Я осторожно надавала негодяю по битой морде, в любви отказала и пошла готовить гаспаччо.
Милый мой, поминутно морщась от боли, жадно пожирал протертую пищу и вел со мной интересный разговор.
– Значит, ты меня больше не любишь…
– Да что ты. Я буду любить тебя вечно.
– Ах, вот как. Ну, это хорошо. Это правильно. Ты меня успокоила. Но скажи мне, душа моя, что же тогда? Ты пропала. Не звонишь. Не появляешься. Три недели – ни полслова… И прости, но я подозреваю, что сейчас имею удовольствие видеть тебя только благодаря любезности тех трех урлованов, которые… м-м-м… превратили меня в тыкву.
Я подошла к нему, взяла из рук пустую чашку, салфетку, с нарочитой заботливостью отвела светлую прядь, коснулась губами лба.
– У тебя жар? Или голову таки насовсем отбили? Мы что, выясняем отношения? Мы? Выясняем? Отношения? Разбуди меня.
И, не дожидаясь ответа, ушла мыть посуду.
Милый мой поплелся следом, сел в старое деревянное кресло с высокой спинкой, повозился, пытаясь устроиться поудобнее. Но устроиться поудобнее там было невозможно, кресло диктовало царственную осанку, разве что затылок можно было чуть откинуть.
Я оглянулась. Светлые, легкие, словно выгоревшие на солнце кудри, тощее, длинное лицо… Профиль мог бы выглядеть благородно, но этот нос столько раз ломали, что он и сам не помнил той формы, которая была дарована ему от рождения. На скуле и переносице запеклись ссадины, вокруг глаз – черные фингалы.
Я рассмеялась – дон Енот Ламанчский.
– Ревность – это зло, – сказал мой милый.
Я пожала плечами и спросила:
– Сварить тебе кофе?
– Да, будь добра. Ну хорошо. Ты не хочешь со мной спать. Черт с тобой. Но ты не можешь меня бросить. Я люблю тебя. Как друга. Как дочь.
– Дочерей не е. ут. Друзей – тем более.
Он легко впадал в ярость. Поискал, чем бы в меня запустить, не нашел, успокоился.
– Ну хорошо. Ты что же, всерьез думаешь, что любить можно только одну женщину? Поверь мне, это не так. Поверь мне. Когда ты… ну… ладно, сама разберешься со временем. Что касается меня, то я не могу, более того, не желаю без тебя обходиться. Изволь объяснить – почему я должен…
В дверь позвонили, и я пошла открывать. В прихожей наткнулась взглядом на пару женских тапочек – розовых, пушистых. Они стояли недалеко от двери, как маленькие сторожевые собачки. Теперь каждая женщина, вздумавшая провести здесь ночку, знала: у этого дома есть хозяйка.
Раньше он этого не терпел. Они пытались, конечно (не тапочки – женщины), каждая оставляла какой-нибудь мелкий сувенир – духи, чулки, расческу, салфетку в помаде, – но он каждое утро недрогнувшей рукой отправлял все эти облетевшие лепестки любви в помойку.
Я? Я жила здесь, только пока была больна и не могла обходиться без посторонней помощи. Потом сразу сбежала.
Почему? Сто причин. Он был гораздо старше, и я не хотела жить с «папиком».
Никто не знал, что мы любовники. В тусовке, где все и всегда знали, кто кому и по какому поводу присунул под хвостик, нам каким-то чудом удавалось это скрыть. Прошлое – хорошее прикрытие. Нас считали товарищами, которых «связывает спортивное прошлое».
Мы не могли оставить друг друга в покое ни на минуту, пока жили вместе. Зачитывали фразы из книг. Напевали темы из Билли и Чарли. Лезли с разговорами: «Что ты сейчас делаешь? О чем ты сейчас думаешь? Давай поцелуемся?» – и это было невыносимо.
И вот еще что. Я не хотела его обманывать. И я не хотела заставлять его обманывать меня. И других. А другие будут, я знала, уж такие мы были веселые ребята, и пока я занимала стратегически важный объект, он не мог привести этих других домой.
А теперь эти тапочки. Б…ство и свободная любовь – найдите двенадцать отличий. Интересно, хоть кто-нибудь смог?
Снова позвонили. Я открыла, на пороге стояла Оленька, раскрасневшаяся – торопилась, поднималась на четвертый этаж бегом. Она была на десять лет старше и на полголовы ниже, чем я. Нет, я не стану участвовать в тех американских горках любви, которые скоро, очень скоро мой милый устроит этой молодой, симпатичной и доброй женщине.
– Привет, – сказала Оленька. – Как вкусно пахнет кофе!
– Привет. Есть будешь? – Я взяла у нее сумку с продуктами.
– Кофе, сначала – кофе, можно? Ой, Костик, зачем же ты встал?
– Глория отказывалась меня кормить. Пришлось идти на кухню, отвоевывать кусок хлеба и миску супа.
– Что поделаешь? Естественный отбор. Поэтому хлеб и суп достались тому, кто сильнее и моложе, то есть мне, – включилась я.
Оленька испуганно посмотрела на меня и даже слегка побледнела. Милый мой рассмеялся, обнял ее, усадил к себе на колени:
– Что же ты всему веришь, простая душа? Разве можно?
– Пусти! Тебе же больно! Тебе тяжело. – Она попробовала встать, но он крепче прижал ее к себе, поглядывая на меня лукаво, с некоторым вызовом.
Нет, он не считал любовь поединком. Скорее – танцем. С одной партнершей, с двумя, на круг. Вот и сейчас он приглашал меня продолжить этот танец, но я так устала за последние дни, те дни, что была сама себе Шейлоком, пытаясь отрезать живой кусок плоти – любви, которая никак не желала умирать, что мне было все равно, кого он там обнимает.
– Кофе остыл, – сказала я. – Сварить свежий?
– Ну куда мне? Как раз хорошо. Оленьке вот свари. – Передние зубы, как ни странно, ему не выбили, но нижние коренные, слева, выворотили почти что вместе с челюстью, поэтому ни пить, ни есть горячее он не мог. – Мы разговаривали о любви. И дружбе. Что ты там говорила, Гло?
– Я говорила, что в женском кодексе чести, написанном кровью…
– Кровью сердца, я надеюсь?
– Да. Спасибо, что спросил. Кровью сердца. Так вот, восьмой пункт женского кодекса чести, написанного кровью… э-э-э… сердца, гласит: мудака любить не зазорно. Потому что любовь – страшная сила, противостоять ей смешно, грешно и невозможно. Будешь омлет? С помидорами? – спросила я у Оленьки, она невнимательно кивнула, как ребенок, которого отвлекают от сказки. – То есть полюбить мудака – это несчастье. Что-то вроде стихийного бедствия – с каждым может случиться. А вот дружить с мудаком – это извините. Кто с мудаком дружит, тот сама дура, и весь разговор. Преступление против здравого смысла…
– Здравый смысл? Где-то я это слышал… Это что?
– А у Оленьки спроси. Что такое здравый смысл. И доброе сердце. Тебе будет интересно, много нового узнаешь… И совесть, да, вот еще, спроси, что такое совесть. – Я выложила омлет на тарелку, посыпала зеленью и поставила перед Оленькой.
– А ты, значит, не знаешь? Ну-ну. Но дружить со мной отказываешься. Потому, что я мудак?
– Но ты же сам сто раз говорил. – Я невинно посмотрела на него.
– А ты, значит, поверила. И кто ты после этого? Не дурочка ли? Следовательно, раз ты и так – дура дурой, извини, то тебе с мудаком дружить – самое то. Ничего не теряешь, ни грана этой твоей девичьей чести, или чего там. Логично? Ну логично же? Оленька, ну скажи ей. Я вот никаких противоречий не вижу.
Оленька опустила голову. Она даже в шутку не могла обозвать кого-то дурой.
Я сварила кофе, влезла на подоконник, закурила.
– Точно, никаких противоречий. Вполне гармоничные отношения. У нас ведь гармоничные отношения, хабиби? Только вот какая штука, дорогие мои. Я уезжаю из этого города.
– Куда? Надолго? – обеспокоился мой милый.
– В Харьков. Надеюсь, лет на пять. Учиться. В художественное училище хочу поступить.
– Какого дьявола? Зачем тебе? Да и этот твой, бородатый, он тебя не отпустит. Проклянет.
– Уже отпустил. Сказал – учиться надо у разных людей, а то так навсегда и останешься учеником такого-то.
Милый мой отставил чашку, посмотрел на меня. Взгляд был долгим, тяжелым, холодным. Чужим. Фирменный взгляд. Я называла его – рыбий глаз.
Бесполезно. Мы оба были упрямы.
– Та-а-ак. Ну ладно, девы. Отпустите-ка старика прилечь…
Оленька, сидевшая у него на коленях, встала, и милый мой, тяжело опираясь о стены, молча убрался в спальню.
– Ты правда уезжаешь? – спросила Оленька.
Я кивнула и щелчком отправила окурок в полет из открытого окна. Чем дольше я думала эту мысль, тем больше она мне нравилась. Бежать надо не от, а к.
Мне хотелось учиться. Мне хотелось пожить в чужом городе – не мимолетным гостем, а долго. А останься я здесь… Что меня ждет? Я не смогу с ним расстаться, теперь я это знаю, у меня не хватит сил совсем его не видеть. И что? Я стану кружить койотом поблизости, и моя любовь превратится в интригу, в злую игру, в морок, в обман, в вечное чувство вины? Ну нет.
– Вы та-акие странные. И так похожи. Как родственники. Даже разговариваете одинаково. А я… Я ему не подхожу… Не понимаю ваших шуток. И вообще, не понимаю его. Он все время злится. И… я боюсь… он так неосторожен… Я боюсь… что он…
– Подходишь, еще как. – Я закурила следующую и с наслаждением выдохнула дым в окно. – Противоположности сходятся. Дополняют друг друга. Здравый смысл и доброе сердце… Кое-кому этого очень не хватает. А я… Ну, ты понимаешь, нам нечем друг друга удивить. Это очень скучно. Может быть, и я найду себе когда-нибудь синеглазого блондина, доброго и здравомыслящего. – Я подмигнула Оленьке, она слабо улыбнулась в ответ. – А то, что он куда-нибудь вляпается… Что делать, у него работа такая. – Милый мой трудился в кино каскадером. Работал. В кино. Каскадером. Даже сказать смешно, каждый нормальный человек знает, что в кино не работают, а лишь смотрят золотые сны и раздают автографы. Разве это работа? Бедная Оленька. – А так… Пить ему не давай, он как напьется – сразу в разнос идет, себя не помнит. И по возможности в тачку с ним не садись. Водит оч-чень неаккуратненько…
– Подходишь, еще как. – Я закурила следующую и с наслаждением выдохнула дым в окно. – Противоположности сходятся. Дополняют друг друга. Здравый смысл и доброе сердце… Кое-кому этого очень не хватает. А я… Ну, ты понимаешь, нам нечем друг друга удивить. Это очень скучно. Может быть, и я найду себе когда-нибудь синеглазого блондина, доброго и здравомыслящего. – Я подмигнула Оленьке, она слабо улыбнулась в ответ. – А то, что он куда-нибудь вляпается… Что делать, у него работа такая. – Милый мой трудился в кино каскадером. Работал. В кино. Каскадером. Даже сказать смешно, каждый нормальный человек знает, что в кино не работают, а лишь смотрят золотые сны и раздают автографы. Разве это работа? Бедная Оленька. – А так… Пить ему не давай, он как напьется – сразу в разнос идет, себя не помнит. И по возможности в тачку с ним не садись. Водит оч-чень неаккуратненько…
– Не беспокойся, – серьезно кивнула Оленька, – я буду его беречь…
– Себя побереги.
Я вышла из парадного, глубоко вздохнула, огляделась. Небо было томным, темным, грозовым, крыши сияли серебром, ветер рвал листья с тополей. К дождю.
На мне были новенькие лаковые туфли, жаль было бы их испортить, и я забрела в маленький тир, что был неподалеку.
Я заходила сюда нечасто, только если настроение было скверным, но Петр Антонович, старикашка-смотритель, меня узнавал, всегда здоровался и кокетничал со мной.
– А! Добрый час, счастливая минутка! Вот и мой ворошиловский стрелок! А ну, шелупонь, разойдись.
Возле стойки, как обычно, ошивалась стайка подростков, которые робели меня, совсем взрослой девушки, и от этого вели себя нагло.
– Разойдись, разойдись! Вот вам девонька сейчас покажет класс! Учитесь, шантрапа! Вот тебе духовушечка, зайчик мой, вот тебе пульки…
Я вложила пульку в гнездо, вскинула винтовку, прицелилась, и на меня снизошел покой.
Стрелять я любила с детства – отец еще учил. Приклад уютно, ласково, как кошечка, прижимался к щеке, я прицелилась в белый кружок над жестяным корабликом, сдвинула предохранитель, нажала на спуск – снаружи громыхнуло, и дождь обрушился на раскаленный солнцем летний город.
Кораблик со скрипом перевернулся.
Я уложила всех пиратов, выбила банки в нижнем ряду, и дедок стал запускать на тросиках маленькие бумажные мишени.
Дети выхватывали у старика бумажки, кричали: «Десять из десяти! Десять из десяти!», на улице бесновалась гроза, а меня словно и не было здесь, я видела только прицел, ладно совпадающий с темным кружком мишени, надавливала на спусковой крючок, переламывала винтовку, вкладывала следующую пульку и снова стреляла.
В голове было ясно и пусто, словно все тяжелые мысли вымели новым веником, словно какая-то старательная тетка прибралась там, протерла все влажной тряпкой, распахнула окна, пустила в дом свежий ветер.
За этим я и ходила в тир. Когда стреляешь, вся суета отступает – и страх, и сомнения, и злость, остается только ясность пути – что, почему и зачем я делаю.
Я положила духовушку и сказала:
– Все, Петр Антонович. Сколько с меня?
– Да нисколько! Да нисколько! Это ж чистый цирк! Открытый урок! Чтоб шелупонь эта училась, а то хулиганье, все пиво по подворотням, а в армию кто пойдет? Родину защищать кто будет? Бабоньки? Эх вы… мужики! Все на баб, все на баб… И коня на скаку, и все такое…
Мальчишки обиженно загудели, споря с дедом и отстаивая свою мужскую честь.
– Ты, дед, не крути, а давай медведя́ сымай со стенда, – сказал внезапным басом один низенький, загорелый до черноты, – она ж все выбила. Приз, по совести, получить должна. Давай, неча зубы заговаривать, сымай медведя́.
– Ох я калоша старая… А ить твоя правда, Николай! Бдительный, молодца! – Дед зашаркал к стенду, на котором висели призы – две игрушечные винтовки, чешская ваза, пластмассовый пупс и огромный, набитый опилками медведь.
– Не надо, Петр Антонович, – встревожилась я, когда дед потащил к стенду стремянку.
– Я подсоблю, ничего. – Николай легко перемахнул через стойку, сам влез на стремянку и принес мне медведя. – Вот! Запылился тут малёхо. – Он стал отряхивать игрушку, сплошь припорошенную пылью. – Это ж скоко он тут висел? Никто не поверит, что медведя́ взяли, а, пацаны! Да еще… э-э-э… м-м-м… девушка! Это ж скоко он тут висел!
Я приняла дар, раскланялась, поблагодарила старика и пошла к выходу.
За дверью дождь стоял стеной, и только в лужах прозрачные водяные черти отплясывали бешеный рок-н-ролл. По тротуарам неслись потоки воды, люди жались под козырьками магазинов, ветер таскал деревья за косы, тучи клубились, взрываясь грозовыми разрядами.
Я подумала минутку и вернулась. Мальчишка опустил ствол, стесняясь «мазать» при мне, а Петр Антонович спросил:
– Сильно льет? Переждешь?
– Нет, спасибо, пойду. Туфли вот жалко… Можно оставить?
– Оставляй, дочка, конечно, оставляй! Сберегу! Ох, беда-то, ни зонтичка у меня нету, ни дождевика… Может, переждешь? Или торопишься куда?
– Тороплюсь, Петр Антонович, – соврала я, сняла туфли и на цыпочках по холодным плитам пола, прижимая к себе медведя, вышла вон.
Вышла – как нырнула. Сверху рушились тяжелые потоки воды, прибивали к земле, снизу было по щиколотку, тащило, щекотало, медведь сразу налился неживой тяжестью, платье облепило бедра, шпильки посыпались из волос, и те поползли по спине влажными змеями.
Дождь был теплым, и асфальт там, под водой, горячим, но минут через двадцать я стала коченеть, ноги замерзли, лицо словно бы прихватило льдом изнутри, и в свое парадное я вбежала, стуча зубами и дрожа как лист.
Дома было пусто – и Виви, и Артема где-то носило, а собак я еще раньше развезла по хозяевам.
Усадив медведя у порога, я, скидывая мокрую одежду, прошла в ванную, открыла воду и снова полезла под дождь – горячий, местного значения.
Я стояла, упираясь лбом в кафельную стену, струи воды барабанили по плечам, мокрые волосы тяжело, до боли, тянули затылок, и мне вдруг нестерпимо захотелось от них избавиться.
Я выбралась из ванной, прошла в комнату, оставляя мокрые следы, порылась в ящике стола, достала старую папину бритву, собрала волосы в хвост и отпилила у самого затылка. Голова сразу стала легкой, как воздушный шарик, казалось, еще минута – и я взлечу, но и этого мне было мало, я села на бортик ванны и аккуратно обрилась наголо.
Протерла зеркало, и оттуда на меня испуганно глянул глазастый, тонкошеий мальчик, похожий на осленка.
Я посмеялась, прибрала волосы с пола, закуталась в цветастый восточный платок, влезла в теплые носки, подошла к окну, закурила.
Дождь все лил, пейзаж за окном выглядел смазанным, как на нерезкой фотографии.
Я бродила по дому, собирала вещи, курила, сушила медведя феном, слушала музыку.
Под утро вернулся Артюша, мокрый, в напрочь раскисших сандалиях, с веткой акации в цветах. Увидел меня, беззвучно рассмеялся, стал гладить холодными ладонями по босой голове:
– Какая же ты смешная, Гло! Вот дурочка… Ду-у-урочка… Когда едешь?
– Утром, думаю. Поезд есть в семь сорок, постараюсь успеть. Вот ключи, тут чемодан со всяким бабским барахлом, отдашь Виви… Книги только… Ума не приложу, что с ними делать…
– Я соберу, отвезу к родителям. Пойдет?
– Да, спасибо. А вы тут не останетесь?
– Не-а, съедем, наверное. У Виви мужик какой-то появился…
– Понятно. Медведь вот еще… Вы медведя не бросайте, он трофейный, на счастье.
– Да ты что?! С собой тогда бери, на удачу. Тебе же экзамены сдавать…
* * *– «Лесопарк», конечная, просьба покинуть вагоны! – прозвучало в динамике.
Я, задумавшись, все пропустила – не посмотрела, как там без меня городской рынок и синагога, и узкие центральные улочки, мощенные брусчаткой, – все, все пропустила.
Хорошо хоть нельзя пропустить остановку, если едешь до конечной.
Только из-за этой моей дурацкой способности ловить ворон в любых обстоятельствах и при любых условиях я не садилась за руль автомобиля. И это было очень неудобно.
Ехала бы сейчас в маленьком «рено» с распахнутыми окнами и горя не знала.
Я послушно покинула вагон и пошла вдоль парка к автобусной остановке.
На остановке теснилась целая толпа народу, едущего за город, и все с кладью – большими клетчатыми сумками, маленькими деревцами, завернутыми в крафт (разве их не весной сажают? – подумала я), картонными ящиками, какими-то узлами – словно беженцы.
Плакали дети, ругались бабы, мужики, утирая пот со лба, пропускали по пивасику, и меня вдруг замутило, даже думать не хотелось, что я тоже полезу в набитый всем этим автобус.
Но я полезла и втиснулась, и повисла на поручне у самого выхода. Маленький желтый автобус с трудом захлопнул двери и, тяжело покачиваясь, повлек нас прочь из города.
Публика благоухала пивом, семечками, дешевым табаком и по́том, ворчала, переругивалась, устраивалась в брюхе нового левиафана, и меня, разумеется, не хватило надолго.