Грас - Дельфина Бертолон 20 стр.


Я вышел из дома в высшей степени обеспокоенный, сам не понимая почему.

Грас лежала в самом низу лестницы среди рассыпавшихся писем. Проклятье, – подумал я, – она и впрямь упала! Я бросился к ней, поскользнувшись в свой черед и чуть не раздробив себе копчик.

– Мама!

Еще не зная этого, я обращался к ней в последний раз. Когда я добежал до ее тела, она уже не дышала. В ее правой руке был зажат листок бумаги, но тогда я не придал этому значения. Я запаниковал, выхватил свой мобильник, чтобы вызвать «Скорую».

Я стоял, упираясь головой в бледное небо, продрогший до костей, с телом матери у своих ног. Ее жизнь оборвалась так внезапно, словно фильм остановился… Именно на эту картину я смотрел, не улавливая ее смысла, витая над стеной тумана в этом музее тишины. Топал по земле ботинком, чтобы почувствовать что-то твердое, реальное. Я не мог даже осознать случившуюся катастрофу; во мне все было сломано, остались только разбросанные обломки. Я попытался усвоить простой факт – моя мать только что умерла – безуспешно. Однако я знал: пожарные или нет, ее никто не оживит. Все было кончено, и Грас уже не вернуть. Над нашими головами пролетело скопление эктоплазмических облаков. Реальность, как в день твоей кончины, застыла – забытая, одряхлевшая, погребенная. Воздух вокруг меня сгустился, казался тихим и желатинообразным, как вода в морских глубинах. Я опустил глаза и заметил скомканное письмо в посиневшей, уже нечеловеческой руке. Я колебался – моя мать! Это была моя мать, тут, на этих обледенелых камнях, моя мать, и она была мертва. Когда же все это закончится?

Вскоре я услышал вой сирены. Реальность снова от меня ускользнула – балет униформ, красная, желтая, синяя – люди говорили со мной, я им не отвечал, на самом деле не слышал, и наконец отреагировал на появление близнецов на самом верху лестницы – Назад! Возвращайтесь домой! Немедленно!

Грас не поскользнулась, это был сердечный приступ. Какой-то человек вытащил из ее руки скомканный листок. Я отвернулся на время этой операции. Человек взглянул на него, прежде чем протянуть мне. Поколебавшись, я его взял.

Письмо было отпечатано на машинке, на такой же бумаге с пожелтевшими краями, как и то, что хранил Тома.

Мои глаза слезились от холода, было трудно читать.

Moje Kochanie,

Когда же ты вернешься?

Я тебе пишу, но некуда отправить, некуда в твоем мире без почтовых ящиков, твои поездки, твоя работа, я все это знаю, но сегодня вечером мне надо с тобой поговорить. Только что я говорила с тобой в своей постели, говорила, как с Богом, но не вышло. В любом случае это хорошо для меня, писать на твоем языке в ожидании твоего настоящего языка. Я делаю это на старой машинке «Ремингтон», обожаю ее стук, он так идет золотистым камням дома, отражается эхом от стен, и я воображаю себя настоящим писателем, как в американских фильмах.

Я пишу тебе, потому что чувствую, кое-что должно случиться, плохое чувство. Я всегда чувствую, когда что-то должно случиться. Когда я была маленькой, я поняла, что дедушка умрет, еще до того, как он умер, как раз перед тем, почти в тот самый момент, мне тогда вдруг стало очень холодно и будто кто-то стал меня душить. Я почувствовала две руки на своей шее, так же, как чувствую твои руки на своей коже, когда ты двигаешься туда-сюда, я думаю, что поняла это, потому что я и Dziadek были как два пальца на одной перчатке. Я снова чувствую холод, и в этот раз из-за себя. Она знает. Ничего не говорит, ничего не показывает, но я уверена. Она знает.

Мы сделаем это? Уедем? Сделаем это?

Здесь все хорошо. Я очень люблю твоих малышей, хотя Лиз иногда, я тебе это уже говорила, пугает меня своими глазами, большими, как серебряные монеты.

Я жду Рождества, потому что ты вернешься, будешь тут, и я все думаю, нужны ли всем этим людям, которых ты встретишь по дороге, все эти вещи, которые ты продаешь по дороге. У нас, в Польше, мой отец был столяром. Все вещи, которые он продавал, были для чего-то нужны. Ведь всем нужны стулья, чтобы сидеть, а не стоять все время, и столы, чтобы есть, и буфеты, и скамейки, и деревянные лошадки тоже. Одну такую лошадку он сделал мне на день рождения, на мои шесть лет, с гривой из веревочек. Нарисовал серые пятна на рыжей шкуре, но морду покрасил голубым, чтобы я не поверила, будто это настоящая лошадь, будто я дурочка. Однажды мой сосед ее сломал, встал на нее, как делают мальчишки. Натан тоже часто ломает игрушки Лиз, и Лиз делает то же самое с его игрушками, только Натан никогда не делает это нарочно, а Лиз всегда.

Твоя дочь и твоя жена похожи, у обеих пепельно-белокурые волосы и стальные глаза.

Когда ты вернешься? Я знаю, ты звонил вчера, но не могла же я попросить у нее трубку. Если бы только ее не было дома, если бы трубку взяла я, а не она… С тех пор как телефонная кабинка сломана, мне кажется, будто я ходила туда каждый вечер, чтобы растаяла моя печаль, потому что, когда я спускалась туда ждать звонка меж стеклянных стенок, а потом слышала твой голос и ты меня смешил, все становилось возможно и весело до твоего настоящего возвращения. Вместо этого я пишу. Если все будет хорошо, ты не прочтешь это письмо. Но я пишу, потому что мне становится холодно, как тогда с дедушкой, и я чувствую себя больной. Если меня не будет здесь, когда ты вернешься, значит, я была права, поэтому я и оставлю это письмо в нашем тайнике, ты знаешь где, тебе ведь, надеюсь, наверняка захочется туда заглянуть, и тогда ты поймешь, что я тебя не бросила.

Быть может, я болтаю глупости, быть может, схожу с рельсов, как поезда, потому что мне тебя слишком не хватает и очень холодно, я вот-вот заболею, я «выжата», как ты говоришь, это всегда меня смешит, и я тебя представляю большой простыней, которую я выкручиваю своими руками, чтобы стекла вода. И знаешь, о, это глупо, но я всегда об этом думаю, когда мы с тобой занимаемся этим, и наш пот перемешивается, я тогда закрываю глаза, и ты становишься простыней, такой мягкой, и я выжимаю тебя своими руками, сжимаю тебя все сильнее и выжимаю из тебя пот, это любовная стирка.

Мы это сделаем? Убежим?

Когда ты не здесь, все, в чем я уверена, когда ты здесь, превращается в сомнения и тени, в больших черных птиц над моей постелью, которые клюют мне лицо.

Завтра, надеюсь, ты опять позвонишь, и я сниму трубку, потому что она будет в парикмахерской, чтобы навести красоту к твоему возвращению.

Я не сделаю ничего особенного к твоему возвращению. Просто останусь здесь и буду тебя ждать.

Kocham cie.

К.

К. Кристина. Кора. Ты тоже подписывалась К.

Это К меня добило.

– Что это? – спросил пожарный, в то время как мою мать на носилках, накрытую покрывалом, запихивали, словно мумию, в машину «Скорой помощи».

– Не знаю, – ответил я, не глядя на письмо, дрожавшее в моей руке. – Не уверен.

– Ну, похоже, это ее и убило.

Пожарные знают людей, но они совсем не дипломаты.

Машина уехала, мелькнула красным отсветом на асфальте, исчезла за поворотом. Дежавю. Напрасно мне хотелось кричать, я был на это совершенно не способен. Даже произнести одно слово казалось мне немыслимым. Я сложил письмо, разгладил его сгибы, сунул в карман. И застыл на какое-то время, потом на пороге дома появились дети; мои ноги как заведенные начали подниматься по ступеням. Я был внимателен к каждому шагу, не столько из-за гололеда, скорее, чтобы удостовериться в реальности своих шагов – чтобы сделать этот подъем возвратом к реальности. Принять ее ради близнецов. Они смотрели на меня, опустив руки, прижавшись друг к другу, словно сиамские близнецы. Ради них я должен был вновь вернуть себе голос, найти и произнести наименее неверные слова, потому что в подобной ситуации верных слов просто не существовало. В конце концов, они сами пришли мне на выручку, как всегда.

– Бабушка умерла? – спросила Солин, заглядывая своими зелеными глазами, пристальнее, чем когда бы то ни было, в мои – так глубоко, что от их взгляда невозможно было ускользнуть.

Я опустился на корточки и, не отводя глаз, сказал:

– Да. У нее было слабое сердце, уже давно, вы же знаете. Сегодня оно остановилось.

– Ей было больно? – прошептал Колен дрогнувшим голосом. Он всегда был чувствительнее, чем его сестра.

– Нет, коко. Это случилось очень быстро, она даже не успела заметить. Словно заснула, понимаешь?

Он кивнул, сделал шаг вперед и упал в мои объятия. Через мгновение его сестра сделала то же самое. Впервые они сделали вдвоем этот жест в таком смысле. Я прижимал наших детей к себе, еще таких крошечных – два перышка, прильнувших к моей груди. Но они не заплакали, ни тот ни другой. Смерть была им знакома; им не было еще шести лет, а смерть уже была им знакома.

Я предложил им вернуться в дом – было ниже нуля, а мы все выскочили в одних рубашках, и тут Колен прошептал, отлепившись от меня:

– Тебе же говорили, что случится несчастье.

Мороз продрал меня по хребту – они и впрямь говорили мне это, но в моем сне. Отныне я уже не умел различить, что было наяву, а что нет.

– Алло?

На другом конце гудение.

– Лиз? Что это за шум?

– Брею свой свитер.

– Прости?

– В «Галерее» есть гениальная машинка для стрижки катышков. Вроде твоей электробритвы, только не для бороды, а для шерстяных вещей. Я уже три года таскаю кашемировый свитер, который ты мне подарил – помнишь, темно-синий такой?

Я не знал, что сказать. Такое начало разговора плохо годилось для объявления, котрое я собирался сделать.

– Малыш? Ты здесь?

– Лиз…

– Рожай скорее! У меня перерыв кончается.

– Мама умерла.

Гудение некоторое время продолжалось в пустоте, потом оборвалось. Молчание повисло теперь на другой стороне.

– Что случилось?

– Сердечный приступ.

– Но когда? Вот так, вдруг? Она лекарства свои принимала? Я не понимаю… Наверняка что-то случилось!

Ее голос осекся. Сказать ей о письме, о другом письме? Или подождать? Казалось, новость сразила ее наповал. Это было совсем не в ее духе, даже когда драма касалась ее близких. На твоих похоронах, Кора, она заигрывала с одним из могильщиков, а мне едва высказала свои соболезнования. Я решил подождать.

– Это случилось всего час назад. Она вышла за почтой, но что-то долго задержалась. Я пошел взглянуть. Она лежала на земле и… и… Уже ничего нельзя было сделать. Мы это знали, Лиз. Знали, что такое возможно.

Снова тишина, глубокая, как колодец.

– Никогда не думала, что до этого дойдет. Никогда. Она была такая… сам знаешь…

– Упрямая?

– Ну да. Уверяю тебя, я думала, это она меня похоронит… Натан, я искренне думала, что она меня похоронит!

На этих словах ее голос надломился и исчез совсем. Через несколько секунд она отключила связь. Я знал ее достаточно хорошо, поэтому не перезвонил, позволил ей справиться с нашей трагедией на свой лад. Этот короткий разговор вновь привел меня в чувство: я знал, что меня ожидает. Формальности, похороны, дом, который нужно освободить от мебели и продать. Мама умерла, и за ее смертью следовал целый караван проблем. Это может показаться неподобающим, но думать лишь об этих проблемах избавляло от других мыслей.

Так что в течение последующих недель я думал о случившемся только в логистических терминах.

Мир перевернулся: Японию трясет, захлестывает цунами. У нас война с Ливией, радиоактивное облако гуляет над миром, арабские страны устраивают свои революции.

Наши дети перескочили в подготовительный класс, держатся молодцами, борются друг с другом за первое место по учебе. Возможно, победит Солин.

На свое тридцатичетырехлетие я получил два подарка. Эти подарки, противоположные, как водится, и подвигли меня начать этот рассказ. В память о тебе, Кора, и в память о некоторых других. Тогда я еще не представлял себе, что узнаю… Но всему свое время; ты всегда упрекала меня за нетерпение.

У меня свое цунами – внутри. Разрушения не так заметны, но вполне ощутимы.

Итак, 12 марта 2011 года в мою дверь позвонили. Я тогда работал над проектом реконструкции бывшего кинотеатра – повреждения стен, протечки, утрата фрагментов лепнины, нашествие тараканов, в общем, все по полной программе. Почтальон оставил у меня на пороге два плоских пакета, один маленький, другой огромный. На маленьком, пришедшем из-за границы, я узнал почерк сестры.

Через несколько недель после похорон нашей матери Лиз исчезла. То есть как в воду канула. Мы только что получили деньги по страховке на случай маминой смерти – мы даже не знали, что у нее была такая, а потому извещение от нотариуса нас обоих изрядно удивило. Такая предосторожность со стороны женщины, располагавшей солидной недвижимостью и не имевшей проблем с деньгами, указывала на то, что Грас Брессон опасалась угроз. В крайнем случае я мог бы понять, если бы она подписала полис после своего приступа стенокардии, но он датировался отнюдь не вчерашним днем: она сделала это сразу после ухода нашего отца, еще тридцать лет назад. Как бы там ни было, мы получили каждый почти по сто тысяч евро; дом тоже нашел покупателя, и через несколько дней было подписано компромиссное соглашение о продаже. Лиз избавилась наконец, от своих вечных денежных затруднений. Однако я никогда не видел ее такой мрачной, как при чтении завещания. Корни ее красных волос побелели, она была не накрашена, одета черт-те как, в вытертые джинсы и бесформенный свитер. Мэтр Марсо, маленький коренастый человечек в сшитом на заказ костюме, объявил, что Грас оставила письмо, которое надлежало вскрыть в случае крайней необходимости, по настоятельной причине, которую мы признаем за таковую. Конечно, Лиз захотела его прочитать, но «настоятельной причины» у нас не было. Моя сестра вопила, метала громы и молнии, даже стучала по стене; Марсо остался непреклонен. Он положил письмо в папку и потребовал покинуть его кабинет. Я думал, Лиз его убьет.

Едва получив деньги по чеку, сестра испарилась. Сдала свою квартиру, ушла с работы, опустошила свой банковский счет, аннулировала телефонные абонентские договоры. Когда я получил от нее пакет с бразильским штемпелем, я уже почти два месяца как потерял ее след, обзвонив всех общих знакомых, «Галерею Лафайет», больницы и даже морги. Хоть мы и не были слишком близки, Лиз никогда не забывала позвонить детям в их день рождения, 7 февраля. Впервые она этого не сделала. С этой даты я начал беспокоиться, но колебался, связываться ли с полицией ради заявления об исчезновении, зная, что они пошлют меня куда подальше – так значит, вы говорите, ваша сестра, взрослая, и со всеми прививками… При ее возрасте и положении большинство людей исчезает по собственной воле.

Как бы там ни было, я начал с этого маленького, нетерпеливо разорванного пакета – но кой черт понес ее в Бразилию?! В нем оказался блокнот в коричневой кожаной обложке – дневник нашей матери. Дневник тридцатилетней давности, написанный, когда ей было столько же лет, сколько мне сегодня. Я обнаружил там и текст, который Лиз назвала «пояснительной запиской». В самом деле, эта записка содержала некоторое количество пояснений. Слава богу, я сел, чтобы прочитать ее.

Я устроился на диване, все на том же диване, твоем, Кора, от Арне Якобсена, который ты так и не решилась продать, даже когда у нас было туго с деньгами. Я полистал дневник Грас, но быстро прекратил, окаменев от сквозившей в нем правды. Окаменев и от одной фразы – Лиз моя любимица. Я это знал, конечно, но вот так, написанное черным по белому… Гадко стало.

Тогда я начал «записку» Лиз, с трудом разбирая ее корявый почерк.

Малыш, с днем рождения.

Да, я жива. Прости, если ты беспокоился. Все-таки не будем преувеличивать, меня не было всего несколько недель… Вообще-то я тебя знаю: ты нытик… Так что сожалею.

Мне надо было уехать. Я оставалась ради мамы, но сегодня мне надо было уехать как можно дальше, где никто ничего не знает, где никто меня не знает, где я смогу, быть может, стать кем-то другим или просто кем-то.

То, что я собираюсь тебе рассказать, не такая вещь, чтобы тебя успокоить, но так надо. Потому что как бы там ни было, я тебя люблю. Ты мой брат, и тебе из-за этого досталось, по-другому, не так, как мне, но тебе было плевать. Мы не знаем друг друга, не понимаем друг друга, но по крайней мере у нас есть что-то общее: это боль.

Я все ломаю голову, что ты думаешь о том, что произошло на Рождество, в доме. Должна тебя сразу предупредить: я тут очень даже при чем.

В прошлом году, когда у мамы случилась ее стенокардия, она пролежала неделю в больнице. Это я ухаживала за ней, потому что тебя тут не было, потому что у тебя своя жизнь (и я рада за тебя, даже если это не всегда видно). Несколько раз я заезжала в дом за сменными вещами и туалетными принадлежностями для нее. Я ведь никогда не была одна в этом бараке. Невероятно, но это правда. Представляешь, Натан? Там всегда кто-то был, либо мама, либо папа, либо бабушка, либо няня. Быть может, ты оставался там один, но я никогда не была одна в этом доме и почувствовала от этого дурноту пополам с возбуждением.

Я женщина и похожа на нашу мать (позже ты поймешь, до какой степени), так что все там обшарила. Мне непременно надо было устроить обыск. А когда ищешь, то и находишь. Это как с мужиками; если поискать, обязательно что-нибудь найдешь – любовниц, измены, всякие гадости. Всегда что-нибудь найдешь. Если хочешь спокойной жизни, не надо искать, но я никак не могу удержаться. А все началось, когда я тридцать лет назад сунула нос куда не следовало. И все заканчивается по той же причине.

Назад Дальше