Жонглеры - Глория Му 5 стр.


Публика благоухала пивом, семечками, дешевым табаком и по́том, ворчала, переругивалась, устраивалась в брюхе нового левиафана, и меня, разумеется, не хватило надолго.

Я вышла на первой же остановке, подумав: каких-то три километра пройти пешком – как нечего делать!

Закинув рюкзак на плечо, я пошла вдоль трассы.

Зрелое осеннее солнце бесстыдно вывалилось из-за облака и палило вовсю. Машины мчались, поднимая клубы пыли, ветер задирал кустам подолы, швырял разноцветные листья на дорогу.

День был в зените.

* * *

Такой я и явилась незнакомому городу – с огромным медведем, крошечным рюкзаком, лысая, в старых, разбитых «мартинсах», черной майке и джинсах.

Меня больше не беспокоило то, как я выгляжу, – теперь я знала, что могу быть любой, какой захочу, а остальные пусть сами разбираются.

Медведь помог – в училище я поступила. Правда, из общаги вылетела еще на абитуре – мой дикий нрав никак не позволял мне ужиться с вахтерами, комендантами и другими контролерами чужой жизни.

Деньги у меня были – незадолго до отъезда я продала свое английское седло, которое непонятно за каким бесом два года пылилось в чулане.

Я сняла небольшой флигель в частном секторе, и это было странное место – от деревенского там остались все бытовые неудобства и неуемная любовь к сплетням, а от городского прибавились вечная спешка и недоброе, подозрительное отношение к людям, но мне были по сердцу и цветущие абрикосовые деревья, и гогочущие гуси на дороге, и ледяная, вкусная вода из колонки, и покойный, вросший по самые окна в землю деревенский дом.

У меня не переводились гости, и мне нравилось жить так – немного на отшибе.

По полу, по столам и табуреткам были расставлены натюрморты – золотые тяжелые тыквы, яркие горькие перцы и чеснок, и яблоки, глиняные кувшины, бутылки цветного стекла. Я снова обросла книгами, мужчинами, друзьями.

Учиться было интересно и весело.

Студенческая компания мало чем отличалась от покинутой мной – те же хиппи в расшитых цветами джинсах, панки в рваной коже, какие-то безумные фрики, горсть перепуганных насмерть маминых дочек с косичками, в белых носочках – все они каждое утро, груженные как муравьи планшетами и тубами, набивались в училищный двор, перешучивались, делились тайными знаниями, рыбными местами – где бы подхалтурить и урвать немного денег, смеялись, курили табак и травку.

Одного мне не доставало – собак. Без них, без привычного сопения, возни и лая, без этой мохнатой братии я чувствовала себя сиротой.

Собака – лучший собеседник для молчаливого человека, а тогда я была уверена, что болтовня – это зло; если ты можешь сказать обо всем, что ты видишь и чувствуешь, то рисовать тебе незачем.

Но брать собак на воспитание, как раньше, я не могла – учеба отнимала слишком много времени, – а свою заводить не хотела. Мой любимый пес погиб несколько лет назад, и я все не решалась взять другого.

Так и ходила в сиротах до второго курса.

Поздней осенью, в конце ноября, мне неожиданно подарили щенка. В гости завалилась компания дружественных актеров, которым мы делали декорации к спектаклю, и один из них вынул из-за пазухи крошечную собачонку:

– Он, как и ты, тридцатого октября родился… Ну, я и подумал – как есть тебе подарок…

Щеночек был таким маленьким, что помещался на ладони, только хвостик свисал. Усатая мордочка, а глаза синие-синие, подернутые младенческой молочной дымкой.

– Это что? Это – собака? – опешила я, привыкшая к здоровенным псюгам.

– Собака, собака, не сомневайся.

Я взяла звереныша на руки, и он слепо ткнулся мне в шею теплым носом.

– Слушай, мне его и кормить-то нечем…

– Спокойно, все вопросы решены! – И даритель стал доставать из широких штанин баночки с детским питанием.

Так у меня появилась собака. На общем собрании пса решили назвать Тарасиком – в честь светоча национальной культуры и за усы.

Однако привыкнуть к мысли, что это все же собака, мне никак не удавалось. Собака – это 60 см в холке и 40 кг веса – как минимум. А то, что ползало у меня по дому, смешно, вприпрыжку следовало за мной до колонки с водой, заливалось надрывным плачем при попытке спустить его с рук – нет, это не собака. Неведома зверушка, но точно – не собака.

Понятно, что оставлять дома в одиночестве такого кроху было глупо и жестоко, и я повсюду таскала его с собой.

С училищем проблем не случилось – у одной из моих однокурсниц была свежая, новорожденная двойня, победно вопившая из коляски, стоящей тут же, в мастерской, и по сравнению с этими светилами все другие звезды меркли.

Зверек оказался смышленым – на лекциях мирно спал в гнезде из шарфа, научился различать преподов по половому признаку, с женщинами позволял себе всякое, лез в руки, а от мужчин тихарился под мольбертом.

Я относилась к нему, пожалуй, как к кошке – кормила, ласкала и ничего не требовала, но, месяцев восьми, он страшно удивил меня, устроив классическую разборку скверно воспитанных псов на тему: «Кто в доме хозяин и кто в прайде лев».

– Да ты – собака? Настоящая? Да ладно? И кто бы мог подумать! Ну-ка, иди сюда, ща я тебя воспитывать буду, – хохоча, приговаривала я, бережно фиксируя за холку не в меру разбушевавшегося кобелька, пытающегося куснуть меня за пальцы.

С воспитанием вышло не очень хорошо. Нет, крови терьера сказались, и мой усатый метис, при всем своем живом нраве, вырос разумным, послушным и терпеливым псом. Но самомнение у него было адское, он вел себя так, будто был размером с теленка, а не с крупную мышь. За это и за привычку задирать крупных собак мои друзья дразнили Тарасика военно-морской свинкой, а я, боясь, что полудурка убьют в драке, придумала для него комплекс упражнений, развивающих мышцы шеи, спины и груди.

Больше всего на свете (кроме меня, конечно) он любил хватать и держать – и к училищу я обычно неспешно шла, размахивая тряпицей, на которой висел, самозабвенно вцепившись зубами и поджав лапки, мой герой.

В аудитории я вешала тряпку на крючок для верхней одежды, и собака тоже оставалась висеть, пока не устанут челюсти и шея, повиливая хвостиком и кокетливо стреляя глазами на входящих.

К нему так привыкли, что даже мастера спрашивали: «А где Глория и Тарасик? Тарасика не вижу, Глория, что, не пришла сегодня?»


Жизнь улыбалась мне, и было у меня все, что нужно для счастья, – прекрасный пес, мощный, но легкий, любимая работа, дом, книги, хорошая компания.

А любовь? Да полные карманы. Я увлекалась, влюблялась, и вокруг все время сновал рой галантных малоросских кавалеров, лагiдних и романтичних – садочки, ставочки, кохання, традиция нежных ухаживаний была неотъемлемой частью местной культуры, и если вы, северные девы, чувствуете себя заброшенными и нелюбимыми, поезжайте на Украину, там вам скучать не дадут.

У меня даже появился постоянный мужчина, свихнувшийся на Средневековье поэт, длинный, тощий, носатый, с темным горящим взглядом и темпераментом незабвенного Джакомо Савонаролы. За любовь к пламенным обличающим проповедям я дразнила его «всему виной порочность пап».

Он смешил меня одним своим видом, он мне нравился, мне не было с ним скучно, мы «вели жизнь, полную смеха и бедности», и каждый раз, вспоминая об этом времени, я улыбаюсь.

Только одно было плохо.

Каждое утро я просыпалась от боли, не от радости. Мне было так больно, что казалось, лицо заляпали ледяной грязью и она, подсыхая, стягивает его в мучительную гримасу.

Тарасик, чуя неладное, скулил и облизывал мне руки, а я, не открывая глаз, переходила вброд эту реку забвения, между сном и реальностью – попросту говоря, шла умываться, и у зеркала все медлила открыть глаза, страшась увидеть искаженное болью лицо.

Но из зеркала на меня смотрела спокойная, здоровая двадцатилетняя женщина, темноволосая, с изменчивыми светлыми глазами, отличающаяся прекрасным аппетитом, завидной работоспособностью и некоторым легкомыслием.

Волосы отросли, да, но голова осталась легкой. На сердце было тяжело, словно там застряла серебряная пуля и холодила, и мучила.

– Хочешь вернуться? – спрашивала я, но та, в зеркале, улыбалась, вздыхала и отрицательно качала головой.

Неужели это навсегда, ужасалась я, неужели я – как папа?

Мой отец совмещал, казалось бы, полностью противоположные качества – он был ужасным, чудовищным бабником, но при этом однолюбом. Я, к сожалению, была похожа на него во всем и почему бы не в этом тоже?

Страхи мои оказались напрасными. Два года спустя, одним из майских утр, я выплыла из сна и привычно прикусила губу, ожидая атаки боли.

Но боли не было. Я открыла глаза.

В доме было тихо, как бывает только в деревенских домах, глиняные стены смягчали и приглушали утренний заоконный гвалт, вопли певчих самцов кур.

Тарасик, сладко посапывая, спал у меня на макушке, как кот, мужчина раскинулся рядом, за ночь обвившись немыслимым жгутом из простыни, и был похож на Лаокоона, удавляемого змеем.

Я встала, умылась, посмотрела на себя в зеркало. Нет, мне не приснилось, сердце мое не болит.

– Костик, – негромко сказала я проверочное слово и повторила: – Костик.

Нет, ничего. Пусто. Легко. Хорошо. Все прошло. Я разлюбила тебя, хабиби.


Целый день я чутко прислушивалась к себе, как сапер к неизвестному взрывному устройству. Но нет, ничего не было.

Сердце мое было свободно – ни боли, ни жильца, ни ноши. Пусто. Легко. Хорошо.

– Свобода! Свобода! Осы, цветы и драконы! Львы, орлы и куропатки! Ура!!! – орала я, бегая по училищному двору, не в силах удержать радости и облегчения, захлестнувших меня, а Тарасик с лаем носился следом.

Несколько человек с удовольствием присоединились к нам – в нашем приюте умалишенных некоторая эксцентричность считалась хорошим тоном.

Я не могла делить эту свободу ни с кем. Я хотела насладиться ею в одиночестве, как скупец своими сокровищами.

Спустя три дня я сняла себе другую квартиру и переехала туда, прихватив пса, плед, связку книг и медную джезву, без тени сожаления оставив своего поэта.

Поэт, однако, не был статистом моих снов и устроил мне феерические проводы любви, затянувшиеся на пару месяцев.

Жить с холериком весело, но расставаться с холериком – это кошмар.

Он пил, скандалил, закатывал ужасающие сцены на людях, и я до сих пор удивляюсь, почему ему не платили за эти публичные выступления – чтобы прекратил или чтобы продолжал, все равно.

Я не держала на него зла. Знала: во всем виновата только я одна. Нет, я не мучилась угрызениями совести, была слишком счастлива для этого, я просто знала, что поступила с ним низко и бесчестно и, наверное, когда-нибудь именно за это буду гореть в аду. Это знание я приняла спокойно, как данность.

Я никогда не обманывала его, не говорила, что люблю, но разве это имеет значение? Человек живет с кем-то, кто ведет себя как любящий – спит с ним, разговаривает, смеется, держит за руку, а потом вдруг оказывается, что все это – пустота. Ничего не было, не было ничего, этот кто-то просто пережидал грозу, набирался сил, зализывал раны, а тот, наивный, любящий, для него – просто промежуток. Обидно тратить время своей жизни на то, чтобы быть для этого бесчестного кого-то промежутком, перевалочным пунктом, дешевым отелем, в котором проводят ненастную ночь, а потом покидают, не оглянувшись.

Никто не вправе так поступать с любящими, никто не может безнаказанно пожирать чужую жизнь.


Мне надо было подумать об этом и о многом другом, и хотя сессия была на носу, я позвонила Артюше, и мы сорвались в Крым – «писать марины, жевать рапаны и строить жизненные планы».

Мы не потерялись за это время, Артюша, бывало, наезжал в гости, летом и ранней весной мы вдвоем или с целой ватагой приятелей уезжали в тот же Крым, а зимой, в каникулы (мои каникулы), шатались по трем столицам – Питер – Москва – Киев.

В этот раз решили ехать на Форос.

Май выдался жарким, дорога – длинной, до побережья мы добрались глубокой ночью, пыльные и измученные.

Тарасик, стоически переносивший все тяготы пути, обиженно лаял на море, в который уж раз обманувшее его, подло подсунув изнывающей от жажды собаке глоток горькой, соленой воды. Ночное море только тихо смеялось в ответ.

– Ну всё, дома. Фу-у-у-ух, – сказал Артюша, снимая майку и вытирая ею лицо. – Полезли на тот камень, будем слушать море, смотреть на звезды, а потом спать.

– Как бы Тарасик оттуда не сковырнулся ночью…

– Он дурак, что ли? Там полно места, полезли… Только искупаемся сначала, давай?

Вода была еще по-весеннему холодной, но мы долго плавали по лунной дорожке, а потом развели на берегу костер, сидели, завернувшись в спальники, пили чай и хрустели поджаренным хлебом.

– Как дела? – спросил Артюша.

– Как сажа бела, – ответила я. – Похоже, я – подлец.

– А. Ну это мы все, – сказал Артюша.

По утрам мы прыгали в море со скалы и почти с той же скоростью выпрыгивали на берег – вода была очень холодной, к полудню, когда вставала стена зноя, над морем начинал клубиться туман.

Лазали по горам, птицами рассаживались на ветках деревьев, делали наброски – пейзажей, моря, друг друга – всего.

Тарасик азартно гонял от стоянки ежей, едва ли уступавших ему в размерах. Возвращался с харей, утыканной колючками, но героической и довольной.

– Наверное, думает, что он – бульмастиф, а ежи – огромные реликтовые твари, – говорил Артюша.

– Да вряд ли. Он же не курит траву, – отвечала я.

Все дни проводили в молчании, но временами Артюша неожиданно замирал посреди тропинки и трагическим голосом произносил:

– Сейчас скажу шедевр. Слушай.

гордая птица парит в поднебесье
голосом хриплым поет свою песню
пристально смотрит на круглую землю
там я ее песне внимательно внемлю[1]

А? Как? Сила, да? – И великодушно добавлял: – Тебе!

Я смеялась до слез. Мы играли в эту игру давно, от начала времен, я даже представляла его своим друзьям так: «Это Артем Мехлевский. Очень хороший художник и очень плохой поэт. Берегитесь его». Но мне и на самом деле нравились бесконечные стишата, которые перли из Артюши, как мелкий жемчуг из полоумной устрицы, потому что я очень его любила, Артюшу, и меня умиляла эта его слабость, как его умиляло то, что я картавлю.

– Гло, скажи: «Премьер-министр Маргарет Тэтчер».

– А по е…ничку?

– Не, не надо. Лучше скажи: «Стаффордширдский терьер резв, а ротвейлер-р-ретив».

– Стаффордширдский терьер трезв?

– Ой, я не могу!.. – Артюша хватался за бока. – Ты как кошечка тарахтишь… Ну скажи – р-р-р-р-р-р…

– Еще один. Если скажешь еще шедевр, тогда, может быть, я сделаю это для тебя.

– Ладно. Ладно. Счас. А, вот слушай. Про зиму будет:

пошли вы со своими снегирями
хоккеем с шайбой бабами из снега
и девушками с сизыми губами
губами цвета пасмурного неба
не надо мне романтики такой
идите на х.. со своей зимой

Нет, я – точно гений. Гений. Не знаю прям, что делать, как жить среди простых людей такой глыбой таланта. А, Гло? Как считаешь?

Я все думала, отчего мне с ним так легко, ведь я, в сущности, мало его знала, так мало, что практически ничего не могла сказать о нем словами.

Мы не росли вместе, но мы взрослели вместе, а еще учились у одного мастера. Может быть, в этом и было дело, ведь побеги от одного дерева обычно схожи.

Наверное, так относятся друг к другу кровные родственники. Ты знаешь о человеке что-то главное, инстинктивно, без слов, тебе доступны все пароли, все уровни понимания, код ДНК, и он знает о тебе столько же, и поэтому нет ни малейшей возможности притвориться, сыграть, солгать, и даже если ты сам запутался или усомнился в себе – ведь люди часто лгут прежде всего себе, – то рядом с ним эта ложь отступает и в твою жизнь вносится ясность. Как ветер с моря.

С другими так не получалось. Я как всякий скрытный человек знала, что вовсе необязательно прилагать усилия, для того чтобы ввести людей в заблуждение относительно себя. Они прекрасно справляются сами. Иногда мне казалось, что человек человеку – только повод для иллюзий.


Мы пробыли тогда в Крыму – сколько? – да не больше недели, пожалуй.

В предпоследний день полезли на гору, в церковь, долго разглядывали иконы, писанные местными мастерами, удивлялись цвету – нахальному, наивному, слишком кричащему, как на лубочных картинках.

– Ты подумай, какая наглость – х. чить голубеньким по розовенькому! – возмущался Артем, когда мы возвращались вниз, к морю.

– А вот, смотри. – Я указала на небо, и мы остановились, засмотревшись на закат.

Солнце почти утонуло за горой, и по ярко-розовому небу тащились голубенькие облачка.

– Да, слушай, вот когда не врубаешься, все сразу дураки вокруг. Вот же этот цвет, вот он, блин, все как есть снял, подлец, а завезти эти доски хоть в Москву, там же все плеваться будут – как вульгарно да как примитивно!

– Ага, и питерская изысканная серебристая гамма, врубись. А какой ей еще быть, там солнце только по праздникам включают.

– По большим, точно.

Обменявшись этими тонкими замечаниями, мы переглянулись и расхохотались. Простые открытия – это всегда немножко стыдно.

Но я потом часто вспоминала эти крымские иконы. Если не знаешь причин – следствия всегда кажутся неумными, наивными, смешными.

Вечером я лежала на пузе и в свете костра читала Джеффри Монмутского, Тарасик грелкой пристроился у меня на пояснице. Артем сидел по-турецки, курил трубочку, разбирал наброски.

Сладкий дым марихуаны смешивался с горьким можжевеловым, звезды висели низко-низко, задевая круглыми брюшками кроны деревьев.

– Вчера еще был уверен, что я – великий художник, а сегодня что-то сомневаюсь, – сказал Артем, бросая в костер очередной набросок.

Назад Дальше