Драться в одной сорочке, без штанов, то есть звеня природными своими бубенчиками, – не самое приятное дело, даже если не брать в расчет переполненный мочевой пузырь. И потому я чувствовал себя просто дьявольски уязвимым. Мы оба повалились на пол и стали кататься по нему, обнявшись по-братски – то есть крепче, нежели Каин с Авелем. Тем временем стало темно – девушка то ли сама задула свечу, то ли выронила шандал: меня при этом еще безмерно дивило, что она не кричит, но я был слишком занят собственными заботами, чтобы раздумывать над причинами молчания. Дверь на канал была открыта: от нее к воде вели несколько каменных ступеней, а ниже торчали несколько вбитых в дно свай, к которым швартовались гондолы. Я описываю это, не потому что успевал еще разглядывать такую чепуху, а потому что все увидел накануне, при дневном свете: и вот, как я сказал, во тьме, барахтаясь на полу в обнимку с противником на самом пороге и в четырех шагах от черной воды, где покачивался силуэт гондолы, думал: не дай бог свалиться подколотым в канал, да еще в такой холод. Мой противник рычал – но рта по-прежнему не раскрывал – все же стараясь воткнуть в меня клинок, а я, собрав остаток сил, не до конца, стало быть, истраченных на Люциетту, упорно стремился ему в этом намерении помешать. Ибо к этой минуте я, напрочь утеряв две способности – соображать и помнить, сохранил все же третью, сводящуюся к нежеланию умирать. Итак, мы перекатывались по полу из стороны в сторону, выкручивали руки, били и рвали друг друга. Гондольер силился подмять меня под себя, оседлать, обездвижить и, полоснув раза два ножом, окончить схватку, но противник ему достался не из тех, кто просто так, за здорово живешь, отдаст жизнь первому, кто попросит. А потому я лягался, извивался всем телом и мертвой хваткой держал руку с ножом. И вскоре благодаря случайности, на которые так богата рукопашная, сумел все же оказаться сверху и в благоприятном положении – для того чтобы вслепую, куда пришлось, двинуть его локтем в лицо так, что он застонал. Обрадованный, я решил закрепить успех и нанес второй удар, вызвавший залп брани на венецианском диалекте, а следом – третий. Тут что-то хрустнуло у меня под рукой, а он, слегка оглушенный, разжал на миг пальцы. Я, хоть и сам пребывал в изнеможении, почувствовал в тот миг прилив новых сил и на волне их принялся ощупывать вражью голову – да не пальцами, а зубами, как собака. И вот, чувствуя на губах жесткую, солоноватую от пота кожу, наткнулся вскоре на ухо и, стремительно сомкнув на нем челюсти, зверски оторвал половину.
Вот тогда он завопил по-настоящему. И как еще завопил. Как? Вот так примерно: «А-а-а-!» И столь пронзительно, что собственные мои уши заложило. А он, будто обретя новые силы от внезапной боли, выгнулся дугой и сумел меня сбросить. Перекатившись назад, я отпрянул – от ножа, как мне казалось, за которым дело не станет, – но гондольер, вместо того чтобы броситься на меня, со стонами поднялся на ноги и, одним прыжком перемахнув ступени, упал в гондолу – слышно было, как весло ударилось о дно. Я не знал, что мне делать – оставаться ли на месте, радуясь такому повороту событий, или бежать следом, чтобы не дать венецианцу уйти. Трудный выбор этот сделал за меня мой враг: с поразительной быстротой он отвязал или перерезал причальный трос, двинул свою гондолу во тьму, где и скрылся.
А я, привалясь спиной к двери, выплюнул в канал кусок уха. Потом отдышался немного и успокоился, чувствуя, как ночной воздух леденит вымокшую от пота сорочку. Крики гондольера переполошили весь дом: в коридоре замелькали огни свечей, послышались приближающиеся голоса. И вскоре я уже смог разглядеть Люциетту – скорчившись в углу, она дрожала от холода или от страха.
Донна Ливия Тальяпьера вышла из комнаты, закрыла за собой дверь, заперла на ключ. Я не мог не признать, что наша хозяйка красива, – при том, что ей уже перевалило за сорок, что проснулась от шума в пять утра, что не прибрана и не накрашена. Волосы покрывал кружевной чепец, на ногах были комнатные туфли-бабуши из тонкой кожи, длинная, до пят, ночная сорочка виднелась из-под лилового, расшитого золотом домашнего халата, обрисовывавшего великолепную фигуру, некогда принесшую ее обладательнице благополучие. Лицо прекрасной венецианки было угрюмо и хмуро.
– Гуоворит, будто это ее инаморато… как это сказать?.. – люббоуник.
Я пожал плечами, чувствуя на себе пристальный взгляд капитана Алатристе.
– Очень может быть. По крайне мере, со мной он был очень пылок.
– Из-за обычной ревности?
– Что тут такого? Люциетта – девушка красивая.
– И она ему все рассказала? Призналась, кто крутит с другим?
Капитан продолжал упорно всматриваться в меня. Мгновение я выдерживал его взгляд, но тут же смущенно отвел глаза.
– Он мог и сам заподозрить неладное… Почуял измену…
– Она пер-репугана, – заметила донна Ливия. – До пуолусмерти.
Пол в комнате был устлан коврами, стены затянуты драпировками. Украшенный инкрустациями стол, турецкий поместительный диван и турецкая же печь, облицованная фарфоровыми изразцами, – сейчас ее не топили. В большое стрельчатое окно виднелись смутные очертания крыш и труб. Было еще совсем темно.
– У нас в Венеции есть старинная пуоговорка, – добавила донна Ливия. – Идзвините, не вполне прилично: «Non so se è merda, ma l’ha cagato il cane»[22].
Она произнесла это очень естественно. Потом взяла позолоченный металлический кувшин, наполнила вином два бокала красного стекла – капитану и мне. Поставила их на серебряный поднос.
– Немудрено, – ответил я. – Боится, ей откажут от места.
Капитан скептически покачал головой. Он был зверь битый и травленый.
– Нет… Нутром чую: это – другой страх… А в сортах страха я разбираюсь недурно.
– Как тогда еще это объяснить?
Я потер шею, которая сильно ныла после драки. Еще очень больно было двигать локтем. После полученных ударов и напряжения всех сил я и одеться-то сумел с большим трудом – еле натянул штаны, сорочку и колет. Капитан Алатристе тоже был, можно сказать, не при полном параде: полурасстегнутый и без верхнего платья, однако же с кинжалом, который не позабыл сунуть за ременный пояс, едва началась суматоха. Я заметил, что он взглянул на донну Ливию, и та в ответ слегка кивнула. Мой бывший хозяин после секундного размышления медленно повернулся ко мне:
– Ничего нет особенного в том, что паж блудит с девкой… Но ты бы мог сказать мне об этом.
Удрученный не столько болью, сколько этим упреком, я покосился на донну Ливию и снова стал растирать локоть.
– Я – не паж, а она – не то, что вы сказали. Да и зачем трубить о том на всех углах?
И остановился. Капитан, как будто ничего не слыша, продолжал созерцать меня ледяным взором.
– Надеюсь, ты хоть язык не распустил.
Эти слова меня задели. И сильно.
– Смотря в каком смысле, – отвечал я двусмысленно.
– Подумай хорошенько, вспомни, – продолжал капитан, пропустив дерзкую реплику мимо ушей. – Ничего не выболтал?
– Нет, насколько помню.
– Она расспрашивала тебя о чем-нибудь? Выведывала? Кто я такой, например? Или что мы тут делаем?
– Нет вроде бы…
– Вроде или точно?
Я взглянул ему прямо в глаза и сказал, как мог, спокойно:
– Я ничего ей не сказал.
Алатристе снова как будто не слышал – рассматривал меня, не меняясь в лице. Потом медленно поднял руку, протянул ее ко мне, потом показал на себя:
– Это может стоить головы нам с тобой. И ей тоже. – Он обвел рукой комнату так, что жест охватил и донну Ливию, которая молча сидела на диване и слушала.
Такое недоверие опечалило меня всерьез. Я не заслуживал подобного.
– Много лет мы с вашей милостью работаем вместе, – возразил я.
На этот раз показалось, что он как будто позволил себя убедить, потому что наконец слегка кивнул. Потом посмотрел на Тальяпьеру, как бы показывая, что надо искать другие объяснения.
– Боюсь, это был не гондольеро. Или не только гондольеро.
Капитан провел двумя пальцами по усам. Подошел к столу, взял бокал вина. Задумчиво подержал его на весу.
– Может быть, – согласился он через мгновение.
– Вы не осчусчали за суобой… как сказать?.. сорвельятто? Слеж-жки?
– Слежки? Не знаю. – Он сделал глоток, оценил вкус и стал пить дальше. – Мне все подозрительно, но наверное сказать не могу.
– И я тоже.
Капитан Алатристе взглянул на запертую дверь. А я представил по ту сторону Люциетту, ревущую в три ручья от страха за свою судьбу. Но в душу мне невольно прокралось сомнение: а в самом ли деле этот гондольер был ревнивым поклонником?
– Она и могла быть соглядатаем.
Донна Ливия согласилась. Могла, сказала она. А наблюдение в городе могли поручить шпионам Инквизиции, напрямую подчиненной Совету Десяти и отдававшей приказы и сенаторам, и купцам, и лавочникам, и лакеям. Слушая бывшую куртизанку, я убедился, что у нее – очень приятный, слегка хрипловатый голос, который в другое время доставил бы мне большое удовольствие; в другое время, а не сейчас, когда воображение мое было занято тюремными подвалами Сан-Марко, расположенными невдалеке от Моста Вздохов. От одной мысли, что там придется окончить свои дни, мурашки бежали по коже, а ведь я был не из пугливых. Я поглядел на свой бокал на подносе, но так и не дотронулся до вина. От тяжких дум пересохло во рту, однако я не хотел пить в присутствии капитана. Как-нибудь в другой раз. Тем более что капитан не сробеет выпить за двоих – хоть в эту ночь, хоть в любую другую.
– Может быть, – согласился он через мгновение.
– Вы не осчусчали за суобой… как сказать?.. сорвельятто? Слеж-жки?
– Слежки? Не знаю. – Он сделал глоток, оценил вкус и стал пить дальше. – Мне все подозрительно, но наверное сказать не могу.
– И я тоже.
Капитан Алатристе взглянул на запертую дверь. А я представил по ту сторону Люциетту, ревущую в три ручья от страха за свою судьбу. Но в душу мне невольно прокралось сомнение: а в самом ли деле этот гондольер был ревнивым поклонником?
– Она и могла быть соглядатаем.
Донна Ливия согласилась. Могла, сказала она. А наблюдение в городе могли поручить шпионам Инквизиции, напрямую подчиненной Совету Десяти и отдававшей приказы и сенаторам, и купцам, и лавочникам, и лакеям. Слушая бывшую куртизанку, я убедился, что у нее – очень приятный, слегка хрипловатый голос, который в другое время доставил бы мне большое удовольствие; в другое время, а не сейчас, когда воображение мое было занято тюремными подвалами Сан-Марко, расположенными невдалеке от Моста Вздохов. От одной мысли, что там придется окончить свои дни, мурашки бежали по коже, а ведь я был не из пугливых. Я поглядел на свой бокал на подносе, но так и не дотронулся до вина. От тяжких дум пересохло во рту, однако я не хотел пить в присутствии капитана. Как-нибудь в другой раз. Тем более что капитан не сробеет выпить за двоих – хоть в эту ночь, хоть в любую другую.
– Венеция – маленький остров, – заключила донна Ливия. – Риббка в сети соглядатаев, доносчиков и убийц.
Капитан тем временем осушил бокал и прищелкнул языком. Утер влажные усы.
– Если уж вцепились в кость – не выпустят, – согласился он.
– Это может быть всего лишь оббичние миеры бедзопасности… Вы ведь оба, синьоры – спаньюоли… испанцци… И это оправдывает некоторые внимание властей…
– Что возвращает нас к вашей Люциетте.
Капитан замолчал, подошел к столу и налил себе еще.
– Если дело касается инквизиции, – сказал он, сделав новый глоток и глядя на меня, – девушка должна знать, что именно ее попросили выяснить… И любопытно, по своей ли охоте она с тобой спала или ей это поручили.
– Чего другого, а охоты хватало.
– Надобно ее расспросить.
– Да ведь мы уже спрашивали… – возразил я в смущении.
– Поглубже копнем.
Он произнес эти два слова очень холодно и перевел глаза на Тальяпьеру. Та моргнула, и легкое движение век встревожило меня несказанно. Спокойствие этой дамы беспокоило еще сильней, чем тон капитана.
– Ставки в этой игре высоки, – продолжал тот, обращаясь вроде бы ко мне, но глядя на куртизанку. – На кону – большое дело и многие жизни. Включая и вашу, синьора.
– Люциетта слуджит у меня всего полгода.
Донна Ливия говорила неторопливо, с расстановкой, словно раздумывая вслух. Как медленно осваивалась с какой-то неприятной мыслью.
– Еще люди есть в доме?
– Ниэт. Никого.
– У нее есть семья?
– Она сирота. Из Мадзорбо.
– Значит, никто ее не хватится?
Последовала пауза. Вероятно, короткая, хотя мне она показалась вечностью.
– Никто.
Тут я, не веря своим ушам, не выдержал:
– А что потом? Даже если она шпионила за нами, что с ней делать? Ну, допросим – а потом? Надеюсь, вы, сударыня, и вы, сеньор капитан, не собираетесь пустить ее вплавь по каналам? А? Или намереваетесь?
И, увидев, как Алатристе взглянул на Тальяпьеру, понял, что именно эта мысль давно уже пришла ему в голову. Он сделал еще глоток, потом еще, не спуская при этом с донны Ливии глаз. Так, как будто последнее слово оставалось за ней.
– Остается всего тре джорни… три дня, – невозмутимо сказала она. – Можем пока подержать ее вдзаперти.
– Где?
– В надежном месте.
– А потом?
– А потом уже будет все равно.
Капитан поставил бокал на поднос. Интересно, сказал я себе, нальет ли третий. Он было шевельнул рукой, словно намереваясь сделать это, но на полдороге передумал.
– Если что пойдет не так, она может вас, сударыня, заложить.
Куртизанка отчужденно улыбнулась. Все еще красивые губы изогнулись в усмешке необыкновенно пренебрежительной.
– А если выгорит – донесет кто-нибудь еще. Окотники найдутся. Сейчас меня беспокуоит угроза нашей дзатее.
Последние два слова заставили меня призадуматься. А много ли знает Тальяпьера о нашем предприятии, посвящена ли она во все его тонкости и, любопытно бы знать, ради чего она так отчаянно рискует. Что выиграет при удаче и что может потерять в случае провала.
– Ладно, – пробормотал Алатристе.
И снова взглянул туда, где за дверью в комнате без окон сидела Люциетта. Протянул руку к кувшину и наполнил свой бокал.
– Ступай к себе и жди там, – велел он мне.
Я стиснул зубы и кулаки. Напрягся. И решился:
– Нет. Я хотел бы остаться. То есть присутствовать.
Зеленоватые глаза скользнули по мне сверху донизу. На этот раз стакан был опустошен единым духом – в один медленный и долгий глоток.
– С вашего позволения, донна Ливия… Мы вас оставим на минуту…
Капитан положил мне руку на плечо, а другой указал в коридор:
– Идем.
Мы вышли, и Алатристе притворил за собой дверь. Потом остановил меня, взял за отворот колета. Он и так стоял очень близко, а теперь придвинулся совсем вплотную. Так, что едва не щекотал меня усами.
– Послушай… Если нападут на наш след, все пойдет к черту. Нас передушат как крыс. Сотня жизней, и среди них – жизнь Себастьяна, и Гурриато, и прочих, зависит от этого. – Я хотел было возразить, но он, мотнув головой, не дал мне и рта открыть: – И, поверь, мне вовсе не хочется, чтобы на меня внезапно набросилось человек двадцать стражников. И еще меньше хочется кормить клопов в подвале Сан-Марко, пока не удавят втихомолку, как здесь водится.
Он замолчал на миг, давая мне проникнуться смыслом сказанного. Потом взглянул на дверь, за которой ожидала донна Ливия.
– Выбора нет, – он понизил голос до шепота. – На одной чаше весов – девчонка, на другой – все мы.
От этих слов кровь бросилась мне в лицо. Резким движением я высвободился.
– Это мне все равно. Я не согласен… Не думаю, что…
– О чем ты не думаешь?
Он снова ухватил меня за ворот, резко притиснул к стене. Молниеносно обнажил кинжал и приставил острие мне к горлу.
– Вот так теперь дело обстоит. Понял? У тебя, у меня, у нас всех.
Голос был такой же ледяной, как стальное лезвие, касавшееся моего кадыка. Скорее растерянный, нежели рассерженный, скорее обескураженный, нежели разозленный, я попытался высвободиться. Но капитан держал крепко.
– Говорю тебе: выбора ни у кого уже нет. Остается одно – идти до конца.
Он глядел на меня в упор. И чуть сильнее надавил острием, словно в этот миг моя жизнь была ему вовсе безразлична. При каждом слове меня обдавало сильным винным духом – вино перегорело как-то уж очень быстро.
– Это приказ, – произнес он так, будто выплюнул. – Как в бою.
Зеленовато-льдистый взгляд его обжег меня до костей. И, богом клянусь, вселил в меня страх.
– Так что отправляйся немедля к себе. Иначе убью.
Диего Алатристе пытки были не в новинку: доводилось с пристрастием допрашивать и фламандских или германских горожан, выпытывая – вот уж точно! – где припрятаны деньги и ценности, и турок, взятых вместе с семьями в заложники во время налетов на прибрежные городки и селенья; и пленных, чтобы получить сведения о неприятеле или узнать, где именно за подкладкой зашито золото. Ему это не нравилось, но он это делал. Железом, веревкой и огнем. Сын своего времени и сей слезной юдоли обитатель, он по собственному опыту знал, что страдающие избытком щепетильности в этом мире не задерживаются, отправляясь в лучший. Знал еще, что одно дело – сидеть на престоле, проповедовать с амвона, философствовать в книгах и совсем другое – отстаивать свое бытие с пятью пядями стали в руке. Не говоря уж о том, что, когда дела идут наперекосяк, короли, теологи и мудрецы во имя торжества добродетели непременно прибегают к посредству таких людей, как он. Все они – включая философов – убивают и мучают издали, чужими руками. Своих не марают, сами не ввязываются. Довольно давно читал Диего Алатристе старинное сочинение, ходившее по Мадриду в списках, – копию письма, которое некий Лопе де Агирре, участвовавший в печальной памяти экспедиции Урсуа, а потом взбунтовавший своих людей, отправил королю Филиппу II, обращаясь к нему на «ты», как равный к равному: написано оно было, когда оный Лопе решил на свой страх и риск разорвать узы верноподданного и жить в Индиях без хозяина. Алатристе наизусть запомнил кое-что из этого вызывающе дерзкого письма, вкупе с другими преступлениями стоившего мятежнику головы:
Не сможешь ты по праву носить титул короля и повелителя здешних земель, ибо сам не подвергал свою жизнь никакому риску. Ни я, ни мои сотоварищи не ждем милосердия и не уповаем на него, и даже если будет оно нам даровано твоим величеством, мы с негодованием отринем его, как позор и бесчестье. И в посулы твои верим мы менее, чем в книги Мартина Лютера.