Поднимала в тайнике его души змеиную свою голову гордость треклятая. И немало старался он разогнать лукавые мысли, яко врагом внушенные, яко помысл гордыни, от нее же — читывал он и великие подвижники с высоты ангелоподобного жития падали… Тщетны труды, напрасны усилия — самообольщение и гордость смирением, гордость многотрудным своим подвигом, неслышно и незримо подтачивали душу его… "И в самом деле, — думывал он, — что ж за трудники, что за постники, что в богоданной моей келейке привитают? Днем на людях, только у них и слова, как Христову рабу довлеет жить на вольном свету: сладко не есть, пьяно не пить, телеса свои грешные не вынеживать, не спесивому быть, не горделивому, не копить сокровищ и тленных богатств земных, до сирых, убогих быть податливу, — а ночью, как люди поулягутся и уйду я в каморку — честные старцы по вечерней трапезе не на правило ночное становятся, а, делом не волоча, к пуховику на боковую. Иной, бывало, всю ноченьку насквозь деньги просчитает, что собрал у христолюбцев и дателей доброхотных, другой с полштофчиком до свету пробеседует; а двое сойдутся — того и жди, что вместо душеспасительных словес про баб да про девок речь поведут… Что ж это за трудники, что за подвижники?.."
Сидит, бывало, Гриша пришипившись в каморке, сидит, а сам в щелочку смотрит, с трудников глаз не спускает, глядит, сколь добрым подвигом иной старец в тиши ночной подвизается. Но, глубоко проникнутый духом суеверия, не верит Гриша телесным очам, силится прозреть очами духовными, гонит от мятущегося ума мысль о непотребстве старца и на то свой помысл простирает: "враг-де это, лукавый дух, бесовское мечтание грешным очам моим представляет". И зачнет творить молитву от дьявольского наваждения, а сам все смотрит, как старец с водочкой беседу ведет либо деньги считает.
Насилуя себя, держа ум в таком напряженьи, и день и ночь воображает себя окруженным темною силой демонов, что являясь в соблазнительных образах, силятся уловить его в сети, совратить с тесного пути, увлечь в шумный, полный суеты, многопрелестный мир… Уверился Гриша и в том, что по ночам не Дуняша в оконце постукивает, не она с ним на речке заигрывает, но некий-от эфиоп, сиречь бес преисподний, в девичьем образе выходит из геенны смущати его… "Окаянный-от, думает, все больше во образе жены с трудниками борется; и в книгах писано, что в древние времена в киновиях и великих лаврах синайских, в пустынях египетских и фиваидских преподобным отцам беси в женском образе все больше являлись… Такой уж у них, у проклятых, обычай! А все на пакость человеку".
Приходили раз к Евпраксии Михайловне двое старцев, оба раскольничьи мнихи. Один сказался из Чернолесского скита, другой — бродячим иноком… Таких немало по захолустьям. Наскучит жить в ските, где надо правилам подчиняться, настоятелю повиноваться, иль будучи изгнаны из обители за бесчинство, непутные старцы пускаются бродить по белу свету. У одного доброго человека поживут, у другого, да этак бродя из деревни в деревню, из города в город, век свой меж людей и проколотятся. И такие есть, что не только в скитах не живали, не видывали их. Надел изволом манатейку с кафтырем и пошел странствовать да слыть за инока честного.
Скитский старец — звали Мардарием — приехал в Колгуев на монастырской подводе с просительным письмом к «благодетельнице» Евпраксии Михайловне от чернолесского игумена Пафнутия: прислать на монастырскую потребу ржицы да пшенички, маслица да рыбки, а будет милость — и деньжонками не оставить. Был тот Мардарий старец тучный, красная рожа, плешь во весь лоб, рыжая борода, широкая, круглая, чуть не по пояс. Отдав жирную скитскую лошадь на попеченье работникам Евпраксии Михайловны, он зашел сначала в батрацкую избу, снял меховой треух с головы, распоясал красный гарусный кушак, нагольный тулуп, и обрядился во весь иноческий чин: свиту надел, камилавку с кафтырем, в левую руку лестовку взял и стал как надо быть иноку. В пути такой одежды носить не дерзал: в уезде — исправник да становой, в городе — городничий. Как раз за такую одежду, как за внешнее оказательство ереси, угодишь за решетку. Войдя к Евпраксии Михайловне, Мардарий положил уставной семипоклонный начал и, поклонясь в пояс во все стороны, подошел к хозяйке. Евпраксия Михайловна, как ни богата, в каком почете ни жила, творит по уставу метания, к стопам Мардария припадая, говорит ему:
— Прости, честный отче! благослови, честный отче!
— Бог простит, бог благословит, — отвечает Мардарий и, вручая вдове просительное письмо игумена, заводит речь уставную.
— Христианския жизни доброжелательнице, ко смиренным, бедным, убогим скорая помощнице, крепкая хранительнице святоотеческого предания, добродетелями, яко солнце, сияющая, смирением, яко бисером многоценным, украшенная, честная вдовице, божия раба Евпраксия! Ко твоей любви, убогие, притекаем, от твоих великих щедрот обильныя милости чаем. Се же и письмо просительное отца нашего игумена Пафнутия и всей о Христе честной братии. Обнищахом, госпоже, оскудехом: озлоблени суще в обители нашей, гладу и хладу и всякой тесноте и угнетению, нищете и нагохождению предани бяша к тебе вопием, многомилостивая вдовице Евпраксия! Отверзи щедрую руку твою, благоволи от праведных трудов своих некое подаяние нищенствующей братии учинити, да узриши сыны сынов своих и да сподобишися велия и богатыя милости от самого царя небеснаго в сей век и в будущий.
— Садиться милости просим, честный отче, — отвечает Евпраксия Михайловна, — рада по силе-помощи. Чем вас потчевать, батюшка? Девицы, кликните Гришу! Здоров ли, батюшка, отец Пафнутий?
— Здрав телесне, в душеспасительных подвигах обретается, — отвечал Мардарий, садясь.
Это было в моленной горнице. Вся передняя стена уставлена древними, богато украшенными иконами; под ними висят дорогие пелены: парчовые, бархатные, золотом шитые, жемчугом низанные. Перед иконами ослопные свечи, негасимые лампады… На скамьях три невестки Евпраксии Михайловны, да с полдюжины скитских матерей и канонниц, а у притолоки бродячий старец отец Варлаам — здоровенный, долговязый парень лет тридцати пяти, искрасна-рыжий, с прыгающими глазками и редкой бородкой длинным клинышком. Поклонился Мардарий Варлааму, тот ему «метания» сотворил и сел на свое место… Оба ни гу-гу; сами друг на дружку поглядывают.
Закусочку подали. Изобильна была предложенная трапеза на утешение иноков: икра паюсная, стерлядь вислая, вязига в уксусе да тавранчук осетрий, грузди да рыжики, пироги да левашники, ерофеичу графинчик, виноградненького невеликая бутылочка.
— Благословите, отцы честные, откушайте, — потчует иноков гостеприимная вдовица.
— Можно, — порывисто молвил Мардарий и чинно, положив три поклона, принялся за вязигу, Варлаам рыбного употреблять не дерзает. "По обету пятый год на сухоядении обретаюсь", — говорит. Опричь хлеба да груздочков ни к чему не приступил.
— Водочки-то, отцы честные, водочки-то откушать?
— Не подобает, — так же порывисто ответил Мардарий. А Варлаам даже повесть от Пандока[1] рассказал, откуда взялось хмельное питие и как оно человека от бога отводит, к бесам же на пагубу приводит.
Не нарадуется, глядя на воздержанных и подвижных гостей, Евпраксия Михайловна. И она, и келейницы, и канонницы прониклись чувством высокого к ним уваженья, а у Гриши, что, войдя по призыву хозяйки в горницу, стал смиренно у притолки, сердце так и распаляется: привел-де наконец господь увидеть старцев благочестивых, строгих, столь высоких подвижников. Дух у Гриши занимается, творит он мысленную молитву, благодаря бога, что приводится ему послужить столь преподобным старцам.
— Побеседуйте меж себя, честные отцы, — низко кланяясь Мардарию и Варлааму, говорит Евпраксия Михайловна, когда кончили они трапезу, — просветите нас, скудоумных, разумной беседой своей.
И велела каноннице сыновей кликнуть, и они бы насладились от духовные трапезы, от премудрой беседы святоподвижных отцов.
Пришли. Уселись. Глянули старцы друг другу в очи и, нахлобучив камилавки, опустив главы долу, повели благочестную беседу.
— Рцы ми, брате, — начал Мардарий: — кто умре, a не истле?
— Лотова жена — та умре, но не истле, понеже в столп слан претворися — соль же не истлевает. И доднесь тот славный столп стоит во стране Пелестинской, на святой на реце Иордане.
Вздыхает Евпраксия Михайловна, охают и отирают слезы келейницы, а Гриша дивится скорому и столь мудрому ответу честного отца Варлаама.
— Что есть, брате, — продолжает Мардарий: — ключ древян, замок воден, заяц убеже, ловец утопе?
Ключ древян — жезл Моисеев, замок воден — Чермное море, заяц убеже — Моисей со израильтяны, ловец потопе — Фараон зломудрый, царь египетский.
Подумал малое время Мардарий, еще вопрос предложил:
— Что есть, брате, стоит град на пути, а пути к нему нету; идет посол нем, несет грамоту неписаную?
— Что есть, брате, — продолжает Мардарий: — ключ древян, замок воден, заяц убеже, ловец утопе?
Ключ древян — жезл Моисеев, замок воден — Чермное море, заяц убеже — Моисей со израильтяны, ловец потопе — Фараон зломудрый, царь египетский.
Подумал малое время Мардарий, еще вопрос предложил:
— Что есть, брате, стоит град на пути, а пути к нему нету; идет посол нем, несет грамоту неписаную?
— Град на пути — то Ноев ковчег, понеже плаваше по непроходному пути, сиречь по потопным водам: посол нем — то есть чистая голубица, а грамота неписана — то есть сучец масличный, его же принесе в ковчег голубица к Ною за уверение познания, что есть суша, и Ной праведный, зря той сучец, с сынами и дщерями, со скотом и со птицы и со всяким гадом, бывшим в ковчеге едиными усты и единым сердцем прославиша благодеющего бога.
— А осмелюсь, отец Мардарий, вас опросить, — вмешалась хозяйка: — всякие ли скоты были у Ноя в ковчеге?
— Всякие, матушка Евпраксия Михайловна, всякие были; одной твари не было…
— Какой же это, батюшка?
— Рыбы! — во все горло закричал Варлаам и, схватив обеими руками осетрий тавранчук, пошел уписывать его за обе щеки. Все переглянулись. А отец Варлаам к ерофеичу десницу простирает.
— Прорвало! — сквозь зубы прошептал Мардарий и еще ниже опустил главу свою.
— Батюшка!.. Отец Варлаам! — с ужасом вскочив с лавки, вскрикнула одна из канонниц, — не сквернись ради господа!
— Не замай его, Матренушка, — молвила тихонько Евпраксия Михайловна, удерживая за рукав канонницу. — Не видишь разве? — Христа ради юродствует…
А Гриша ног под собой не слышит. Не понимает, что вкруг него делается. И беседа мудрая, и безобразие немалое. "Что ж это такое, — думает он: — прямым ли делом отец Варлаам юродствует, иль это враг лукавое мечтание очам моим представляет?"
Мардарий пришипился — ни гу-гу, только лестовку перебирает. А отец Варлаам стаканчик на лоб, да еще, да еще. И псалму запел:
Прошу выслушать мой слог,
Что в печали сложить мог,
Во темныих во лесах…
— Подтягивай, Мардарий!
— Провидец, провидец! — зашептали матушки-келейницы. — С роду не видывал отца Мардария, а узнал ангельское имя его.
Однако ж Мардарий не подтягивает, опустя голову смотрит вниз да половицы считает. А Гриша шепчет молитву на отогнание бесовских мечтаний и думает: "Чего ради бысть знамение сие?" А Варлаам-то заливается:
А вот наша вся отрада:
Хлеб, вода — и вся награда —
Живи да не тужи…
— Да подтягивай же, Мардашка!.. Хвати стариной!.. А ты, раба божия Евпраксия, водочки-то подлей!
— Виноградненького не соизволите ли, батюшка? — отвечает Евпраксия Михайловна, наливая в рюмку сантуринского.
— Не подобает!.. Настойки давай!.. Мать твою как звать?
— Евдокией, отче, Евдокией.
— Ладно, я ужо по ней канон за единоумершего справлю… С поклонами!.. А водочки-то подлей… Ну, пой же, Мардашка; подтягивай и вы, красавицы-девицы, скитские белицы… Валяй!
Щи да кашу поставляют,
За велико почитают —
Изрядной вот обет.
Пирожка кусок дадут,
То подумаешь и тут,
Как-то его съешь.
— Валяй, матери!.. Катай, канонницы!
И певец сладкогласный, оглянуться не успели, как поел все пироги и левашники.
Вместо водок, сладких вин —
Поставляют квас един:
И то за гостя чти.
— Да подлей же настойки-то, Михайловна!
По обеде все по кельям
И как будто от безделья
Правило несем.
Тогда с горя и досады
Поискать пойдешь отрады —
Во деревню, за лесок…
— А на деревне-то пташечки-сударушки!
Вот такие ж красотки, как вы!
И пошел канонниц хватать да щупать.
— Юродствует, — шепчут они, — юродствует.
А Варлаам допевает песнь душеспасительную:
Лишь пойдешь за монастырь
Да возьмешь в руки костыль,
Вслед уже бегут.
Как злодеи набежали
И как вора сохватали,
Тут же цепию грозят.
Вина хотя не видал,
И игумен закричал:
"Протрезвить должно его".
— А я ни капельки не пьян.
Дьявол пьян, а инок никогда не бывает пьян: это бес…
Приведут в келью, запрут,
Ключ игумну отдадут,
А тут хоть умри!
Сутки двое так томят,
Ничего не говорят,
Глядят, аки зверь!
Да как пустится в присядку. И пошел иную псальму припевать:
Эй, ты, калина-малина.
Валяй, старцы, на Бисериху!
А девки да молодки
На Купалу на Ивана,
Да на самого болвана,
Эй, на Ярилу-молодца!
Уж и я ли не Ярила?
Уж и я ли не Гаврила?
Эх, вы, голубки,
Глядите-ка старцу сюда!
И цап-царап молодую хозяйкину невестку за рукава беломиткалевые… Запустил десницу за ворот…
— Чтой-то за безобразие?.. Господи! — закричала невестка, недавно взятая из Москвы и еще не знавшая таких подвигов преподобных отцов.
— Юродствует, матушка, юродствует! — шепчут ей. — Это он плод чрева твоего благословляет.
Спровадили кой-как блаженного юроду в Гришину келью. Не обошлось без греха: дорогой на усаде двух работников искровянил… Добравшись до места, не разоблачась, повалился на пуховик и тотчас захрапел во всю ивановскую.
Не раз случалось Грише видать бесчиние старцев; но такого и он еще не видывал. Когда, бывало, они ночью, в келейной тиши, тихомолком бесчинствуют, всю беду на дьявола он сваливал. "Известно, — думает, — окаянный силен; горами качает. Представить человеку сонное мечтание либо неподобное видение — ему нипочем". Но сколь ни вспоминал юный келейник изо всего прочтенного им — в «Патериках», в «Прологах», в "Книге о Старчестве" и в разных «Цветниках» и "Сборниках", — нигде нет того, чтобы бес, вселясь в инока, при двадцати человеках такие дела творил… "Разве что в самом деле юродствует?" — Об юродах же Гриша читал и слыхал немало, самому ж видать их еще не случалось… "Юрод — отец Варлаам, — думает он, — иначе как же можно, чтоб иноку при мирском народе, в камилавке, в кафтыре, грибезовским горлом скаредные песни петь, плясать бесовски и непотребства чинить".
Но когда ночью услыхал Гриша беседу проспавшегося Варлаама со старинным приятелем его Мардарием, когда узнал он, что Варлаам за пьянство из десяти скитов был выгнан, а за непотребство два раза в остроге да в рабочем доме сидел, а один раз своя же, братья, раскольники, ему за бесчинство на девичьих посиделках бороду спалили, — смекнул тогда юный подвижник, что Варлаамово юродство на иную стать уложено.
"Что ж это за старцы, что за столпы правой веры? — размышляет Гриша. — Где ж те искусные старцы, что меня бы, грешного, правилам пустынной жизни научили? Где ж те люди, что правую бы веру уму моему раскрыли?.. Неужли кроме меня нет на свете человека, чтоб истинным подвигом подвизался и сый борим дьяволом устоял бы в прельщеньях, не поругался бы святому своему обещанью?".
Шире и шире разрастались горделивые думы в распаленной голове Гриши. Высокоумие в конец его обуяло. Еще поглядел он на несколько старцев, еще послушал их разговор — и сказал богу на молитве:
"Господи: есть ли человек праведен паче мене?"
С ранней молодости наслушался Гриша о нынешних последних временах, о том, что народился антихрист и пустил по земле нечестие: стали люди брады брити, латинску одежду носити, чай, треклятую траву, пити, табачное зелие курити, пачпорты с бесовской печатью при себе держати.
Куда деваться от него? Смотрит в книги, видит, что от злобы антихриста истинные христовы рабы имут бежати в горы и вертепы, имут хорониться в пропасти земные; а кто не побежит из смущенного мира, тот будет уловлен в бесовские сети и погибнет погибелью вечной… Ключом кипит горячая кровь — только то и держит на уме Гриша, как бы найти ему искусного старца, жителя пустыни, чтоб бежать с ним в дебри лесные. И распалялось злобой Гришино сердце на всех, кого считал он антихриста слугами. Лелеял он в душе своей правило раскольничьих ревнителей: "с табашником, со щепотником и бритоусом и со всяким скобленным рылом — не молись, не дружись, не бранись". И дошел до убежденья, что "никонианина пришибить — семь пятниц молока не хлебать". И не дрогнула б рука у него, если б зло сотворить кому из церковников… Евпраксия Михайловна и тени не имела такой нетерпимости, не раз журила она Гришу за вырывавшиеся у него подчас злобные словеса, но журьба доброй хозяйки его не трогала. Мрачно молчит, слушая речи ее, и душой болеет: "вот, дескать, и добра и милостива, а вдалась же в суету греховную: совсем обмиршилась".
Глядя на бесчинство старцев, на безобразие перехожих богомольцев, не думает больше Гриша, что бесы его смущают, гордыня вконец обуяла его. Без грусти, без сердечной истомы смотрит он в щелочку из своей каморки, как честные отцы со штофом беседуют, иной раз и курочкой не брезгуют. Бесчинство старцев, их разговоры о вещах непотребных радуют его. Насмотревшись на них, спешит он босыми ногами на кремни да битые стекла, налагает вериги, кладет земные поклоны сотню за сотней. Уста шепчут кичливую молитву о прощении бесчинных старцев, а в душе тайный голос твердит. "Господи! да есть ли же где-нибудь человек праведен паче мене?"