Мост Убийц - Перес-Реверте Артуро Гутьррес 14 стр.


– Так уверен, что выйдешь с этой мессы? – спросил Диего Алатристе.

Раздался скрипучий смех. Сухой горловой клекот.

– Да это не так уж трудно… На самом деле – удивительно легко. И многое нам кажется невозможным лишь до тех пор, пока кто-то не придет и не сделает, показав, как это просто.

Он замолчал, пошевелился. Слегка наклонил голову, и красноватый отблеск скользнул по его лицу, осветив нижнюю часть – подстриженные усики и белую полоску приоткрытого улыбкой рта.

– Ты ведь знаешь Сан-Марко? Красивое место.

– Вчера днем кинул взгляд, – кивнул Алатристе.

– Понимаю-понимаю, на разведку ходил. И, наверно, спросил себя, как я собираюсь сделать то, что должен? А?

– Ну, допустим.

Снова заскрипел смех Малатесты, которому, казалось, польстил интерес собеседника. Потом тихим голосом, в немногих словах, безо всякого нажима, как о чем-то совершенно заурядном, рассказал все. С улицы есть ход прямо в ризницу. Малатеста и его напарник, священник-ускок, войдут через боковые двери, находящиеся со стороны Каноника, за двумя каменными львами: священник будет в своей сутане, Малатеста переоденется гвардейцем. Войдя, окажутся в двадцати шагах от дожа Джованни Корнари, который в это время преклонит колени на своей скамеечке-реклинатории сбоку от главного алтаря: по этикету вся его свита будет находиться на некотором отдалении.

– Войдем через боковую часовню, – продолжал сицилиец. – Там, перед дверью, ведущей в алтарь и во время мессы всегда запертой, стоит на часах только один гвардеец. Я уложу его, открою дверь, а ускок – его зовут, кстати, Пуло Бихела – ринется к алтарю и прикончит старика Корнари… Не думаю, что в свои семьдесят тот окажет серьезное сопротивление.

Он почти осекся, потому что мимо, направляясь в таверну, прошли три человека. Мост, как и почти все в Венеции, был без перил, и Алатристе похвалил себя за то, что поддел под колет кольчугу. Малатесте ничего не стоит внезапно пырнуть его кинжалом и столкнуть в канал. Впрочем, может выйти и наоборот – удар и толчок возьмет на себя он, Диего Алатристе.

– А что будет с этим… как его… Бихелой? – спросил капитан.

– Мое дело – часовой у двери, все прочее меня не касается. Не я фанатик, а он. Мученического венца желает. Пострадать за свой народ. Надеюсь, когда его схватят, я буду уже на улице. И скроюсь.

Малатеста произнес это очень холодно. Факел на стене затрещал, разбрасывая последние искры, и лицо собеседника вновь оказалось во мраке.

– А к этому часу, – продолжал он, – наши друзья Фальеро и Толедо захватят дворец дожа, твоя милость – справится с Арсеналом, а прочие, бог даст, тоже выполнят все, что им поручено.

Он замолчал и, как показалось Алатристе, коротко вздохнул:

– Незабываемая выйдет ночь. Если выйдет.

Алатристе смотрел на черно-маслянистую полоску воды у себя под ногами. Вдалеке, на оконечности канала, в неподвижной глади отражалось освещенное окно. Прямоугольник света вверху – и точно такой же внизу. Даже самое легкое колыхание воды не тревожило его.

– Полагаю, этого самого ускока ты держишь в надежном месте.

– Правильно полагаешь.

И объяснил, что Пуло Бихела – из тех фанатиков с горящим взором, от которых никогда не знаешь, чего ждать в следующую минуту. А потому он сидит в некоем доме, носу на улицу не высовывает, пока не придет время. И копит душевные силы постом и молитвой.

– Мы с ним расходимся только в одном пункте. Он говорит, дожа надо прирезать в самый миг причастия, когда священник сунет ему в рот облатку. Момент – торжественный, и всех застанет врасплох.

– Так в чем расхождение?

Малатеста задумался на миг:

– Ну, видишь ли… Ты сам уж понял, что я не больно-то набожен. Как и ты, наверное. По мне, хоть бы и вовсе не было этой поповской и старушечьей тарабарщины…. Однако у каждого есть свои… Не знаю, как сказать… Ну, понятия, что ли…

Алатристе едва ли не в ошеломлении смотрел на неразличимый во тьме силуэт:

– Только не говори мне, что тебе не все равно, когда именно завалить человека.

Малатеста как-то неловко затоптался на месте:

– Да нет… Как раз потому, что я утратил веру, какие-то мелочи особенно помнятся. Я ведь сицилиец, имей в виду.

– Так ты у нас еще и излишне щепетильный?! Быть не может. Вот в это я не верю.

– Слово «излишне» здесь излишне, – язвительно заметил Малатеста. – И совсем не к месту.

В ответ Алатристе рассмеялся сквозь зубы. Обидно, но не притворно. В самом деле – на портрете Малатесты обнаружилась колоритная подробность.

– Я бы не сказал. Да и никто бы…

Малатеста прервал его витиеватой сицилийской бранью, где поминались и Иисус Христос, и его матушка.

– У каждого есть свои… Свои, как говорится, тараканы в голове, – добавил он мгновение спустя. – Свои – у каждого…

Теперь пауза вышла долгой. И обескураживающей. Алатристе невольно отметил, что его забавляют неожиданные откровения. «Да пусть меня, как беглого раба, в кипящем масле сварят, – подумал капитан, – если я когда-нибудь мог представить себе такое: Гуальтерио Малатеста изливает передо мной душу».

– В детстве я одно время прислуживал на мессе. В Палермо.

– Мозги мне не… тереби.

На этот раз молчание было многозначительным. Сицилиец снова беспокойно пошевелился. Алатристе не удержался от сдавленного смеха:

– Черт возьми… Неужто и впрямь? Прелесть какая – прямо вижу, как ты – весь такой в пелеринке – лакаешь украдкой церковное винцо…

– Porca Madonna! Брось свои подколки.

– Стареешь, Малатеста.

– Да. Наверное. Наверное, старею. Как, впрочем, и ты.

Снова замолчали. Слышно было, как на канале весло ударяется о стену. Вскоре в темноте обозначился окованный железом нос приближающейся гондолы.

– Какие странные совпадения, – пробормотал сицилиец. – Мост Убийц. А на мосту – мы с тобой. Все же кажется, как ни крути, в мире есть какая-то гармония. Потаенное знание о том, кто мы такие есть.

– Я все же думаю, речь о том, чтобы заработать на кусок хлеба.

– Да. И по возможности – не пустого.

Под мостом бесшумно проплыла гондола, очертаниями напоминавшая гроб. При свете фонаря на корме можно было различить две закутанные в одеяла фигуры пассажиров под навесом и гондольера с веслом.

– А что, сеньор капитан, ты не чувствуешь временами, что устал?

– Не временами, а постоянно.

Гондола скрылась во мраке. И светлый прямоугольник – отражение окна – чуть закачался на черной глади канала и вскоре снова замер в неподвижности.

– А твой мальчуган… Иньиго… – сказал Малатеста. – Он сильно вырос.

– Сильней, чем ты думаешь.

– Пообещал меня убить.

– В таком случае – будь начеку. Он слов на ветер не бросает.

У воцарившегося молчания появился теперь какой-то иной оттенок.

– А ту женщину… Ну, с улицы Примавера? Помнишь ее?..

Разумеется, Алатристе прекрасно помнил старую гостиницу в Мадриде. И убогую комнатку, где дважды едва не убил итальянца.

– Ту, которая с тобой жила?

– Ее самую.

– Она два раза спасала тебе жизнь… И что с ней сталось?

– Умерла. Я в ту пору уже сидел.

– Сочувствую.

– Ей тоже досталось… – Малатеста говорил своим обычным тоном, бесстрастным и холодным. – От слуг правосудия, сам понимаешь… Альгуасилы, стражники и прочая мразь. Хотели допытаться, много ли ей известно обо мне.

Алатристе на миг прикрыл глаза. Понять, что значит «досталось», труда не составило.

– А известно ей было, разумеется, мало, – договорил он за Малатесту.

– Почти ничего. Все равно – долго после этого она не протянула. Вышла больной и нищей. Умерла на улице.

Малатеста прищелкнул языком, глубоко и сильно втянул воздух, словно здесь, на Мосту Убийц, вдруг обнаружилась его нехватка.

– В первый день Рождества, – сказал он, – конец нашему перемирию.

Алатристе кивнул, хотя было совсем темно. Факел уже потух. Только наверху, на стене, мерцала красная искорка фонаря.

– Конец, – подтвердил он. – Если только до того нам с тобой конец не придет.

Черный бесформенный силуэт перед ним чуть шевельнулся. Готовый к такому обороту разговора, Алатристе отступил на шаг, распахнул плащ, положил руку на эфес. Но тревога оказалась ложной. Малатесте хотелось еще поговорить.

– Знаешь ли, о чем я думаю? Мы с тобой – вроде двух старых полуоблезлых волков, что обнюхиваются, прежде чем впиться друг в друга клыками и загрызть насмерть. Не за еду, не за суку. А за…

– Репутацию? – предположил капитан.

– Да. Похоже.

Теперь молчание было особенно долгим.

– Репутацию… – наконец повторил Малатеста, понизив голос. – Да, наверное.

Диего Алатристе снова уставился в воду канала. Двойной прямоугольник был недвижен. Трудно было понять издалека, где само освещенное окно, а где – его отражение. Внезапно капитан с долей растерянности признался себе, что, вероятно, человека, что стоит сейчас рядом с ним, знает лучше, чем кого бы то ни было на свете.

– Теперешние люди…

Он осекся, оборвал фразу на середине и застыл в молчании, будто опять засмотрелся на светившееся в воде пятно.

– Другие нынче времена, – сказал наконец. – И люди другие.

Когда же поднял, а потом повернул голову, Малатесты рядом уже не было.

Затаясь в подворотне, я издали наблюдал, не произойдет ли в разговоре чего-нибудь непредвиденного. Когда же наконец собеседник Алатристе ушел, а капитан двинулся в мою сторону, я спрятал пистолет под плащ и вышел из полумрака навстречу ему. Мое появление он встретил обычным молчанием, обойдясь без реплик. И пошел рядом со мной, не размыкая губ и думая о своем, а я поглядывал на него краем глаза. Улицы были пустынны и темны. Каналы, аркады, мосты гулким эхом отзывались на звук наших шагов. Я так и не решился заговорить, пока не дошли до Риальто.

– Ну, как это было? Все гладко?

Он сделал еще несколько шагов молча, словно обдумывая ответ, и лишь потом дал его:

– Думаю, да.

– Тот человек на мосту был Малатеста?

– Он.

– И как же он встретил вас?

– Так же, как ты. Тоже языком молол без умолку.

И я не знал, хотел ли капитан сказать тем самым, что наш старинный враг был так же словоохотлив, как во время моей с ним встречи в Арсенале – вчера я рассказал о ней Алатристе, – или намекал, что мои расспросы сейчас не ко времени и не к месту. В сомнении я выругался про себя. Мы перешли каменный мост через канал, который уходил налево и втекал в широкую темную полосу другого, побольше. Мост слабо освещал фонарь, горевший над дверями соседней церкви, где в неурочный час собрались прихожане принять причастие. На другом берегу капитан как бы невзначай обернулся, взглянул, не следят ли за нами.

– Мы бы услышали шаги, – сказал я шепотом. – Так тихо, что…

– Так верней.

Мне показалось, что сегодня он угрюмей, чем обычно, и потому я спросил себя, что тому причиной – встреча в таверне или разговор с Малатестой на мосту? В любом случае что-то в его поведении меня тревожило, причем я был уверен, что дело тут в событиях не сегодняшних. Капитан Алатристе всегда, конечно, был молчалив, но тут, в Венеции, он молчал как-то по-иному. И с самого начала всей этой затеи угадывалась в нем какая-то опасливая покорность судьбе. Можно было бы сказать, что шестым чувством старого солдата, привычного к тревогам, неудачам, огорчениям, провидел он печальный финал нашего плана – амбициозного, чтобы не сказать сумасбродного. Я размышлял об этом, покуда мы бродили в венецианской ночи, и, в конце концов, обескураженно заключил, что капитан Алатристе, судя по всему, ни на йоту не верит в успех. Однако при этом – вот что было дивно и чудно – оставался бесстрастен и собирался идти до конца, как привык: ни во что не верующий солдат во вражеской стране, за полным неимением лучшего обращающий взор к далекой, неблагодарной отчизне, где привела судьба родиться, и к монарху, который отчизну эту воплощал; «Король есть король», – сказал он мне под Бредой, сопроводив свои слова подзатыльником. В моем случае все было много проще: юный и отважный до безрассудства, сейчас я, как и всю жизнь, всего лишь следовал за Алатристе. Это проистекало от рода занятий или, если угодно, ремесла: я с тринадцати лет не знал другого и все свои понятия о добре и зле получил от капитана. Невзирая на размолвки и отчуждение, которое с течением лет и благодаря пылкости моего нрава порою возникало меж нами, я никогда не забывал главного: капитан Алатристе – моя семья и мое знамя. С закрытыми глазами бросался я за ним раз и другой в самую гущу схватки, прямо к черту в зубы. И в ту смутную ночь, бредя в сумраке этого непостижного разумению и опасного города, который, казалось, со всех сторон подстраивал нам ловушки, я чувствовал, как присутствие капитана – его непроницаемая, безмолвная, бестрепетная близость – вселяет в меня спокойствие. Тогда я понял, отчего много лет назад, где-то во фламандских краях, на берегу замерзшей реки, кучка отчаявшихся людей, которые дрались за свои жизни с яростью бешеных псов, впервые назвала этого человека капитаном.

VI. Выход на канал

Известная поговорка гласит, что с лица воду не пить. Но моя разлюбезная Люциетта, по счастью, была и собой хороша, и горяча чрезвычайно; и в ту ночь, как и в предыдущие, когда все в доме угомонилось, юная служанка в темноте на цыпочках, босиком и в одной сорочке прокралась, как уж повелось, ко мне в комнату, имея в виду обменяться с нижеподписавшимся кое-чем бо́льшим, нежели слова, и, уподобясь сверчку, взлезть на свой шесток. Впрочем, слов – и самых притом вольных – тоже хватало.

Так что мне задарма доставались наслаждения, которых другие не получили бы, хоть всю мошну перед нею выверни, ибо вроде бы я уже упоминал, что Люциетта при всей веселости нрава своего к разряду веселых девиц не принадлежала, умудряясь и в блудилище себя блюсти, в заведении известного рода состояла именно что в служанках, а иных услуг не оказывала. И – господь свидетель! – никто бы ее в этом не заподозрил: она держалась скромней монашенки, вела себя благопристойней матроны, но в урочный час, чуть заслышав зов трубы, вслед за платьем сбрасывала с себя и скромность, и благопристойность, причем с таким завидным проворством, будто получила степень бакалавра раздевальных наук, и, делаясь податлива, поворотлива, неутомима, вскидывала круп с непритворной страстью, с размеренной отчетливостью кобылки, на славу выезженной и приученной к иноходи. Как тонко подметил дон Франсиско де Кеведо, да и не он первый, есть женщины, в которых красота без бесстыдства – что говядина без соли. Я же с полным правом могу уподобить себя жеребчику-трехлетке, со всем нерастраченным еще в ту пору пылом младости, о подробностях коего распространяться почитаю нескромным, а потому излишним, ибо это пристало больше хвастливым сынам краев полуденных, нежели нам, сумрачным баскам, сказав лишь, что схватки наши были и продолжительны, и повторяемы, так что милая моя имела все основания вслед за поэтом сказать о себе:

Полнее счастья я бы не хотела,
И мне желать иного мудрено:
Ты сердцем завладел – и частью тела,
Где расположено оно.

Хотя на самом-то деле, если не считать нежности – ибо ладная служаночка вызывала у меня и это чувство, благо одно другого не отменяет; Анхелика же Алькесар пребывала где-то за морями-океанами, на краю света, – сердце мое принимало во всем этом не слишком деятельное участие. Дело-то все, впрочем, было в том, что за чувственными досугами нечувствительно минуло довольно много времени – целый час и еще три трети сверх того, – и, если уподобить наши игры карточным, скажу, что спустил последнюю медную мелочь. И когда, как водится, потянуло наконец не друг к другу, а в сон, Люциетта поднялась и ушла в свою каморку, объясняя, что донна Ливия будет недовольна не тем, как провела ее служанка ночь, а – где встретила утро. Мне показалось это разумным, и я безропотно отпустил ее, однако вслед за Люциеттой почему-то покинул меня и сон, и я долго ворочался с боку на бок на смятых простынях, еще хранивших тепло и запах моей пылкой отсутствующей. Меж тем было уже очень поздно. Чувствуя настоятельную надобность облегчиться, я пошарил под кроватью, однако ночной вазы не обнаружил, так что, вознеся сквозь зубы витиеватую хулу на закон и веру и всех святых, натянул сорочку, надел башмаки, накинул колет в рассуждении спастись от холода и вышел в коридор, чтобы оттуда направиться на двор, а там отыскать маленькое помещеньице, предназначенное для личных нужд, а потому и именуемое нужником. Путь мой пролегал вблизи от черного хода – маленькой двери, выводившей прямо на узкий канал. И – внезапно я увидел вблизи нечто совсем неожиданное.

Люциетта в шерстяной шали на плечах, со свечой в руке вела в дверях беседу с каким-то человеком. Мужчиной, я хочу сказать. Они о чем-то шептались и при моем появлении воззрились на меня: она – с испугом, он – злобно. Этот человек – еще молодой, сложения скорее коренастого, нежели хрупкого – был в расстегнутой куртке, во фризовой рубахе-альмилье, обычно поддеваемой под кольчугу, в широких мятых штанах, а на голове носил круглую шляпу с очень узкими полями, какую имеют обыкновение носить венецианские гондольеры. На боку, как водится у людей его звания, висел нож, и я устремил все внимание на сей предмет, поскольку его обладатель тотчас выхватил его и, если бы не мое проворство, пригвоздил бы меня к стене, как бабочку. Спас меня соскользнувший с плеч колет, в котором лезвие завязло. Люциетта сдавленно вскрикнула, нападавший хотел было предпринять вторую попытку, но я, вознамерившись того не допустить – все же драка была моим ремеслом, – прибег к старинному опробованному в притонах приему: руку с ножом перехватил и выкрутил, а сразу же вслед за тем – пнул противника ногой в пах, отчего негодяй взвыл и согнулся в три погибели. Потом, по собственному опыту зная, что подобные удары хоть и выводят противника из строя, но все же не сразу проявляются во всей полноте чувствительности, удвоил действие, врезав ему по морде, да с такой силой, что от боли в косточках пальцев у меня самого посыпались искры из глаз, а он пошатнулся. Весь мой расчет строился на том, чтобы не попасть под нож, а потому, рассчитав, что вот именно сейчас сказался мой пинок не скажу куда, я кинулся на противника и схватил его за вооруженную руку, не давая размахнуться.

Назад Дальше