Грас - Дельфина Бертолон 21 стр.


Пока она лежала в больнице, я и нашла этот дневник, среди бардака под крышей. Я говорю бардака, но блокнот-то был довольно аккуратно спрятан – в коробке без всякой надписи вместе с фотоальбомами того же времени и твоими рисунками, Натан, и на всех ты, как фанатик, изображал Кристину.

Я прекрасно помню тот день, когда она вдруг исчезла, внезапно, словно ее стены поглотили. Я помню маму, незадолго до Рождества, Рождества 1981 года. Ты был тогда совсем карапузом, но я-то поняла. Я знала, что что-то происходит между папой и этой девицей. Однажды я их даже застукала, когда они трахались. Мама была на работе, ты спал, а они трахались. Они меня не видели, но я тогда поняла, что такое мужчины.

Не ты, я знаю. Ты исключение, которое подтверждает правило. Это вообще-то комплимент в конечном счете.

Мы были у бабушки, не помнишь? В тот год мы были у бабушки, перед самым Рождеством. Ты еще расквасил себе нос, поскользнувшись на паркете, который она только что натерла, у тебя шла кровь, я очень хорошо помню.

А когда мы вернулись, все уже стало по-другому.

Я не знала, куда Грас подевала тело. Может, закопала в саду… Так и подумала. Сама-то я так бы и сделала.

Все эти годы, малыш, мы играли на чертовом трупе.

Когда я узнала о папином возвращении, мама была в таком состоянии, что тут мне и пришла в голову идея сыграть на этом, воспользоваться темами из дневника, чтобы ее напугать – порча, призраки, куклы вуду и все такое. Отличный был план!.. Она бы точно слетела с катушек, опять вернувшись в прошлое, уж я-то знала.

Меня так и подмывало это сделать. Это как с обыском, не смогла удержаться. Чтобы она продала, наконец, дом, а еще – чтобы досадить ей. Этот дневник засел у меня в голове, эти слова были назойливы, неотвязны, как головная боль. Мы там почти не упоминались – так, последние колеса в тележке.

Эту девицу, Натан, убила ее ревность, а смерть этой девицы убила нас.

Я тоже ревнива. Всегда ревновала – к маме, к тебе, ко всем на свете. В старших классах ревновала к подружкам, у которых был отец; позже – ко всем людям, способным на счастье. Я не ищу себе извинений, но они – Грас и Тома Батай – загубили мою судьбу, отняли у меня все возможности. Она даже больше, чем он, – неспособная его удержать, поверхностная и чокнутая. Вот папа и ушел, бросил нас. А я забросила учебу, делала черт знает что, губила свою жизнь. Если бы Тома не трахал эту девицу, если бы Грас ее не убила, если бы мы были нормальной семьей, может, и я стала бы кем-то другим.

Я двадцать лет сидела на минимальной зарплате или почти, у меня никогда не будет ребенка, никогда – семьи. Ты-то преуспел. Мама все уши мне прожужжала: «Я так горжусь Натаном, он всегда был таким способным!» – а я вкалывала, как на заводе, воняя Шанелью, Диором и Мобуссеном… Ты преуспел благодаря незнанию. Ты преуспел, потому что в то время был еще не совсем личностью и зло в твоих глазах еще не существовало.

Это они посеяли его во мне, все втроем. Как чертова гниль поразила наши стены, даже не давая некоторым ставням открываться, так и зло все эти годы, малыш, прорастало во мне.

Я больше не хотела такой жизни, понимаешь? А мама отказывалась продать свой барак… Оформить дарственную при ее жизни было бы так просто! А эта ее страховка на случай смерти! Мама ведь могла мне помочь, но нет: пришлось ждать, когда она умрет. Что за мудачество… Она мне говорила об «осуществлении». Говорила, что моя каторга рано или поздно приведет меня к какому-то откровению, обновлению, к «новому пути». Она говорила мне это, а я перебирала в голове ругательства, которые не произносила вслух. Наверняка я ее разочаровала. Наверняка я не была той дочерью, на которую она надеялась. В детстве, по ее словам, я была ее любимицей. Быть может. Но с тех пор многое изменилось, поверь мне.

Грас меня не любила. Грас никого больше не любила. Кроме близнецов, быть может, родившихся после катастрофы.

Я тогда была влюблена, мне нужны были деньги, чтобы начать новую жизнь. Я бросила этого мужчину, потому что он влиял на меня как гуру, и после маминой смерти некоторые вещи бросились мне в глаза. Потому что я никогда не позволяю мужчинам выбирать себя, а сама выбираю их плохо.

В общем, как она и говорила.

Но в это Рождество я хотела уехать. Уехать с ним, все бросить, начать с нуля. Хотела бежать от этой ублюдочной жизни, в которой застряла из-за них – Грас, Тома, Кристины.

Что я теперь в некотором смысле и делаю, даже если это и не так просто, как предполагалось. Я впервые поставила печать в паспорт, представляешь? А ты говоришь об «осуществлении» – прождать сорок лет, чтобы сменить континент! Прости, я не умею писать, перескакиваю с пятого на десятое.

Ты из нас двоих самый умный, сам поймешь.

У меня были ключи, это оказалось легко. Я открыла шторы, вбила нож в потолок, встав на стремянку, молотком, обернутым кожей, чтобы заглушить звук, но мама так накачалась «Стильноксом», что даже ухом не повела. Я кидала камнями в окна, поработала над старой Барби и засунула ее в кукольный дом (это ты должен был ее найти! Но все нельзя предусмотреть. Я вообще-то не собиралась бросать в огонь твой подарок маме. Это как-то само пришло, по вдохновению). Что касается угля в окно, то я подрядила сыновей Фаржо; с ума сойти, что могут наделать мальчишки за три блока сигарет… Но с рогаткой эти два кретина управляются не лучше, чем их папаша: я им велела целить в стеклянную дверь, а они расхлестали окна близнецов. Впрочем, я на них наорала, на следующий день после Рождества. По телефону, может, ты помнишь… В общем, я решила, что это заходит слишком далеко. Твои детишки такие маленькие, они не заслуживали ни испуга, ни простуды. Прости меня, если сможешь. Я дрянь, конечно, но из-за этого все-таки проревела полдня.

Однако все, казалось, играло мне на руку, прямо нагромождение дерьма какое-то – то ворона, то стекло в гостиной… Водогрей над ванной меня по-настоящему напугал, потому что тут уже была какая-то связь, и я это знала. Словно Кристина присоединилась к моему плану. И после змеи я по-настоящему прекратила. В любом случае, хоть и напуганная, Грас все равно не собиралась продавать дом. На самом деле я была гораздо сильнее напугана, чем она. Всегда теперь буду изводить себя вопросом, не разбудила ли я демона. Не была ли тут на самом деле замешана Кристина, в конце-то концов.

Мне было одиннадцать лет, я за всем наблюдала. Мама называла меня «кумушкой»… С тех пор как я их застукала, я стала за ними шпионить как могла. Я знала, что у папы и Кристины был тайник. Они там оставляли всякую всячину, любовные записки, цветы – целую кучу всякой ерунды, как он нам рассказал.

В тот день, когда папа должен был вернуться из поездки, 22 декабря, мама снова открыла комнату Кристины: она была пустая, но я приметила письмо на пишущей машинке. Я знала, что это мамино письмо, а не Кристины: я видела, как она его печатала, а потом засунула в конверт. Тогда я его взяла и положила в их тайник.

Но наверху, в дыре за камнем, уже было одно. Другое письмо, настоящее, которое я хранила все эти годы. Я его прочитала, еще ребенком. И ничегошеньки не поняла.

Сегодня я понимаю все. Каждое слово.

В кафе я отдала его папе. Хотела восстановить истину, перевязать эту рану, которая болела во мне с детства. Если бы я не сделала этого тогда, еще ребенком, – не подменила бы письмо, – папа наверняка не поверил бы в поспешный отъезд. Быть может, было бы даже расследование, я хочу сказать, что-то достойное этого названия. В то время я не сознавала ни серьезности своего поступка, ни его последствий. Я думала, что Кристина и в самом деле уехала, и хотела помочь маме.

Это была глупость, конечно, глупость маленькой девочки, которая думала, что понимает, и не понимала ничего.

Исчезла всего лишь бедная польская иммигрантка, девчонка-иностранка, на которую всем было наплевать. Это печально, но всем было на это плевать. Через несколько месяцев после того, как папа нас бросил, полиция приходила в дом, потому что она работала у нас. Ну и что? Ничего это не дало. Да, мама была упряма. Я не знаю, то ли она отказалась брать на себя вину, то ли хотела нас защитить. Попади она в тюрьму, что бы с нами стало? Кто знает, может, мы были бы больше счастливы, но это уже другая история.

Я никогда не желала ее смерти, Натан. Клянусь тебе. Ее смерть меня убивает.

Она ее заслуживала, конечно. Каждый утешается, как может.

Я никогда не желала ее смерти, Натан. Клянусь тебе. Ее смерть меня убивает.

Она ее заслуживала, конечно. Каждый утешается, как может.

Кроме вот чего.

Папа послал маме Кристинино письмо – настоящее письмо, означавшее: «Грас меня убила».

И мама умерла. Из-за меня.

Не из-за глупостей с камнями, ножом, цепочкой в огне. А из-за этого письма, дошедшего по адресу с опозданием на тридцать лет.

Мы с мамой обе хотели изгнать кого-то из этого проклятущего дома.

И с интервалом в тридцать лет обе стали убийцами.

Я сидел, Кора, с этой «запиской» в руке, совершенно ошеломленный. Налил себе виски со льдом – это в одиннадцать-то часов утра, потом прочитал от корки до корки дневник Грас.

Женщины безумны. Женщины чувствуют такие вещи, которые я не способен понять, я даже предположить их не могу.

Вот что я подумал после этого чтива.

А моя сестра, черт подери… Какая лицедейка! Какая изобретательная лицедейка! Лиз так и не нашла свой путь, хотя он ведь был прямо перед ней. И я представил ее старлеткой латиноамериканского телесериала, где она, загорелая, рыдала бы над своими окаянными любовниками…

В тот год моей матери было тридцать четыре года. Столько было тебе, когда ты умерла, столько сейчас Клер, столько мне. Как можно в этом возрасте чувствовать себя до такой степени… «списанной»?

80-е годы были отмечены появлением супермоделей и тел-безделушек, засильем глянцевых журналов, стандартизацией девушек на обложках, в общем, рекламным промыванием мозгов. Все это вдалбливалось в голову, как новая религия. Это был бум массового потребления, а чтобы массово потреблять, требовалось быть красивым, молодым, спортивным, продуктивным. Каким еще был Тома, какой предстояло стать Кристине.

Как раз этого моя мать и не выдержала.

Я заплакал. Я так не плакал со времени твоей кончины. Судорожные слезы, которые, казалось, никогда не иссякнут.

Они иссякли, конечно. Они всегда иссякают, как пересыхают болота.

Затем я открыл другой пакет, от другой «К».

Это был рисунок Клер, о которой после странной ночи, проведенной с ней, не было ни слуху ни духу. Но здесь никакой пояснительной записки, ни даже пары слов.

Это был большущий черно-белый, умело обрамленный рисунок, изображавший ангела со спины. Человека в строгом костюме, но на лопатках которого росли крылья. Композиция напоминала Эрнеста Пиньона-Эрнеста, еще более грубая, готическая. Издали было видно только это – ангел-бизнесмен. Но вблизи становилось заметно, что сами крылья состоят из множества птиц: каждое крыло было само по себе тучей других черных крыльев, дробящихся до бесконечности. Я только что прочитал о маминых «подручниках», и образ произвел на меня то же впечатление, что и дата моего рождения, украшающая собой могилу. Я уронил рамку на пол, стекло разбилось, большой лист рисовальной бумаги вывалился на пол, как полотнище обоев.

Друг, слышишь над нашими полями черный воронов полет?

На обороте рисунка была дата создания – 28 декабря, день смерти Грас, подпись Клер и номер ее телефона. Перестанем умирать. Вот что она написала – если только это не было названием рисунка.

Разумеется, я ей позвонил.

Это оказалось названием рисунка, но сам он был сделан для меня.

В Париже очень хорошая погода для апреля, очень жарко, как в августе. Климатическое отклонение. Я в шортах, на террасе кафе. Однако все машины выглядят катафалками.

Первого апреля утром мне позвонили. Увы, это была не шутка.

Уже несколько недель как в доме начались работы, которые затеяли новые владельцы, молодая пара с ребенком. Звонил Эдуар Франкане, которому коллеги поручили объявить новость, поскольку он был более-менее «другом» семьи.

В бетонном основании барной стойки рабочие обнаружили скелет. Скелет женщины лет девятнадцати-двадцати, завернутый в покрывало; он пролежал там несколько десятилетий.

Все эти годы, малыш, мы играли на чертовом трупе.

Франкане спросил, нет ли у меня соображений насчет того, кому могло принадлежать это тело. Последовало молчание, ледяное, настоящий паковый лед. Конечно, у меня было соображение. Больше, чем соображение – уверенность. Я хотел было солгать, но ради чего? Мама умерла, Тома, быть может, уже отправился в космос из своей далекой Италии, и если еще способен понимать, так ведь он никогда ничего и не желал, кроме правды. Что касалось Лиз, изгнанницы-кариоки[22], то ее записка позволяла думать, что я не скоро ее увижу. Я был должен это Кристине, ее семье, если она оставалась у нее где-нибудь. Я был должен это самому себе: я отказывался быть сообщником такой гнусности. Тем хуже для Брессонов. Тем хуже для героизма.

– Думаю, да. Думаю, это Кристина Рациевич.

– Кто это?

– Кристина Рациевич. Эта девушка работала у нас прислугой, когда я был маленьким. Мы всегда считали, что она уехала… Я не уверен, комиссар, но думаю, что это может быть она.

Молчание.

– А как вы думаете, когда она могла умереть?

Я набрал в легкие побольше воздуха:

– В тысяча девятьсот восемьдесят первом. Во вторник, пятнадцатого декабря тысяча девятьсот восемьдесят первого.

5+1=6. У меня кружилась голова, Кора.

– А ведь я помню эту малышку… Черт, я же тогда был вашим соседом!

– Да, знаю.

– Извините меня, Натан, но как вы можете быть до такой степени категоричным? Если не ошибаюсь, вам было тогда… года четыре-пять?

– После смерти матери мне достался ее дневник. Дневник, который она вела в том году.

– Он по-прежнему у вас? Дневник?

– Да.

– Он нам понадобится. Чтобы покончить с этим делом, понимаете?

– Разумеется. Я вам его отправлю, заказным. Так подойдет?

– Совершенно. Сегодня?

– Да, сегодня. Вот повешу трубку и займусь этим.

– Договорились. Спасибо, Натан.

– Смогу я потом его забрать?

– Не знаю. Посмотрим, что можно сделать.

Я повесил трубку, взял кожаный блокнот и вышел из квартиры.

Я в точности выполнил все, что обещал Эдуару, разве что сделал по дороге ксерокопию дневника, не будучи уверен, что снова его увижу. Как и Грас, я хочу сохранить в душе все, что случилось. Чтобы никогда не притворяться, будто ничего не произошло.

Вернувшись домой, я налил себе стаканчик для храбрости и позвонил мэтру Марсо. Рассказал ему всю историю и хотя ни о чем его не просил, он вздохнул:

– Хорошо. Я перешлю вам письмо вашей матери.

Почте тогда пришлось рассылать много призраков.

Сегодня утром многие газеты вышли под заголовком: Зловещая находка на вилле в Божоле. И всякий раз это была крошечная заметка среди великих катастроф мира – несколько халтурных строчек в память о польке, исчезнувшей тридцать лет назад.

Все мне кажется смутным, Кора… Слишком много мертвых вокруг меня, гораздо больше, чем я ожидал. Те, кого я знал – мои бабушка с дедушкой, ты. Те, о ком мне пришлось узнать, – Орельен, Кристина. В моей истории полным-полно скелетов в шкафу, в буквальном смысле – ведь мы жили рядом с трупом, спрятанным в стене. Как Грас смогла это вынести? Из-за какого душевного расстройства навязала нам такое? Мы ведь играли за этой барной стойкой, пили, ели! Мы жили над Кристиной – ты, я, Лиз, близнецы, и от одной этой мысли меня выворачивает.

Но нет, любовь моя, сказать по правде, я никогда ничего не чувствовал. Единственное, в чем проявилось наличие всех этих мертвецов, всех этих тайн, всех этих побелевших костей, – мое одиночество, глубинное, постоянное, которое, как мне сегодня кажется, я знал всегда. Я мог бы иначе объяснить свое отвращение к этому дому, но со строго рациональной точки зрения моя ненависть была внушена скорее напряжением, царившим в его стенах, нежели интуитивной догадкой об убийстве, не поддающемся обнаружению. Хотя, думаю, некоторые способны чувствовать. Наши дети почувствовали, потому что они дети или потому что рождены тобой, а может, и то и другое. В эти последние месяцы они время от времени вспоминают «Тину»; она в основном является им во снах. Однако что-то мне подсказывает, что начиная с сегодняшнего дня я уже никогда не услышу от них это имя. Отныне Кристина «упокоится в мире». Найденная, опознанная Кристина будет погребена и помянута в молитвах. Насколько это возможно, справедливость по отношению к ней будет восстановлена.

Тем, кто покоится в мире, незачем приставать к живым.

Во всяком случае, надеюсь.

Грас Брессон,

22 декабря 2010 года, гостиная,

на часах ровно 21.30

Моим детям, Лиз, Натану.

Вы этого не знаете, но двадцать девять лет назад, почти день в день, я поклялась не писать больше ни строчки. И держала клятву. Двадцать девять лет я удовлетворялась тем, что заполняла формуляры, подписывала договоры, ваши школьные дневники, чеки, заказные отправления.

Назад Дальше