– Это ты бросаешь камнями в окна? – резко прервал я его. – Ты устраиваешь все эти глупости?
– Прости?
– С тех пор, как ты снова объявился, в доме происходят странные вещи. Кто-то занимается вандализмом. Я не верю в совпадения. Моих детей это чуть не угробило в рождественскую ночь. Во что ты играешь, черт подери? Ты что, мало нам зла причинил?
Тома вздохнул, покачал головой.
– Не понимаю, о чем ты говоришь. Мне жаль, что у вас проблемы, но уверяю, я тут ни при чем. С чего бы мне делать такое?
– Да, с чего бы? – поддакнула Лиз почти испуганно.
– Отомстить за свое горе, например. Рассчитаться с Грас.
– Грас достаточно заплатила. В самом деле, не понимаю, что бы я мог тут выиграть, Натан. Честно.
Дрожь возобновилась, стала еще сильнее, чем на улице Сент-Катрин. Снова вспотели руки, и стало трудно дышать. Я бросал взгляды наружу через оконные стекла, превратившиеся в перегородки, отделившие меня от Вселенной – настоящий мир был совсем рядом, видимый, хотя и недоступный, сделанный из другого вещества, а тем временем с люстр изливалось что-то нереальное, какая-то завеса, мантия, обрушиваясь на меня, словно астероид. Вскоре я уже не чувствовал свою ногу; мне показалось на мгновение, что она совсем исчезла.
– Дай мне сигарету.
– Нет, Натан, это…
– Дай мне сигарету, Лили.
Она подчинилась, порылась в сумочке, достала свою раззолоченную пачку. Я взял сигарету, зажигалку, встал. Худо-бедно доплелся до двустворчатой двери, приволакивая ногу. Моя правая нога казалась ампутированной, я тащил эту призрачную конечность словно ядро.
Выйдя на мощенную камнем маленькую площадь, я попытался закурить на пронизывающем холоде. Получилось не сразу. Я дрожал, а тут еще ветер, колючий, порывистый, продувавший насквозь. Я защищался от него рукой, прикрывая пламя былым, тысячу раз проделанным жестом. Вкус сигареты оказался чудовищным; мне почудилось, будто я глотнул смесь жидкости для чистки канализации с жавелевой водой. Затем почувствовал себя пьяным, но не как от вина – это было ощущение отравления, черные звезды заплясали перед глазами. Однако с третьей затяжки сердечный ритм стал замедляться, легкие снова открылись, глубоко, как каньон. Я думал о своем брате, об умершем близнеце, Орельене. Это был не совсем близнец, но я мог представить его себе только своим отражением, своим другим «я», своим двойником – это был я, и я умер. На шестой затяжке я бросил взгляд через стекло вовнутрь. Мне показалось, что Лиз дает что-то нашему отцу, но не был уверен, потому что в этот миг какие-то люди прошли мимо их столика. Меня преследовала, как наваждение, девушка из сна, но никак не удавалось отождествить ее с реальным воспоминанием. Я твердил: Кристина, Кристина, Кристина, но ничего не происходило; эта история, рассказанная Тома, оставалась чуждой моей собственной истории, их невозможно было связать, наложить образы друг на друга. Я знаю, Кора, что такое Великая Любовь. Но мне не удавалось понять, как сорокалетний мужчина мог втюриться в двадцатилетнюю девицу, тем более что сам я предпочитаю – тебе ли не знать – более зрелых женщин. Я смотрел мысленным взором на картину Вермеера «Девушка с жемчужной сережкой», пытался представить вместо тюрбана рыжие волосы, но видел только Лиз – Твои волосы… Зачем ты сделала это со своими волосами? В одном мы с Тома были согласны: он оставил кукольно-белокурого ребенка, а обнаружил вместо него создание с огненной шевелюрой. Я бы предпочел, чтобы она оставалась блондинкой, хотя они для меня слишком двуличны и напоминают женщин моей семьи – кажущаяся мягкость, чтобы отвлечь от трепки, которую они собираются задать. Пока я думал об этом, передо мной с исключительной четкостью предстало лицо Клер. Моя первая и последняя блондинка… Я вдруг осознал, до какой степени эта короткая встреча меня взволновала. Пока ты была жива, Кора, я никогда тебе не изменял. После твоей смерти я никогда не предавал память о тебе – несколько приключений на одну ночь, этиловые вернисажи, агрессивные брюнетки, перепихон, забывавшийся с рассветом. «Заново устроить свою жизнь» казалось мне немыслимым; большую часть времени я был бесполым существом, мое тело, эта практичная, функциональная оболочка не имела иной цели, кроме как делать то, что необходимо сделать, говорить то, что необходимо говорить. Я уже считал, что вышел в сердечную отставку… Но сегодня вечером – да, я думал о Клер, быть может потому, что, будучи до такой степени непохожей на тебя, она исключала всякое сравнение.
Чтобы отогнать ее лицо, я потушил сигарету об асфальт и вернулся в кафе. Мне показалось, я прервал их беседу. Отец выпрямился на стуле, словно внутри него вдруг напряглась пружина. Я сел. Лиз и Тома отпили по глотку вина, одновременно, почти как в зеркале.
– Ты и впрямь мудак.
– Да, знаю.
Я в свой черед отхлебнул немного шардоне, чтобы отбить вкус пепла, застрявший в груди.
– О чем говорили?
– Ни о чем. Я рассказывала папе, что творится в доме.
– Папе, – усмехнулся я. Тома опустил глаза, снова превратился в старика, после того как оживился, говоря об этой девице, став на короткое время ближе к смутному представлению, которое я о нем составил, – сила, достаток, успех. – И что же, папа, – продолжил я с сарказмом, – рассчитываешь остаться в этих местах? Шляться по саду Грас, пока совершенно не забудешь свою нимфетку?
– У меня есть подруга. Мы вместе уже пятнадцать лет.
– И кто она? Полька? Таиландка? Совершеннолетняя?
Он покорно улыбнулся в ответ на мою злость:
– Итальянка. Я ее встретил в Азии, это верно, но она итальянка. Мы с ней одного возраста… Она даже немного старше, представь себе.
– У тебя другие дети есть? – вдруг спросила Лиз, и думаю, я никогда не видел на ее лице такого выражения.
– Нет, Лиззи. Симона была уже… в общем…
Моя сестра прикончила еще одну салфетку, потом бутылку.
– У тебя нет с собой фотографии близнецов? – спросил он, словно с опозданием входя в роль отца.
– Зачем? Ты в любом случае их никогда не увидишь.
Молчание затягивалось. Из-за того, что мы не говорили, так долго прожив врозь, нам было нечего сказать друг другу. Это было ужасно – естественно, но ужасно. Это нелепая встреча подтверждала, что мы были призраками друг для друга; наше отдаление друг от друга было непоправимо, мы это знали, читали это в наших ничем не защищенных, осторожных глазах.
– Мы живем неподалеку от Рима, – сообщил он в конце концов. – Завтра я уеду. Там она займется мной. Вы меня больше не увидите, но теперь вы все знаете, и когда я умру, она вам позвонит. Я оставляю ей нашу квартиру, а кроме того, завещаю вам все, чем владею – не бог весть что. Кризис и меня коснулся, я играл на бирже, много потерял. Сожалею.
Что такое жизнь? Какой в ней смысл? Плохой жетон в плохом игровом автомате – все фальшиво заранее – щелкает, блестит, мигает лампочками, но в итоге вы всегда остаетесь со смертью один на один.
– Ладно, – сказал я, вставая. – Это было очень поучительно.
Лиз посмотрела на меня, как на сумасшедшего. Я достал бумажку в пятьдесят евро и оставил на столе.
– Лили, ты идешь?
Мою сестру словно парализовало. Она долго в упор смотрела на меня с банкетки, потом перевела взгляд на отца. Он тоже встал, прямой, негнущийся, как стальной штырь. Было что-то неуклюжее и глупое в его утратившей всякое значение элегантности.
– Да, идите. Твой брат прав. Мы все сделали то, что должны были сделать, и сказали то, что должны были сказать. Наверное, даже кое-что лишнее.
Это «лишнее» предназначалось мне, так я во всяком случае тогда подумал. Лиз медленно взяла свое пальто, надела его – правый рукав, левый рукав. Ее глаза были опущены; она плакала или готова была заплакать. Взяла свою сумочку, не вставая, продвинулась до края банкетки, словно отодвигая миг расставания, настоящего, с этим отцом, который был для нее все-таки отцом, а не химерой, как для меня. Я взял ее за руку. Я впервые сделал этот жест – взял Лиз за руку, крепко, и повел к выходу. Она не подняла глаз, не сказала Тома Батаю до свидания – до свидания не имело никакого смысла.
Мы вышли; холод схватил нас за горло гигантской черной рукой в заиндевевшей перчатке. Мы не обернулись, ни тот ни другой. Странно, Лиз не курила. Не говоря ни слова, мы шли вперед, к площади Белькур. Сестра казалась отсутствующей, словно ее тело и голова действовали порознь. Я понимал. На сей раз я ее понимал. У нас обоих было ужасное предчувствие, что стоит нам обернуться, и мы обратимся в камень.
Мы были не так уж далеки от этого.
Грас Мари Батай,
20 сентября 1981 года, гостиная,
поздно
Сегодня отменили смертную казнь. Отныне можно убивать и не быть за это убитым.
Я-то всегда была против – судебные ошибки, невинно казненные. Варварство. Но вот теперь этот припев вертится у меня в голове – отныне можно убивать и не быть за это убитым. Закон возмездия больше не имеет силы закона. Убийц уже не убивают.
Цивилизация.
Я только что разбила телефонную будку внизу. Молотком.
Я знаю, что она служит вам для связи. Девчонка спускается туда каждый второй вечер, в определенный час. Но никогда – если ты дома, странно.
Вы принимаете меня за дуру. А я не дура.
В вазе передо мной – букет наперстянок. Digitalis Purpurea, наперстянка пурпурная. Названа так потому, что можно засунуть палец в цветок, как во влагалище. Вы что же думаете?! Я тоже умею делать всякие снадобья. Как ты насчет чая с листочками наперстянки пурпурной, а, девчонка? Ты выблюешь свои кишки, а я буду смеяться. Твое сердце замедлит ход, а я буду смеяться.
Опустошение становится Истреблением.
Что-то отказало мне в смерти, там, в Ландах. Я пыталась понять, почему эти черные дни, эти бессонные ночи. Пыталась понять, почему, и теперь знаю.
Что-то думает, что я права. Что-то думает, что вы виноваты, вы, только вы. Что-то думает, что вы творите Зло.
Я невиновна. Я ваша жертва.
Я из того вещества, из которого делают ножи.
* * *Лиз вела машину по-прежнему молча. Мы не обменялись ни единым словом, уйдя из кафе. Надо было столько всего переварить, что слова тут ничем помочь не могли. Она ехала по обледенелой дороге слишком быстро, весьма условно соблюдая правила дорожного движения, но я не боялся; я был по ту сторону страха. Мимо проносилась ночь, фонари, деревни с их гирляндами. Прицепленные к окнам Деды Морозы из цветного обивочного фетрина, развешенные над круглыми площадями созвездия – эрзац светодиодной магии; пластиковыми казались даже камни домов, а по откосам, вдоль виноградников, тянулись кучками мусора жалкие остатки ватных снежков. Убожество. Мир словно впал в убожество, катился к разложению, и мы с сестрой были частью этого мира.
Я уткнулся взглядом в цифровые часы на приборной панели. 20.46. Великое искусство на скорую руку – встреча после разлуки с помощью скальпеля. Я задавался вопросом, злится ли на меня Лиз за то, что поторопил ее, вынудил сократить встречу, покинуть этого человека, который нас, конечно, породил, но только этим и ограничился, во всяком случае, в моих глазах. Что касалось меня, то я не был разочарован, только спрашивал себя, в самом ли деле мне надо было узнать то, что я отныне знаю. Я думал о тебе, Кора. Вспоминал день, когда у тебя отошли воды, то февральское утро, когда мы воображали себе будущее огромным окном, думали, что стоим на краю чуда, на краю счастья, в которое вот-вот окунемся, еще не зная, что вместо этого рухнем в пропасть. Встреча с Тома Батаем закрыла некую главу моей жизни, главу, которая началась с его уходом, продолжилась медленным, унылым детством, которое было насыщено чувством своей неполноты; потом мимолетной и разгульной юностью – как реваншем, как отступлением в сторону. И потом, наконец, была ты, моя красавица, твоя жизнь, твоя смерть и жизнь наших детей. В этой серой «Клио», ехавшей слишком быстро, петляя среди холмов, словно пытаясь врезаться в стену, я мысленно завершал кое-что. Я был слишком выбит из колеи, чтобы определить это «кое-что», но вот: мне тридцать три года, 3+3=6, и только что кое-что завершилось. Заяц-беляк промелькнул в свете фар, застыл на миг и исчез за обочиной. Я взглянул на Лиз, но она его словно не заметила. Она смотрела на дорогу так пристально, что в ней появилось что-то нечеловеческое – ладони на руле, рука опускается, только чтобы переключить скорость. Запрограммированные функции робота.
Она подъехала к трансформаторной будке, где по привычке парковалась. Выключила зажигание. Тишина в салоне стала такой плотной, такой настойчивой, что казалась от этого фантастической. Лиз не шевелилась, словно пораженная кататонией, уставившись на закончившуюся дорогу. Это напомнило мне, как она замирала посреди моей комнаты, когда была подростком. Меня это снова напугало – детский, иррациональный ужас. Я так боялся, что она опять заговорит тем замогильным, чужим голосом, что сам решился заговорить. Прежде чем слова вырвались из горла, мои губы издали странный звук, будто лопнул пузырек воздуха.
– Что ей скажем?
Нарушивший гипертишину, мой собственный голос показался мне чужим. На долю секунды мне в голову пришла несуразная мысль – это Орельен, Орельен говорит, – и, чтобы превозмочь эту мысль, я повторил:
– Что маме скажем?
Сестра наконец шевельнулась, повернулась ко мне – только лицо, туловище было по-прежнему обращено к дороге. Это лицо было нейтральным, без всякого выражения, почти неузнаваемым. Что касается тембра ее голоса, он был каким-то механическим – так говорит кукла, когда дергаешь за веревочку у нее на спине.
– Скажи что хочешь. Я туда не пойду.
– Как? Хочешь поехать обратно?
– Я должна вернуться к себе. Меня там кое-кто ждет.
– Лили… ты не думаешь, что мы должны поговорить обо всем этом?
– Папа прав. Ты прав. Все сказано. В каком-то смысле все встало на свои места.
Напряжение, накопившееся во мне, слегка ослабело. Лиз разделяла мое чувство – закрытая глава, и в некотором смысле это меня успокоило. Вместе мы закрыли старое дело. Наверняка тишину, сверхъестественное молчание, породило именно это: огромная папка с прошлым только что убралась с полки и из нашей жизни, мы наконец перестанем натыкаться на нее, а она – беспрестанно сваливаться нам на голову, пока мы блуждаем на ощупь в склепе некоей истории, которую нам не удавалось прояснить вплоть до сегодняшнего дня. Отец был трусливым и чувственным человеком, который безрассудно влюбился; я мог бы понять его как любовника, но не как отца. И этот человек теперь – старик, близкий к тому, чтобы окончательно потерять рассудок, его память обречена постепенно пустеть, словно выливаясь через кран. Это было ужасно. Но некоторым образом это нас успокоило. Если он перестанет думать о нас – а рано или поздно это обязательно случится, – то и мы, быть может, сможем не думать о нем. В этой мысли была надежда, свет на границах мрака.
– Но даже если он не будет знать, что я его дочь, – прошептала Лиз, – я-то всегда буду знать, что он мой отец. Это ведь несправедливо, верно? Ты не находишь, что это совершенно несправедливо?
Ее эмоции вновь вырвались на поверхность, черные, но успокаивающие, – она все-таки была живой.
– Помнишь, как ты приходила меня пугать?
– Что?
– Годами. Это длилось годами, Лили… Ты приходила в мою комнату и говорила не своим голосом, словно… словно кто-то в тебя вселился.
Она покачала головой:
– Малыш, понятия не имею, о чем ты.
– Не могла же ты забыть такую шутку? Да это и была не шутка… Это была пытка.
– Да что я говорила-то?
– Не знаю. Это было похоже на иностранный язык. В любом случае – я затыкал уши.
– Уверяю тебя, Нат, я совершенно не понимаю, о чем речь. Мама рассказывала, что в подростковом возрасте у меня случались приступы сомнамбулизма… Похоже, я еще и сегодня говорю во сне. Во всяком случае, так мой мужик утверждает.
Тревога снова скрутила мне жилы. Больше я не хотел об этом знать, как и о той квартире на улице Фобур Сен-Дени. Я даже сожалел теперь, что напомнил об этой истории. Все, что я хотел, это уйти. Покинуть машину и глотнуть ночи.
– Я уезжаю послезавтра, – сказал я сестре, не найдя ничего более подходящего. – Еще увидимся?
– Не знаю, я работаю. Позвони мне. Попытайся позвонить. Или я сама тебе скоро позвоню.
Она опустила глаза.
– Поцелуй за меня детей.
По ее интонации я понял, что мы не увидимся.
– Знаешь, Лиз… Ты такая странная. Мне никогда не удавалось тебя понять. По-настоящему, я хочу сказать. Ты моя сестра, а я тебя совсем не знаю…
Она подняла голову, почесала себе крыло носа ногтем с розовым лаком. Молодежные пряди выбились из ее заплетенного шиньона и в слабом свете лампочки на потолке напоминали языки пламени, блуждающие вокруг ее лица огоньки. Она глубоко вздохнула, потом ее глаза наполнились слезами, видимыми и вполне материальными, готовые перелиться через край, как на рисунке манга.
– Родная кровь или нет, Натан, никто никого не знает. Никогда. Об этом тоже бессмысленно говорить. Некоторые вещи объяснить невозможно.
Я на мгновение оторопел. Конечно, она права. Но было слишком поздно. Для нас двоих было слишком поздно. Я наклонился, коротко поцеловал ее в щеку и одновременно положил руку ей на запястье. Когда я ставил ноги на землю, она бросила:
– Жалко, что он не разбогател, а?
Я прыснул, и этот внезапный смех удивил меня самого, как выстрел в фильме в самый неожиданный момент, когда вы сидите себе спокойно в своем кресле, уже готовые задремать. Она это сказала, чтобы доставить мне удовольствие, вроде «да полно тебе, малыш, ты ведь меня все-таки немного знаешь».
Нарочито шутливым тоном я ответил:
– И впрямь, Лили. Просто выть хочется.
Она улыбнулась и включила зажигание.