Разбегались только по любовь и по деньги – Артюша работал художником (настоящим!) в кинотеатре, рисовал жуткие портреты киногероев на огромных холстах, а я… Ну, я уже говорила – обучала агрессивных собак хорошим манерам.
И для любви у нас тоже были другие люди. Почему? Артюша был жутким бабником, и я – ветреной девицей, как же мы умудрились не переспать?
А вот. Кисмет.
Однажды, полные легкого, искрящегося веселья после легкого белого вина, возвращаясь с квартирника (наши крымские друзья-музыканты устроили потрясающий джем-сешн), мы запрыгнули в последний, ночной уже, троллейбус, идущий неизвестно куда, и стали целоваться на последнем сиденье, как это обычно бывает. И… перестали.
Мы не годились друг другу в любовники. Совсем. Какой-то сбой программы, на генетическом уровне – нет, нельзя, не надо.
Протрезвев от изумления, мы приехали ко мне, тихие, как мыши, и, растолкав собак, залегли спать.
Утром, нервно звеня ложечкой в стакане, Артюша неожиданно сказал:
– А можно, я у тебя поживу?
– Живи, – легко согласилась я. – Только баб не води. Заиками станут.
– Почему заиками? То есть я и не собирался… Я думал – поработаем вместе спокойно… Попишем…
– Да собаки же. – Я кивнула на ротвейлера, двух доберманов и кавказца. – Пробовал когда-нибудь трахаться при такой публике?
– Н-нет… Ну ты, яйцерезка, чего смотришь?
Кавказец Черт, терракотовый, с черной клоунской обводкой вокруг губ, недобро оскалился.
– Ша, Чертушка, иди на место, – сказала я. – Ну да, смотрят – они любопытные. Вздыхают. Могут подойти, лапой потрогать. Иногда подпевают. А один кекс мне такую истерику закатил, когда Анкель ему в процессе голову понюхал – это надо было слышать…
– Ну и хорошо, – сказал Артем. – То что надо. Никакого б…ства, одно искусство проклятое. Ты не против? Устал я что-то. Подумать надо, поработать. Спокойно. Устроим даосский монастырь имени Пу Сун Лина?
– Не, на монастырь я не подписываюсь. Предлагаю выездное б…ство, а дома – таки да, только работать.
Жить вдвоем оказалось чудо как хорошо. Некоторое равнодушие, поверьте, очень упрощает совместное существование – никто никого не дергает, не придирается, не требует никаких отчетов. Любовь – такая штука, она как бы сразу дает право вмешиваться в чужую жизнь, перекраивать ее под себя – это глупо, но почему-то так.
А формальное отсутствие любви приводит человека к мысли, что чужую жизнь надо принимать как уж есть – никто ведь не держит, не нравится – уходи, да и все. То есть фокус, я думаю, в том, что ты легко принимаешь чужую жизнь во всей первозданной прелести, если не собираешься ее разделять. Мы и не собирались, и это вдруг дало нам и покой, и волю… Про счастье – не знаю, но покой и волю – точно.
Мы писали много обнаженок, по дому везде валялись голые женщины и бродили стада собак. Места было достаточно – просторная, полупустая комната с аркой, огромная кухня, высокие потолки.
По всем городским барахолкам у интеллигентных старух мы скупали потертые парчовые подушки, восточные покрывала, старые шали, тяжелые бусы и раскладывали наших дам в опиумных интерьерах.
В натурщицах недостатка не было – женщинам нравится нравиться.
Я училась у Артюши галантному разговору – и кто бы мог подумать, что слова так много значат для женщин?
Две вещи, запомните две вещи: женщин надо слушать, с женщинами надо разговаривать. Тогда они спокойны и счастливы. А счастливая женщина излучает свет, без шуток – тело светится, бросая теплые блики на шелк и бархат, ну и, может быть, на всю вашу жизнь.
Интонации у меня были самые подходящие – с детства привыкла успокаивать норовистых лошадей и свирепых собак, – так что я быстро научилась ладить с женщинами.
– Посмотри, какая ты красивая, ну посмотри, – мурлыкали мы хором какой-нибудь толстушке, – эти ямочки на локтях и круглые колени, и нежная кожа…
Через месяц к нам прибилась одна из постоянных натурщиц, бывшая подружка Артюши – Вивиана. Ее на самом деле так звали – Вивиана Панченко, прелесть что за девушка.
Виви была веселой и бесстыжей, глаза – как звезды, расхаживала по дому голой Геллой в клетчатом фартучке, варила нам борщи и командовала всеми:
– Художники! А ну быстро жрать! Все стынет! Я кому сказала!
А однажды, когда Артем все не мог оторваться от задания по композиции – он писал двенадцать супрематических полотен сразу, как Бендер, дающий сеанс одновременной шахматной игры, они были расставлены везде, на мольбертах, на стульях, у стен, – Виви, отчаявшись его дозваться, пришла, молча понаблюдала за ним и наконец сказала:
– Артемчик, иди покушай! Целый день голодный, разве так можно? Ты мне покажи, какие квадратики каким цветом закрашивать, если тебе завтра сдавать, и я покрашу пока, а ты покушаешь!
Я выронила кисть, нагнулась за ней и, не в силах сдержаться, повалилась на пол, повизгивая от смеха.
Артем тоже заходился хохотом, вытирая слезы рукавом, пачкая лицо краской.
Виви, не понимая, в чем дело, задохнулась от обиды и ушла на кухню плакать.
– Вы надо мной смеетесь! – кричала она, когда мы пришли ее утешать. – Вы думаете, вы одни умные, а я просто идиотка, да? Тупая продавщица?
– Вивианочка, что ты, любимая! Мы смеемся только над собой! Ты все очень правильно сказала – уж такие мы художники, что уж и не поесть, можно подумать! А давай нам борща! Мы его уничтожим! Твой борщ – это же истинный шедевр!
– С пампушками, – всхлипывала Виви, – я хотела, чтоб с горяченькими… Но все остыло уже… А разогревать – не то…
Игра, конечно, уравнение с тремя известными «х», мы – художники, она – маленькая хозяйка большого дома, но кто сказал, что к себе всегда надо относиться серьезно?
А любовь? Конечно, у каждого из нас была любовь – там, за кадром. Любовь была саундтреком нашей жизни, и что за фильма без музыки? Музыка – душа фильмы, она помогает понять характер героев, она раскрывает тайные смыслы сюжета, но на ход его, собственно, не влияет.
Так мы думали. И ошибались, понятное дело. Ну, я ошибалась, по крайней мере.
У меня был – возлюбленный? любовник? – не знаю, как и сказать. Слово «бойфренд» тогда было не в ходу, да и не был он мне мальчиком-другом.
Он был вдвое старше меня, бывший жокей, маленький злобный дьявол, любящий только две вещи – риск и джаз. Когда мы выходили на люди вдвоем, то выжигали злыми насмешками все вокруг. Как жухлую траву.
И у него, и у меня были другие, ну, вы понимаете. У любви, как у пташки, руки, а если руки отрезать птице… И если ноги отрезать – тоже.
Не знаю уж, что мы давали друг другу, кроме свободы, но я его любила. Одного его и любила.
А потом появилась она. Лёля. Оля, Оленька, Олюша. Голубоглазая блондинка, барби-сайз. Два высших образования – юридическое и экономическое, а взгляд – ангельский, и руки маленькие, нежные, как белые лисенята.
Увидев, как он начинает оглядываться, стоит ей только отойти, искать ее глазами, как прижимает к себе – нежно и властно (не без пафоса, да, словно танго танцует), я поняла: все, прошло мое время. Вот кто теперь у нас королева бала.
Нет, я его знала, конечно, жеребца дурноезжего, знала, что вся эта бабья карусель никуда не денется. Но Оленька – это было насовсем. Если вдруг сама захочет.
А я очередей с детства не люблю, и вписываться в этот парк аттракционов у меня охоты не было.
Не спрашивайте меня, какая разница – и раньше ведь были у него другие, ну и что?
А ничего. Перетасовался стос, и карты легли иначе, и мне этот расклад не подходил.
Мы были любовниками – сколько? – года три, и я знала его как себя. Знала: разлюбил. И отступилась.
Видеть его я не могла. И не видеть – не могла. Куда мне было деваться, куда бежать?
Замолчала. В молчании человек становится цельным как орех. Твердым.
Утром гоняла собак. Днем садилась за мольберт, много писала, слушала всё египетский думбек, максум, максум, сломанный пополам, If you break my heart…
Сердце я еще не ломала. Руки, ноги, ребра – это было, а так вот – не доводилось.
И я слушала максум, максум, ветер пустыни, день за днем.
Случайно продравшись сквозь закруживший меня бесконечный ритм, я вдруг услышала тишину. Удивилась – дома у нас тихо не бывало. Огляделась.
Никого из посторонних не было, даже натурщиц. Виви, терпеливо застывшая среди подушек, смотрела на меня с состраданием. Артюша не столько писал, сколько бегал варить кофе, который я употребляла в промышленных количествах. И даже собаки, казалось, старались не цокать когтями по старому дубовому полу.
– Поплачь, тебе легче станет, – сказала Виви.
Я вытерла кисть, бросила в банку. Откинула голову, рассмеялась. Артюша тоже заулыбался. Виви встала с колен, защелкала пальцами, пошла к нам, пританцовывая, вращая бедрами.
Мы смеялись, танцевали втроем под арабские барабаны, собаки тоже развеселились, скакали вокруг, скулили, толкались.
Все-таки саундтрек, думала я, любовь – это музыка. Музыка разная бывает. А жизнь – вот она.
А через неделю позвонила Лёля. Оля, Оленька.
– Глория, здравствуйте… Это Ольга… Вы… меня помните? Приезжайте… приезжайте к нам, пожалуйста… – И плачет в трубку, сдерживается, но я же слышу. Тоненько так, как котенок.
Я подхватилась и поехала. Ни о чем не думала, хотела видеть.
Дверь открыла она, Оленька. Глаза заплаканные, дергает покрасневшим носом, смешно, как кролик.
Милый мой, лютый, несгибаемый, не умеющий отступать, тупо нарвался на драку в подворотне. Били арматурой, похоже, трое, не меньше. Глаза заплыли, нос сломан, губы разбиты, размазаны по лицу – страшно смотреть.
– Врач был? – спрашиваю.
Оленька мотает головой:
– Нет… Не хочет… Не разрешает… – и ревет.
– Ладно. – Беру телефон, начинаю набирать номер.
– Ты… куда… звонишь? Гло… паршивка… не смей…
– Лежать. Плохая собака. Да не дергайся ты, Вовке звоню… Владимир Викторович? Здравствуй… Да, я. Да, по делу. Беда у меня. Кобеля избили на улице… Ну, известно, какого кобеля… Нет, руки-ноги целы, ребра, может, переломаны. Нос сломан. Почки отбиты. Кашляет кровью, ссыт кровью… Вчера… Ага. Ага. Спасибо… Ждем, спасибо.
Милый мой заползал в простынях, в горле заклокотало, на губах появилась розовая пена.
– Он умирает, умирает! – завыла Оленька.
– Тихо, тихо. Никто не умирает. Смеется он. Привыкай, он смешливый. Что ж ты его не раздела, не обмыла? Присохло все…
– Не дает… Не пуска-а-а-а-е-е-ет… Не трогай, говори-и-и-ит… И-и-и-и-и-и-и. – Оленька горько заплакала, утираясь рукавом, как кошка лапкой.
– Ну, не плачь, все будет хорошо. Все хорошо. Да его палкой не убьешь, даже если и захочешь. Ну-ну. Поди вот водички вскипяти, а? Давай я приду сейчас.
Оленька кивает, всхлипывая, уходит на кухню.
Я наклоняюсь над милым над моим, осторожно глажу по слипшимся от крови волосам:
– Ох и баран ты, хабиби… Ну баран… Девку напугал…
Он снова булькает горлом, хватает за руку, целует пальцы разбитыми, сухими губами.
Чайник засвистал, я ушла на кухню, пошарила по полкам, заварила сонного зелья.
– На, отнеси ему.
Но Оленька вжалась в подоконник, испуганно мотая головой, – бедный маленький белый кролик.
Ладно, пошла сама, подняла милого моего на плечо (вот когда пожалеешь, что сиськи не выросли хотя бы третьего номера. Положила бы буйну головушку на мягкое, в сиськах любому спокойно лежится, а так – ключицы торчат, неудобно). Напоила, уложила, обтерла лицо водой с уксусом, стала срезать одежду, как с покойника, отмачивая перекисью там, где на кровь прикипело.
Оленька помогала толково, без суеты. Нос заострился, глаза сухие – храбрая девочка, просто не привыкла к такому.
Потом Вовка приехал, толстый, красивый, голова круглая, как футбольный мяч, ручищи как у мясника, и здоровый, здоровенький, просто пышущий здоровьем, словно сдоба – жаром.
– Ну, что тут у нас?
Сдернул простыню с моего сокровища, языком зацокал. Дальше там было еще красивше – по всему телу вспухшие черные и багровые полосы, ссадины, кровоподтеки. Чисто Кандинский.
Долго осматривал, ощупывал, потом нацепил на нос смешные круглые очки, сел писать.
– Ну что я тебе скажу? Каркас цел, ливер отбит, конечно, весь… Дурак ты, Костя. Слышишь меня? Тебе сколько? За тридцатник уже? А? Связки не те, кости не те… Восстанавливаться будешь долго… И с каждым разом – все дольше…
– Иди в жопу.
– Спасибо. Мне и тут неплохо. Гло, смотри, значит, это без рецепта не дадут, поэтому вот, а это бы надо, но я выписать не могу…
– Ничего, я у мамы попрошу.
– А, да. Забыл. Ну, тогда я тебе еще два наименования пишу, скажешь маме, она знает… Ну всё. Побежал я. Больные ждут.
– Спасибо тебе, Владимир Викторович.
– А вы что же, и не перевяжете его, и ничего? Так и бросите? – В голосе Оленьки пробивалась паника.
Вовка вопросительно на меня посмотрел, и я сказала:
– Это его девушка.
– А. – Вовка поправил очки. – Могу в простыню завернуть – и в формалин. Для сохранности. Девушка, милая, вы же видите, он весь – котлета отбивная. Будете примочки делать, мазь вон я оставил… Да вы не волнуйтесь так, это же не люди, это куклы гуттаперчивые… Отлежится, ничего с ним не будет. Вон Гло – двух лет не прошло, вся поломанная была, на костылях еле ползала. А сейчас – конфетка, не девушка. Каблуки, осанка – балетная, а? Видите? Не переживайте. Встанет и пойдет. Ну всё. Бегу-бегу. Дай поцелую, ласточка моя. Завтра позвони, доложишь, как тут этот доходяга…
Я поцеловала Вовку в пухлую щеку и спросила:
– Вызвать тебе такси?
– Нет. Я на колесах. А, ты же не видела… Ну в окошко хоть выгляни, посмотри, какую я себе машинку прикупил.
Высунувшись по пояс в кухонное окно, я махала Вовке вслед.
Да, когда я переломалась и лежала в больнице, милый мой меня не бросил. Бегал каждый день, водил своих друзей-лабухов (спал с кем попало, а дружил вот почему-то с одними музыкантами), привел как-то целый духовой оркестр под окна, а в другой раз три заезжих грузина проникновенно, а капелла, исполняли у моей койки «Раненый Чапаев по морю плывет…» И позже не бросил, хотя я не очень-то годилась для любви – костыли, спина не гнется, пластика небрежно собранной марионетки.
Сам менял мне гипсовые корсеты, делал массажи, выгуливал, прислуживал как паж.
Простая игра, вот например: вы приводите калеку на джазовый вечер. Первым делом надо найти место, куда вашу сломанную куклу посадить. Потом – куда убрать костыли, чтоб никто не спотыкался, не ронял. И дальше все время следить – подать, принести, отвести в сортир, в конце концов. Можно быть при этом самоотверженным медбратом, серьезным, скорбным, а можно устроить спектакль, стать королевским шутом и пажом, заставить куклу смеяться.
Я закрыла окно и снова взялась за телефон.
Мама, которой я огласила список необходимых лекарств, сразу же всполошилась, закричала в трубку.
– Мам, успокойся, со мной все хорошо. Костика избили какие-то бандиты. А в больницу он не хочет, ну, ты его знаешь… Помоги, мам…
Мама, как всегда, была выше всяких похвал. Приехала сама, привезла все, что нужно, долго и дотошно осматривала моего милого.
– Кто смотрел? Я знаю? – спросила.
– Знаешь, – я хмыкнула, – Владимир Викторович, наш ветеринар, с конюшни…
У Оленьки вытянулось лицо, а мама и бровью не повела:
– Что ж, это правильно. Осла и должен лечить ветеринар.
Милый мой посмотрел на маму долгим, мужским взглядом – она все еще была очень хороша. Мама не смутилась, глянула в ответ презрительно, словно помои выплеснула в лицо.
Клинки скрестились, в воздухе запахло грозой – мама с Костиком давно и всерьез друг друга не любили.
– Как же вы мне надоели, – сказала я, и мама опомнилась – больной есть больной, подтвердила все Вовкины рекомендации, велела звонить, если что, и упорхнула.
К вечеру, умаявшись, я выползла на кухню покурить. Сидела на подоконнике, смотрела, как в темных облаках летит луна. Словно блюдечко под выстрел.
Пришла Оленька, включила свет.
– Уснул, кажется…
– Ну хорошо. – Я потянулась, хрустнула пальцами. – Пойду я.
– Ой, нет, Глория, не уходи, пожалуйста… Не бросай меня с ним… одну…
– Оль, надо идти. Там две бумажки на столе, и все написано, что делать… Вовкин телефон я тебе оставлю на всякий случай…
– А он правда ветеринар? – робко спросила Оленька.
– Правда. Но ты не волнуйся, Вовке не впервой этот конструктор собирать.
– Вы такие странные… Глория, останься, пожалуйста… Он при тебе спокойный и все делает, что надо… А на меня опять будет кричать… Если тебе Артем не разрешает, я сама позвоню, попрошу…
Я поперхнулась дымом. Мне? Артем?! Не разрешает?!!
Ах, ну да. Простая девочка, совсем из другого мира. Кто с кем живет – тот с тем и спит. Кто с кем спит – тот того и любит. Кто кого любит – тот того и слушается. Хорошо как все. Просто и хорошо.
А мы? Скоморохи, прости господи. Живем – словно следы путаем.
Оленька смотрела на меня с полным доверием, как на сестру, и мне вдруг стало муторно, как будто я собиралась ее в чем-то обмануть. Но я ведь не обманывала ее, ни в чем! Я честно освободила ей поле, оставила свою площадку для игр и свой сад, и свои камни, и свои зеленые луга, а то, что я считала все это своим, – так сердцу не прикажешь. И чего еще хочет от меня этот белобрысый цыпленок?
– Оль, Артем все… гхм… мне разрешает. Но я не могу остаться, у меня собаки. Большие. Очень. С ними работать надо вечером, утром, а то они весь дом разнесут… Сейчас я уеду, а завтра вернусь. Часов в десять утра, ладно? Собачек отработаю и приеду.
– Но… я его даже поднять одна не смогу… А вдруг он в туалет захочет?
Я молча пошла в ванную, порылась там в шкафчике, вручила Оленьке красный пластмассовый кувшинчик, поцеловала в лоб и уехала домой.
Дня через три глазки у щеночка открылись – спа́ла опухлость с рожи, зашевелился, закапризничал, в сортир стал сам ползать, по стеночке, и даже пытался затащить меня в постель (Оленька, взявшая в своей конторе несколько отгулов, вынуждена была все же выйти на работу, и теперь мы дежурили у ложа скорбного главой и другими частями тела не вместе, по очереди).