее ежедневно. Она привыкла к исходившему от него свежему запаху туалетной воды, шороху накрахмаленного халата, интонациям голоса. Заходя в палату, здоровался с соседками (их у нее было четверо, все лежачие), садился рядом, спрашивал: «Как спали?» Мерил температуру, давал выпить омерзительно горькую микстуру. Отворачивал веки, шарил холодным предметом по поверхности глаз, говорил:
«Глаза у вас — царица Савская бы позавидовала». Вновь принимался за свои вопросы: вспомните то, вспомните это.
Она отвечала — неохотно, вяло. «Кому все это нужно, — думала? — Знать, какого рода сны она видит, просыпается ли при этом? Не было ли у кого из родственников нервных заболеваний, падучей болезни? Какое все это имеет отношение к ее слепоте?»
В один из дней после процедур он задержался дольше обычного.
— Хочу высказаться начистоту, Каплан, — молвил непривычно сухо. — В лечебнице вы месяц с лишком, мы делаем все возможное, чтобы справиться с вашим недугом. Есть, однако, препятствие, которое мы не в силах преодолеть, которое, в конечном счете сведет на нет наши усилия. Это ваше отношение к болезни, Фанни. Отношение к самой себе. Никакая медицина не в состоянии помочь пациенту, не желающему собственного выздоровления. Смотрящему пассивно на все усилия врачей. Не верящему нам ни на грош…
Скрипнула табуретка, он встал.
— Тем более досадно, — продолжил, — что, по моим наблюдениям, слепота ваша излечима. Природа ее нервического свойства. Недуг у вас в голове. Лечение принесет успех, если вы встряхнетесь, сами будет желать себе выздоровления…
Подошел вплотную, взял за руку: пальцы энергичные, нервные.
— Станьте моим союзником! — произнес. — Отрешитесь от состояния подавленности, безволия. Вы же революционерка, черт побери!
На другое утро явился санитар. Сел на край койки, наголо остриг ее машинкой. Заглянувший следом Микуловский объяснил: подготовительный процесс завершен, подошло время для более глубокого вмешательства в корень недуга. Лечебница обзавелась недавно новейшим оборудованием для стимулирования нервных окончаний глаз. Ее случай именно из этой области офтальмологии: оживление механизма регулирования зрительным процессом полушариями головного мозга с помощью электрического тока. Переменного и постоянного.
— Не слишком сложно говорю? — осведомился.
— Нет, все понятно.
— Тогда с богом!
Повел ее за руку к дверям, потом по коридору, здоровался с кем-то на ходу. Они вошли в пахнущее лекарствами помещение, в котором разговаривали и смеялись какие-то люди, что-то монотонно жужжало, гудело, пощелкивало.
— Не слишком сложно говорю? — осведомился.
— Нет, все понятно.
— Тогда с богом!
Повел ее за руку к дверям, потом по коридору, здоровался с кем-то на ходу. Они вошли в пахнущее лекарствами помещение, в котором разговаривали и смеялись какие-то люди, что-то монотонно жужжало, гудело, пощелкивало.
— По местам, по местам, господа? — прозвучал голос Микуловского. — Приступаем!
— Садитесь, Каплан, — усадили ее на мягкое сиденье. — Голову откинули на спинку. Хорошо…
Холодные пальцы наложили ей на лоб кожаную повязку с металлическими насечками, Микуловский произнес:
— Не волнуйтесь, Фаня, сейчас будет немного неприятно. Потерпите.
Под медленно теплевшими насечками что-то завибрировало, кожу головы начало покалывать — сильнее, сильнее… Усиливалось жужжание, виски пронизывал поток пульсирующих иголочек. Становилось жарко, по спине и подмышками стекал пот…
— Терпите? — спрашивал Микуловский. — Хорошо… Еще оборот на три деления, пожалуйста! — командовал.
В какой-то момент ей показалось: впереди вспыхнуло и пропало во мраке несколько искорок. Еще раз… еще…
Она вцепилась что есть силы в подлокотники.
— Полтора оборота прибавить! — слышался голос Микуловского.
Игольчатый поток изливался сквозь впадины глаз, буравил мозг. Выплыл из пространства, меняя конфигурацию молочноватого цвета предмет, похожий на прямоугольник окна, его заслонил силуэт, формой напоминавший человеческую фигуру…
— Я что-то вижу! — вырвалось у нее.
— Что именно, Фанни?
— Какой-то, не знаю…
— Ага! Присмотритесь получше!
— Окно, вроде. И человека…
— Ясно! А сейчас? Протяните руку! Туда, где видите человека!
Она подалась неуверенно в ту сторону, уперлась ладонью в мягкую ткань материи на чьем-то теле.
— Ура! — прозвучало над ухом. — Победа, господа! Она видит!
Архив Нерчинской каторги, 1907–1916 гг.:«ЧИТА ЗАБАЙКАЛЬСКОЙ ОБЛАСТИ, БОЛЬНИЦА ЧИТИНСКОЙ ГУБЕРНСКОЙ ТЮРЬМЫ, МАЯ 23 ДНЯ 1914 Г.
ГОСПОДИНУ ВРАЧУ АКАТУЕВСКОЙ ТЮРЬМЫ.
У Ф. Каплан мной констатирована слепота на истерической почве. В настоящее время у нее появляется зрение, хотя и в незначительных размерах. В течение всего лечения она подвергалась электризации(сначала постоянным, потом переменным током), впрыскиваниям стрихнина и пила йодистый калий. Это лечение желательно было бы продолжать, так как оно дало и дает несомненный успех.
Читинской тюремной больницы врач Микуловский».
«НАЧАЛЬНИК АКАТУЕВСКОЙ ТЮРЬМЫ, ИЮНЯ 13 ДНЯ 1914 ГОДА.
По распоряжению начальника Читинской тюрьмы Каплан Фейга возвращена для дальнейшего содержания во вверенную мне тюрьму.
За начальника тюрьмы капитан Рубайло».
По ту сторону ночи (продолжение)
Зою в живых, вернувшись, она не застала. Окликнула, когда ее привела в палату — старушечий чей-то голос ответил со знакомого места:
— Преставилась. Свезли на погост. Аккурат на Святую Троицу. Сердце, бают, остановилось…
Через неделю к пяти ее соседкам прибавилась шестая: Екатерина Адольфовна. Прокричала с порога:
— Фанечка, здравствуйте, это я! Снова вместе!
Села рядом на койку, прижалась:
— Я так рада! У вас, кажется, прогресс: зрение начало восстанавливаться?
— Самую малость. Вижу яркий свет, различаю силуэты… очень слабо. Вас сейчас вижу. Тень чуть-чуть колышется. Вроде кисеи…
— Ну, замечательно же! Вы уже не слепая, дело идет к улучшению. Рано нас списывать, поборемся еще!
У Измайлович, по ее словам, обнаружили малокровие.
— Слабость ужасная. Третьего дня потеряла сознание на прогулке, сильно ушиблась. Зато с разрешения начальства получаю ежедневно за свой счет фунт белого хлеба, бутылку молока и два яйца. Представляете! Вам, кстати, с вашим недугом тоже положено дополнительное питание. Давайте прямо сейчас сочиним бумагу. А, Фаня?
Написала от ее имени прошение в адрес врача Нерчинской каторги Рогачева, тот, в свою очередь, ходатайство начальнику Акачинской тюрьмы, последний выдал «добро». В углу документа, правда, начертал резолюцию, которую Александра Адольфовна зачитала ей со смехом:«Молоко и белый хлеб выдавать каждый день, а яйца не каждый. Все приобретать в счет себя, денег прося».
Сюрприз! — пришло в один из дней письмо из Одессы от брата Фимы. Он не поехал с семьей в Америку, остался с русской женой и детьми в России. Несколько лет, по его словам, направлял запросы в различные инстанции, чтобы узнать о ее судьбе, недавно только получил ответ из канцелярии Забайкальского генерал-губернатора. Фима, оказывается, переписывался с родителями, получал от них временами небольшие денежные переводы и продуктовые посылки. Писал, что мать с отцом, а также сестры и брат устроены, живут в разных городах, что в каждом письме от них одна и та же просьба: навести справки, узнать, жива ли она, что с ней.
Она продиктовала Александре Адольфовне два письма — одно Фиме, другое для пересылки в Америку. Получила через месяц цветную открытку со словами: «Милая моя, как я счастлив: ты жива! Мамэле и отцу послал телеграмму, получил ответ. Они молились в синагоге за твое здоровье и возвращение на волю. Целую, целую, целую! Любящий брат».
С открыткой на коленях она сидела на кровати, улыбалась. Где-то на воле живут родные люди. Помнят о ней, беспокоятся, ждут. Вспомнила давний случай с Фимой — было это в суккот, в деревянном шалаше, сколоченным во дворе отцом и старшим братом. Шел последний день праздника — Шмини Ацерей, отец произносил за накрытым столом кидуш над бокалом вина, они уже попробовали по ломтику яблока с медом, тянули руки к горке круто сваренных яиц в миске, окунали в посоленную воду в стакане, аппетитно жевали, сидевший напротив Фима с набитым ртом толкал ее под столом ногами, делал страшные глаза, поперхнулся, закашлялся, плюнул что есть силы на сидящих, забрызгал черный лапсердак отца и кисейное платье мамэле, вылетел, схваченный за шкирку отцом, наружу истерически хохоча…
Никто в семье не верил, что из Фимы получится толк. А он, подросши, пошел работать — сначала в пекарню в Житомире, потом в ремонтную мастерскую, выучился механическому делу, уехал в Одессу, поступил на работу в пароходство, плавал по свету на торговом судне в должности помощника старшего механика. Оказавшись в Одессе, она думала с ним повидаться, купила торт в кондитерской, приехала на Разумовскую, где он жил. Дома его не оказалось, беременная третьим ребенком жена Люся сказала, что муж сейчас где-то не то в Турции, не то в Египте, вернется не раньше чем через месяц.
— Неделю побудет, — улыбнулась невесело, — и опять уплывет. Так и живем…
Гуляя под руку с Александрой Адольфовной по тюремному двору, она пробовала угадать по рисунку силуэта, кто из товарищей бежит ей навстречу.
— Маруся? — произносила вопрошающе.
— Господи! — восклицала обнимавшая ее Маруся Беневская. — Товарищи, она видит!
Она ощупывала лица, волосы окружавших женщин, говорила:
— Дина…
— Я, я! — слышалось в ответ. — Здравствуйте, Фанечка!
— Вера…
— Здравия желаем, ваше высокоблагородие! — голос Веры Штольтерфот. — Совершаем согласно инструкции утреннюю прогулку. Жалоб и нарушений нет…
Веселый смех вокруг, ее подхватывают под руку, ведут по булыжнику двора. Разговоры, споры — как всегда. Уклоны в сторону марксизма и субъективистской школы. Опасности, таящиеся в свободе мнений, которыми всегда славилась партия эсеров. Во что это великое разнообразие вылилось после революции пятого года и последовавшей за ней реакции. Царящие на воле упаднические настроения, скептицизм, разочарования, проповедуемые повсюду «переоценки», поиск смысла жизни — в чем угодно: в боге, искусстве, половых отношениях. Успевай разобраться…
К привычным темам добавилась новая — мировая война. Из приходивших в тюрьму разрешенных газет и журналов складывалась картина неслыханного подъема, сплочения всех слоев общества во имя защиты дорогого Отечества. Уличные манифестации под верноподданническими лозунгами, крестные ходы, моления в церквах о даровании победы русскому оружию. Добровольцы, рвущиеся на передовую, пожертвования в пользу лазаретов и госпиталей. На газетных полосах — доблестные воины с суровыми лицами у брустверов окопов, бравые артиллеристы у расчехленных орудий, примадонна императорского балета Матильда Кшесинская на ступеньке своего салон-вагона перед отправкой в гастрольную поездку по маршруту Санкт-Петербург — Тифлис с целью сбора средств в пользу увечных воинов. «Скотский энтузиазм», — как выразилась по этому поводу Маруся Спиридонова.
Вечерами Александра Адольфовна зачитывала ей статьи и заметки из только что пришедших «Всемирных новостей».
— Вот это интересно! — начинала. — Письма воинов, пересланные в редакцию родственниками.