Волшебная книга судьбы - Валери Тонг Куонг 4 стр.


– Как же красиво, – повторяла Алиса, проводя рукой по моему затылку. – А как свободно, наверно, себя чувствуешь с короткими волосами! Я бы тоже хотела постричься. Но моя мама категорически против.

– Она права.

– Права? Вправе решать за меня, что красиво, а что нет?

– Она хочет тебе лучшего.

– Лучшее враг хорошего. Мне так плохо, Мина.

Я не верила своим ушам. Ей так плохо! Плохо иметь волосы куклы, шелковистые, ухоженные, с одного взгляда говорившие, как обеспечена ее жизнь, сбалансировано питание, спокоен сон. Плохо иметь мать, оберегающую ее драгоценную красоту.

Это не могло не обернуться ссорой.

– Уши вянут тебя слушать, Алиса. Да, и, пожалуйста, не употребляй больше слов «свободно» и «красиво» в отношении меня.

– Согласна: при условии, что ты прекратишь думать, будто владеешь истиной в последней инстанции и, как ты думаешь, так и есть.

Вопрос объективности часто вставал между нами. Мы жили в диаметрально противоположных мирах, что давало пищу для жарких споров. Кто прав, кто не прав, что истинно, а что ложно? Стакан наполовину полон или наполовину пуст? Может ли кто-то решать за других, и если да, то по каким критериям избирается высший судия? Существует ли нагая истина, или же истин столько, сколько людей, – и, стало быть, истины нет? Как можно быть уверенным, что данное определение соответствует объективной реальности?

Алиса отстаивала свою точку зрения (в данном случае: нет ничего незыблемого, все определяется ситуацией, взглядом и позицией). С тем большим жаром, что речь шла о ее матери.

– Если бы ты знала, Мина… Всю жизнь она копирует какую-то расплывчатую модель, извлеченную из журналов, которые она читает, и разговоров, которые ведет. Все, что она делает, все, что говорит, все, что предпринимает, ее выбор, ее решения – все становится отражением этой модели. Почему? Она живет лишь через образ, который надеется создать. Она хочет, чтобы о ней думали: «Ах, какая женщина, прекрасная женщина, исключительная женщина, у нее великолепный дом, у нее великолепный брак, у нее великолепная дочь». Чтобы добиться этого результата, она трудится без устали. До изнеможения занимается ремонтом, подбирает гардероб, свой и мой, отслеживает последние тенденции во всех областях. И тут она сильна! Многие ей завидуют. Она всегда выбирает лучшую модель автомобиля, подходящий цвет, потрясающие планы на уик-энд, оригинальную и сногсшибательную благотворительность, хозяйка она незаурядная. О моем отце говорят: как же ему повезло жениться на этой женщине! Бриллиант! Но, в сущности, никто не знает, кто она на самом деле. Ни люди, ни отец, ни я, ни тем более она сама. Она идеальная женщина текущего момента. Непроницаемая глыба хороших манер и хороших идей, почерпнутых в хороших местах. И мало того, мы все в плену ее представлений. Она определяет путь – горе тому, кто с него свернет. Чему она меня научила, что показала? Мир иллюзий. Вся жизнь в притворстве. Этому ты завидуешь?

По-моему, Алиса была так несправедлива! Я не видела никаких иллюзий, только женщину, которая старалась изо всех сил, чтобы жизнь ее семьи походила на рай, тогда как моя мать оставила мне в наследство ад.

– Нет, Мина. Не ад. Твоя мать оставила тебе просто толику человечности. Как это ни больно.

Вот она, вечная проблема с богачами, буржуа, обеспеченными, баловнями. И всегда-то им надо объяснять, отчаявшимся, что им повезло, что они живут настоящей жизнью, истинными ценностями, что невинным воздастся и все такое.

– Вот в чем фокус, а, Алиса? На самом деле жертва – ты. Это ты пытаешься мне объяснить, я правильно поняла?

Она посмотрела на меня своим особенным взглядом, тем, что обезоружил бы и Чингисхана.

– Я ничего не объясняю… Она любила тебя, разве не так?

Стоило ей произнести эти три слова, «она любила тебя», как все вернулось ко мне ударом в живот, в солнечное сплетение, туда, где перехватывает дух и разбивает вдребезги, да, именно туда, где больно и в то же время до того, ну до того хорошо.

Всплыли нежные слова и ласки, запрятанные глубоко-глубоко в моей детской памяти, восторг прикосновений, поцелуи по-эскимосски и поцелуи бабочки. Всплыло воспоминание о недолгом счастье.

Алиса прижала меня к себе, она была теплая, мягкая.

– Вот это и есть главное. Эта вот любовь.

Я долго не могла сказать ни слова, чувствуя, как все вокруг и внутри меня плывет, как рушатся жалкие ориентиры, которые я себе создала. Я уже ни в чем не была уверена насчет моей матери – хотя в том, что касается матери Алисы, на сто процентов придерживалась своей прежней теории.


И вот сегодня, как результат странного уравнения, мы образовали новую и волнующую фигуру: две мертвые и две живые. Одна мать и одна дочь.

Но если Алиса была права, что станется с ее матерью? Если она была права, идеальная семья рухнула в тот миг, когда она бросилась под поезд. Если она была права, в глазах мира – ее мира, мира цензоров, инквизиторов, слухов – ее мать будет отныне антимоделью, той, что довела дочь до самоубийства, той, что ничего не заметила, той, что потерпела крах. От нее, надо думать, все отвернутся. Перечеркнут все восхитительное, что находили в ней. Как же она выживет, лишившись своего пресловутого притворства?


Я прошлась по саду, рассеянно наблюдая за полетом птиц, за ветром в ветвях, не в силах избавиться от этого неотвязного вопроса. И тогда я решила вернуться к дому Алисы. У меня не было плана, не было четкой идеи, просто непреодолимое желание приблизиться к ним.

Когда я подошла, из ворот выезжала серебристо-серая машина, за рулем сидела внушительная фигура. Я вдруг поняла, что до сих пор ни разу не подумала об отце. Поискала в себе какие-то чувства, хоть каплю сострадания, но ничего не почувствовала, как будто он вовсе не играл никакой роли в этой истории, как будто был просто элементом контекста, не имевшим никакого значения. Я лишь попыталась собрать воедино обрывки воспоминаний.

Это было трудно: Алиса почти никогда не говорила об отце, а если все же упоминала, то для того, чтобы попенять за отсутствие. Он много работал, часто уезжал и домой возвращался поздно.

Только однажды мы заговорили о нем, и я доказывала – довольно вяло, – что если хочешь жить в роскоши, приходится кое-чем поступаться. Алиса не поддержала тему. Она понимала, сколь болезнен для меня вопрос об отце. Я о своем ничего не знала: мать ни словом не обмолвилась об их встрече, как я ни упрашивала. Мне пришлось научиться жить с этой недостающей деталью, этим зиянием, и порой я просыпалась от кошмаров; мой отец преступник? насильник? Что он такого страшного натворил, что моя мать не оставила ему ни лица, ни имени?

Это чувство ущемленности достигло апогея, когда пришлось заполнять документы на школьную поездку и, как всегда, ставить прочерк в графах, содержавших сведения об отце. Меня вдруг страшно затошнило, и пришлось выбежать вон из класса, опрокинув по дороге стул. Алиса тотчас прибежала за мной в туалет. Она поддерживала меня, отводя волосы ото рта, а меня все рвало моим отвращением и безысходностью. Она гладила меня, утешала:

– Я знаю, чем тебя рвет, Мина, это твой страх неизвестности, ты воображаешь худшее, но худшее редко бывает там, где его ждешь. Может быть, твоя мать скрывала его имя, потому что он был женат или даже знаменит? Политик? Известный спортсмен? Поди знай, это, наверное, была большая любовь, она обещала ему сохранить тайну… Я уверена, что он замечательный человек. Доказательство – ты унаследовала его гены, его кровь. Ты его дочь, и посмотри, какая ты классная.

– У меня скверный характер, я замкнутая, и во мне нет ничего интересного.

– Вот я и говорю: личность без эксцессов.


Алиса обладала даром снимать боль, даже когда несла вздор и развивала завиральные теории. Она, как никто, умела найти всему объяснение и во всем интерес. Ей удалось доказать мне, что отсутствие отца и безалаберность матери сделали меня в конечном счете более независимой и сильной.

И все же я охотно поменялась бы с ней местами, чтобы жить в теплом гнездышке с обоими родителями – пусть даже у них и есть какие-то недостатки.

* * *

Я приближалась к дому. Мне нужен был наблюдательный пункт, более незаметный, чем вчера. Автобусная остановка на другой стороне улицы показалась мне идеальным местом. Она была сложена из старых камней, с красной черепичной крышей – мало общего с остановками в моих краях, из металла и стекла, часто разбитого и всегда исцарапанного. Прикрепленный к стене резервуар для дождевой воды оказался удобным возвышением, чтобы наблюдать, что происходит за оградой.

Я ждала добрый час, прежде чем она появилась. Женщина лет сорока, блондинка, волосы сколоты небрежным узлом. Высокая, в облегающем платье и туфлях на каблуках. Очень красивая, насколько я могла судить издалека. Она открыла тяжелую дверь дома, вышла на крыльцо и окинула взглядом сад, большие деревья, пестрые цветы, привядшие клумбы.

Думала ли она об Алисе? Искала ли ее в танце листьев на ветру? Надеялась ли увидеть поданный ею знак среди лепестков?

Она вздрогнула и скрестила руки, словно прижала к себе дочь. Плакала ли она? Шептала ли ее имя?

Мне захотелось перебежать улицу, броситься к ней и сказать, что я тоже любила Алису, что она была светом, смыслом, счастьем и ее не хватает в этом мире, как легкого в грудной клетке.

Потом я вспомнила.

Никто не должен был знать, особенно она. Конечно, я могла бы ей много порассказать об Алисе. Могла бы сказать, почему и как она решила прыгнуть. Изложить ей версию фактов ее собственной дочери.

Но зачем, если я не способна была сказать главное: почему она все же прыгнула. Почему смотрела на этот поезд, не дрожа, без единого слова, тогда как я – я отступила.

Если Алиса ошибалась, если мать любила ее чистой, цельной, бескорыстной любовью, мое присутствие было бы как острый нож.

Если же Алиса говорила правду и ее мать так дорожила своим имиджем, я стану идеальной виновницей. Она первая покажет на меня пальцем, будет с пеной у рта утверждать, что я – подстрекательница, воплощение дьявола, ведь благодаря этому ей не в чем будет себя упрекнуть, разве что в том, что не уследила за знакомствами дочери, – но какая мать знает всех одноклассников своего ребенка?

Какова бы ни была гипотеза, лучше было не высовываться.

А женщина все равно ушла в дом. Прежде чем закрыть дверь, поправила растение в одном из огромных глиняных горшков, украшавших крыльцо.

Я много бы дала, чтобы зайти с ней в дом, посидеть в гостиной, посмотреть кухню и вдохнуть ее запахи, потрогать деревянные перила лестницы, зарыться носом в занавески в комнате Алисы, лечь на ее кровать. Но я, конечно, ничего этого не сделала, лишь ждала развития событий.

Около полудня дверь снова открылась, и вышла мать Алисы, одетая иначе. На этот раз на ней были брюки цвета хаки, ботинки и зеленые резиновые перчатки. Она ненадолго скрылась за домом, потом я увидела, как она подстригает секатором кусты. Она работала, пока за воротами не появилась вновь серая машина. Высунулась рука с пультом, ворота открылись, зашуршал гравий, и хлопнула дверца. Мужчина с элегантным кожаным портфелем под мышкой быстрым шагом направился к дому, жена семенила следом. Понятно, приехал домой обедать. Дом безмолвствовал около часа, потом дверь вновь распахнулась, на этот раз с грохотом. Мужчина быстро спустился по ступенькам, а женщина кричала ему вслед:

– Я не могу больше! Ты что, не видишь, что я больше не могу?

Но мужчина не обернулся, сел в машину, тронул с места, высунув руку с пультом, открыл ворота и умчался.

Женщина с яростью швырнула на ступеньки тряпку, которую держала в руке.

Ей было плохо, это уж точно. Она страдала. Она крикнула «Я больше не могу!». Лицо ее осунулось, наверняка она плакала. Она не могла простить мужу этого бесчувствия: как он мог составлять досье и заключать сделки, когда присутствие дочери было еще осязаемо в этих стенах, как он мог хотеть есть или пить, как мог делать что-либо, когда она лишь искала следы Алисы в каждом камне дома, в каждом скрипе половиц, в каждом вздохе ветра, как, наконец, он мог оставить ее одну, ее, мать, в такой момент, одну со следами и отголосками, когда ее наотмашь били воспоминания о дочери, о ее последнем дне, о ее последнем вздохе – ее свитер на стуле, черная резинка для волос, намотанная на черепаховый гребешок, тапочка, забытая под кроватью?

Мать Алисы была одна со своей болью, и я ничем не могла ей помочь.

* * *

Я больше не могла оставаться на своем посту. Этот крик «Я больше не могу!» не давал мне покоя. Я не чувствовала такого бессилия с последнего визита к матери, когда та лежала, исколотая и опутанная трубками, на койке в реанимационном отделении. Изменилась ли погода? Или мое состояние? Мне вдруг стало очень холодно. Я вышла из укрытия, зачем-то тревожно оглядываясь. Всего несколько сотен метров отделяли меня от моего нового дома. Я поспешила, скрестив руки, почти обхватив себя ими, в точности как мать Алисы. Ее одиночество крутило мне нутро. Мне хотелось развернуться, побежать к дому, позвонить в дверь и умолять ее не плакать, сказать ей, что Алиса теперь там, куда она стремилась всей душой, сказать, что она ушла не несчастной, не отчаявшейся, – все эти вещи, которые невозможно слышать, хоть это истинная правда.


– Пора положить всему этому конец, – обронила Алиса сентябрьским утром на школьном дворе.

Ее заявление меня ошеломило. Надо сказать, что я в эту ночь почти не спала: накануне тетка в очередной раз устранила меня, так как принимала гостей. Она установила это правило с моего появления в доме и отказывалась его менять, хоть прошли годы. Когда в доме ждали гостей, мне полагалось поесть в шесть часов, под тем предлогом, что после кухня будет целиком посвящена приготовлению ужина. Затем я должна была уйти в свою комнату и больше не показываться. Поначалу я не возражала. Я была еще мала, и, по мне, было лучше побыть одной, чем сидеть, как в остальные вечера, за столом с дядей и теткой, прямыми, как палки, неодобрительно посматривающими на меня, в тишине, нарушаемой лишь стуком приборов да звуком жевания. Но я росла, и ужинать в час, когда раздают подносы в больницах, стало невыносимо. Я предложила делать себе сандвич и есть его позже, за уроками, но у тетки было и другое правило: никакой еды в комнатах. Посадить же меня за стол с гостями, что было бы логично, ибо речь шла о кузенах и более дальней родне, ей и в голову не приходило.

Эти требования были лишь одним примером из многих. Тетка не скрывала своей неприязни ко мне, которая с годами только росла. Я не была ни ее плотью, ни даже ее кровью. Я слышала, как она жаловалась по телефону: «Эта девчонка мой крест, мое несчастье».

Я не пила, не баловалась наркотиками, нигде не бывала, даже не завела бойфренда. Оценкам моим было далеко до Алисиных, но каждый год я без труда переходила в следующий класс. Я не была ни злой, ни агрессивной. Не бунтовала, предпочитая замыкаться в одиночестве и молчании. Только одно – я поняла это позже – могло восприниматься теткой как обида: когда мы разговаривали, я смотрела ей в глаза.

В сущности, ей не в чем было меня упрекнуть. Злилась она сама на себя за то, что не смогла воспротивиться, когда дядя настоял на том, чтобы взять меня в семью. С тех пор она считала себя ущемленной и не выносила моего лица, моего голоса, моего присутствия, самого моего существования. Я была неразрешимой проблемой: за какие грехи ей досталась такая обуза, когда она должна бы жить в свое удовольствие, после того как вырастила своего ребенка и столько лет боролась за место в жизни и семейный очаг? Я слышала, как она жаловалась, закрывшись в ванной:

Я-то разве пьющая? Я-то разве безработная? Матери что, она умерла! После нее хоть потоп! А я изволь воспитывать ее чадо и платить за все!

Как ни странно, я ей в глубине души даже сочувствовала. Судьба загнала ее в угол. Сначала эта безумная идея дяди взять меня в семью. Не послушавшись своего инстинкта – отказать наотрез, – тетка согласилась, рассчитывая, что он сам передумает и, переварив кончину сестры, отошлет меня к бабушке. Но та подложила ей свинью, умерев от горя через три месяца после дочери.

Пришлось смириться и кусать локти, считая годы: как назло, с моей стороны не последовало ни единой провинности, ни малейшего кризиса трудного возраста, которые оправдали бы иные меры. Хуже того: тетка вошла в роль жертвы, из тщеславия уверив свое окружение, что приняла меня по доброте душевной, – и, стало быть, оказалась вынуждена держать в себе злобу и ненависть, пожиравшие ее на глазах, отчего становилась еще более нервной, когда мы оставались вдвоем.


Так вот, в тот вечер мы оказались с ней лицом к лицу в кухне, после того как она позвала меня пронзительным криком:

– Минааааааааа!!!

Она указала мне на поднос: суп, ломтик ветчины, тарелка макарон и йогурт. Все это, приготовленное для меня, я имела дерзость оставить нетронутым на столе.

– Ты не поела! Ты же знаешь, мне нужно место для готовки, так что поторопись!

На ней были домашние тапочки и розовый халатик, который она ритуально надевала перед приходом гостей, чтобы не запачкать платье. Длинные обесцвеченные волосы были сколоты простой белой пластмассовой заколкой. Вот это, думаю, и сработало детонатором. Без каблуков и высокого шиньона тетка была на голову ниже меня. Мы стояли, глядя глаза в глаза. Она побледнела от унижения: приподниматься на цыпочки, вытягивать вперед подбородок, чтобы выдержать мой взгляд, было для нее нестерпимо.

Что-то произошло. Я вдруг поняла, что выросла. Или скорее постарела? Я больше не была потерянной девочкой, которую скрепя сердце взяли в дом: я стала взрослой женщиной. Мои кулаки сжались, злые слова просились на язык, но я не смогла; плотину не прорвало, словно я забыла, как говорить, как орать, как выкричать все, что болит внутри, не находя выхода.

Назад Дальше