— Прекрасно! — вскричала она: — ты помнишь, что обещал тебе папаша!
Я вспомнил все и побледнел от страху.
— Лида, милая, — бросился я к сестре, — пожалуйста, не говори папаше!
— Разве я могу не сказать ему? — холодно отвечала она. — Он спросит, кто разбил стекло, что же я ему отвечу?
— Голубушка, душенька, не говори, что я не слушался, не жалуйся на меня; ведь ты знаешь, что он хотел высечь меня!
— Ну, что ж, и отлично, ты меня не слушаешься, ты мои наказания считаешь ни во что, — пускай папаша хоть раз проучить тебя хорошенько; может быть, ты тогда исправишься, — неумолимо возражала на мои просьбы Лидия.
— Я и так исправлюсь, Лиденька, милая, обещаю тебе; я всегда буду слушаться тебя, только не жалуйся папаше сегодня!
Лидия молчала, но по тому суровому виду, с каким она сжимала свои тоненькие губки, я понимал, что мне надеяться не на что. Однако, я не переставал просить и плакать перед ней, даже ласкаться к ней, чего прежде никогда не делал. Она тихонько отталкивала меня и продолжала заниматься своим делом, как будто я был не более докучливой мухи, несколько мешавшей ей.
Время шло, настал час обеда, в передней раздался звонок. Я не выбежал по обыкновению на встречу отца; напротив, я забился в самый задний угол детской; Лида взяла за руку Лизу и пошла вместе с ней в столовую. Я чувствовал, как сильно билось мое сердце. Неужели она скажет? — Нет, не может быть: она не такая злая, — думалось мне. Вон, отец что-то закричал; не на меня ли? Нет, это на кухарку!
Ну, значит, он и без того сердитый. Боже мой, неужели Лида пожалуется!
Я не слышал, что именно говорила сестра; до меня долетели только звуки её тихого голоска, затем вдруг раздался строгий голос отца:
— Дмитрий, поди сюда!
Я не шевелился: я стоял ни жив, ни мертв.
— Иди же сюда, мерзкий мальчишка, коли я зову! — опять закричал отец, и я слышал, как он ударил кулаком по столу так, что вся посуда зазвенела.
— Пойти, может, лучше будет, — подумал я и тихими, неровными шагами направился в столовую.
— Ты помнишь, что я тебе обещал, дрянной мальчишка! — закричал на меня отец. — Я это сделаю непременно; — эй, дайте мне розгу!
Должно быть, Лидия заранее распорядилась приготовить орудие казни, потому что кухарка в ту же минуту подала отцу тонкий длинный прут.
— Папа, простите меня, я не буду, право, не буду! — вскричал я, хватая отца за руку.
— Ты уж сколько раз обещал папаше исправиться, и все не исправляешься! — вмешалась Лидия.
Я почти уверен, что без неё отец простил бы меня, но теперь он оказался неумолим.
— Нет, надо проучить тебя, уж очень ты избаловался, — отвечал он, отталкивая меня и взяв в руки розгу.
Видя, что просьбы не помогают, я думал спастись бегством. Лидия заметила это и остановила меня за руки. Моя попытка, принятая отцом за дерзость, окончательно рассердила его. Он сильной рукой схватил меня, положил на диван и хлестнул розгой. Этот первый удар привел меня в совершенное бешенство: я стал кричать диким голосом, рваться, кусаться; отец, сам страшно рассерженный, ударил меня несколько раз, вероятно, гораздо сильнее, чем хотел. Мне казалось, что я умираю от боли.
— Ай, ты убил меня, ты убил меня! — кричал я, не помня сам себя.
— Папочка, голубчик, не убивай Митю! — закричала маленькая Лиза, чуть не до истерики напуганная всей этой сценой. Голос малютки заставил отца очнуться. Он бросил розгу, убежал в свой кабинет, сильно захлопнув дверь, и оставил нас одних. Я не помню, что было после. Говорят, я был точно помешанный: хотя никто не трогал меня, но я продолжал страшно кричать, я рвал на себе волосы, катался на полу. Наконец, вероятно утомившись от крику, я пошел в свою комнату и лег на постель. Не знаю, спал я или лежал в беспамятстве, но когда я очнулся, в комнате было темно и тихо. Я не сразу вспомнил, что со мной было; но когда в памяти моей ярко обрисовалась вся сцена, происходившая несколько часов тому назад в нашей столовой, когда я сказал себе ужасные слова: «я высечен», не могу изобразить, до чего тяжело мне стало. Я почувствовал стыд и злобу, злобу на отца, на Лиду, на всех людей. Я не плакал, я нисколько не раскаивался в своих поступках, я не имел ни малейшего желания от чего бы то ни было исправляться; напротив, я находил, что со мной поступили несправедливо, жестоко, и я хотел отомстить за себя.
«Лида — змея, злодейка, — думал я: — когда я выросту большой, я ее также высеку, непременно высеку, и при всех, где-нибудь на улице или в Летнем саду: пусть ей стыднее будет; а отец был прежде добрый, хороший, я его любил, а теперь я его ненавижу! Я знаю, он хочет, чтобы я его любил, а я не буду, ни за что не буду, никогда в жизни не приласкаю его, не скажу с ним слова, а как выросту побольше, уйду от него, пусть живет со своей прелестной Лиденькой.
В эту минуту дверь моей комнаты тихонько отворилась, и я услышал голос отца: — Митя, Митенька, ты спишь? Это был прежний ласковый, добрый голос отца, но я был слишком озлоблен, чтобы ответить на него. Я молчал и сделал вид будто сплю. Отец простоял несколько минут над моей постелью, прикоснулся осторожно рукой к моему лбу, верно хотел узнать, нет ли у меня жара, и потом чуть слышными шагами вышел вон.
Позже ночью, я уже начинал дремать, как маленькая ручка дотронулась до меня, и я услышал тихий шепот Лизы.
— Митенька, ты жив?
На Лизу я не был сердит; ее одну в целом мире любил я в эту минуту. Я подвинулся на кровати, дал ей место лечь подле себя и прикрыл одеялом её босые, иззябшие ножки.
— Митенька, как я боялась: я думала, он убьет тебя, — говорила она, прижимаясь ко мне.
— Знаешь, отчего нас обижают, — прибавила она минуту спустя: — оттого, что мы сиротки, у нас нет мамы; мама не дала бы бить тебя!
И мне самому представилось, что мама ни за что не позволила бы высечь меня, и мне стало вдруг так невыносимо жаль самого себя, что я залился горькими слезами. Лиза также плакала, обвив шею мою своими ручонками, и долго лежали мы с ней так обнявшись, в слезах.
— Бедные, бедные малютки! — вскричала Софья Ивановна, отирая глаза платком: — если бы в эту минуту увидел вас отец, то он, верно, сжалился бы над вами и постарался бы хоть сколько-нибудь вознаградить вас за потерю матери!
— По всей вероятности, но отец не пришел, а мы, вдоволь наплакавшись, начали разговаривать. Лиза не любила Лиду так же, как я, но она не любила и отца: она была девочка робкая, пугливая, и потому сильно боялась их обоих. Мы с ней стали вспоминать все обиды, какие когда-нибудь выносили от них; мне кажется, мы многое даже присочинили; но дело в том, что мы настраивали сами себя и друг друга к самым враждебным чувствам против них. Лиза ушла от меня уже на рассвет, и я помню, что я, прежде чем заснуть, принял такие решения: «ненавидеть Лиду до конца жизни и не ласкаться к отцу, даже не заговаривать с ним, пока он не попросит у меня прощения за вчерашнее!»
— И что же, исполнил ты эти решения?
— Да, я на другое же утро принялся приводить их в исполнение. Впрочем, если бы это были только решения, я, конечно, скоро забыл бы их, как обыкновенно забывают дети свои и благие, и не благие намерения. Но у меня дело шло не о намерении, а о настоящем чувстве. Моя нелюбовь к Лидии превратилась чуть ли не в ненависть, а к отцу я вовсе не чувствовал прежней нежности. Ему самому, должно быть, тяжело было вспоминать о том унизительном наказании, какому он подверг меня; он понимал, что сам слишком погорячился, и ему очень хотелось, чтобы я забыл розги и был с ним по-прежнему ласков и откровенен. На другой же день он попробовал шутить и заигрывать со мной, но эти заигрыванья не приводили меня в такой восторг, как прежде.
— Да, ты теперь шутишь, смеешься со мной, — думал я про себя, — а сделай я что-нибудь не по тебе, ты, пожалуй, опять крикнешь: розги! Нет, уж это плохие шутки!
И я отвечал отцу холодно, почтительно, и держался подальше от него. И так продолжалось не день, не два, а целые недели, целые месяцы. Моя холодность раздражала отца; он сам отбросил со мной ласковый тон и стал обращаться строго, сурово. Наши добрые, нежные отношения исчезли навсегда; я отвык доверять отцу, отвык любить его. Иногда мне вспоминались мои веселые игры и разговоры с ним, вспоминалось, с каким восторгом принимал я каждую ласку его, и это прошедшее казалось мне сном, давнишним сном, и я плакал, горько плакал над этим невозвратимым, прекрасным сном. Для отца наши холодные отношения были, вероятно, также неприятны, хотя я, как ребенок, не понимал этого; я не мог понять, отчего он иногда смотрит на меня такими печальными глазами, отчего он так тяжело вздыхает, выслушивая мои почтительные ответы на свои вопросы. Я понял все это гораздо позже и горько пожалел, что не было в доме никого, кто объяснил бы отцу мои чувства, а мне его.
— А Лидии нравилась перемена в твоих отношениях к отцу?
— Да, нравилась. Она находила, что отец прежде баловал меня, и радовалась, что теперь он стал строже. Она очень часто жаловалась на меня. Отец никогда больше не сек меня, но она придумывала другие наказания, и отец всегда соглашался на них. Меня заставляли обедать на кухне, не покупали мне обновок к празднику, запирали меня в темную комнату и т. п. Я переносил все эти наказания с большой твердостью, даже, можно сказать, с полным равнодушием. В душе я, конечно, и огорчался, и оскорблялся ими, но я ни за что в свете не показал бы этого Лидии. Мне представлялось, что ей хочется меня мучить, что мои слезы, мое горе доставляют ей удовольствие, и я нарочно делал вид, что наказания мне даже приятны. «Вот-то весело обедать в кухне!» — говорил я, разделив в наказание за незнание урока обед кухарки: — «Такими славными щами накормила меня Матрена, каких я в жизнь не едал!»
— Да, нравилась. Она находила, что отец прежде баловал меня, и радовалась, что теперь он стал строже. Она очень часто жаловалась на меня. Отец никогда больше не сек меня, но она придумывала другие наказания, и отец всегда соглашался на них. Меня заставляли обедать на кухне, не покупали мне обновок к празднику, запирали меня в темную комнату и т. п. Я переносил все эти наказания с большой твердостью, даже, можно сказать, с полным равнодушием. В душе я, конечно, и огорчался, и оскорблялся ими, но я ни за что в свете не показал бы этого Лидии. Мне представлялось, что ей хочется меня мучить, что мои слезы, мое горе доставляют ей удовольствие, и я нарочно делал вид, что наказания мне даже приятны. «Вот-то весело обедать в кухне!» — говорил я, разделив в наказание за незнание урока обед кухарки: — «Такими славными щами накормила меня Матрена, каких я в жизнь не едал!»
— Что, соскучился сидеть в темноте? — спрашивала Лида, отворяя дверь комнаты, где я весь вечер просидел под арестом.
— Соскучился? — Вот выдумала! — со смехом отвечал я ей: — да я рад был бы целый день сидеть там: я выдумал себе такую славную игру, что чудо!
Я не довольствовался такого рода поддразниваниями Лиды, я пользовался каждым случаем делать ей неприятность. Я знал, что она сама шьет и чинит нам платья и белье, что эта работа не нравится ей, и потому часто нарочно разрывал или прорезал ножиком свои панталоны и рубашки. Лидия любила держать свои книги и тетради в большом порядке; я часто нарочно обливал их чернилами, клал на мокрый стол и т. п. Если я видел, что ей нужно учить какой-нибудь трудный урок, что она затыкает уши, чтобы наш шум не мешал ей, я поднимал нарочно страшнейшую возню, пел, кричал, скакал, дразнил Лизу.
— Какой ты недобрый мальчик, Митя, — говорила мне иногда Лида; — я для тебя работаю, я забочусь, чтобы ты всегда хорошенько приготовил уроки, а ты не даешь мне заняться спокойно полчасика!
Мне становилось на минуту стыдно: «В самом деле, отчего я такой недобрый? — думалось мне; но тут же сейчас являлась другая мысль: она сама недобрая, она сделала, что папа меня не любит, она всегда хлопочет, чтобы меня наказывали: не нужно мне её забот, пусть лучше оставит меня в покое; она мне делает неприятности, и я ей буду! — и я шумел на зло Лиде и постепенно превращался из доброго, чувствительного ребенка, каким был при жизни матери, в злобного, вечно раздраженного мальчика, готового каждую минуту сделать неприятность другим.
Лидия обыкновенно рассказывала о моих дурных поступках всем родным и знакомым, навещавшим нас, и все они смотрели на меня, как на совершенного негодяя, и жалели сестру за то, что ей приходится возиться со мной. Многие старые родственницы пробовали увещевать меня, говорили мне, что сестра заменила мне мать, советовали любить и уважать ее. Ужасно досадно становилось мне выслушивать эти советы: «Совсем она мне не заменила мамы, — отвечал я сердитым голосом; — не хочу я ее любить и не буду!» Родственницы вздыхали и говорили, что я потерянный ребенок. Лида также вздыхала. Конечно, всякий, кто увидел бы нас с ней в первый раз, кто не знал всей нашей домашней жизни, должен был подумать, что я виноват, а она права. Я как теперь помню ее: стройная, невысокого роста девушка, с серьезным выражением бледного лица, всегда спокойная, приветливая ко всем посторонним, одета необыкновенно чисто, вечно занятая какой-нибудь работой, она должна была производить на всех самое приятное впечатление. Помню я и себя в то время: коренастый, довольно высокий для своих лет мальчик, одетый всегда очень небрежно, со всклоченными волосами, глядевший постоянно исподлобья, каждую минуту готовый что-нибудь напроказить, я действительно мог казаться маленьким разбойником.
— А что же ты ничего не рассказываешь про Лизу, и ей жилось так же худо, как тебе?
— Да, может быть, даже хуже. Лиза была нисколько не похожа на меня характером. Я был резвый, живой мальчик, а она тихая, кроткая девочка; бывало, копошится целый день со своими тряпочками, и голоса её не услышишь. Между тем, Лида обращалась с ней точно так же сурово, как со мной. Эта суровость сразу запугала бедную малютку. Ей и в голову не приходило сопротивляться Лидии: она сразу подчинилась ей и стала исполнять все её приказания. Лидии это очень нравилось, и она с утра до вечера командовала над малюткой и не давала ей ступить шагу свободно. Лиза должна была вставать и ложиться спать именно в ту минуту, как ей приказывали, есть ровно столько, сколько ей накладывали на тарелку, играть теми игрушками и столько времени, сколько хотела старшая сестра. Лидия беспрестанно что-нибудь приказывала ей, в чем-нибудь останавливала ее.
— Лиза, для чего ты раздела свою куклу? Это глупая игра: одень ее скорей в новое платье! — говорила Лидия, и малютка спешила исполнить это приказание, хотя личико её становилось печально, и видно было, что её игра расстроилась. «Лиза, иди ко мне, смотри картинки!» Лиза шла и смотрела; но картинки нисколько не занимали ее. Меня маленькая сестренка очень любила; я всегда придумывал для неё разные забавы и ей не было большого удовольствия, как оставаться со мной, но ей редко это позволялось.
— Митя дурной мальчик, — обыкновенно говорила ей Лидия: — оставь его, пусть он играет один, а ты сиди подле меня.
— Да я хочу к Мите, — жалобно пищала девочка.
— Маленькие девочки не должны говорить «хочу», — внушительным голосом замечала Лидия: — они должны слушаться старших! Иди сюда и не пищи; вот тебе карандаш: рисуй!
Лиза неохотно брала в руки карандаш и все поглядывала в ту сторону, где я нарочно выделывал разные штуки, чтобы привлечь её внимание.
— Лиза, — уже строгим голосом говорила Лидия, — ведь я велела тебе рисовать, а не на Митю смотреть; если ты еще раз взглянешь на него, я тебя накажу!
Девочка не могла устоять против искушения, попачкав несколько времени бумагу, опять повернуть украдкой головку ко мне. За этим ослушанием неизбежно следовал строгий выговор и наказание. Наказывать Лизу было очень легко: малейшее лишение причиняло ей сильное горе, заставляло ее плакать и рыдать самым неутешным образом.
— Сядь на этот стул и не смей сойти с него, пока я не прикажу тебе! — говорила ей Лида. В другое время она и сама очень долго сидела, не трогаясь с места, но сидеть в виде наказания было для неё истинным мучением. Она начинала плакать и жалобно просить прощения, но Лидия, но своему обыкновению, оставалась непоколебимой.
— Перестань плакать и сиди спокойно; я сама знаю, когда простить тебя! — и бедной девочке приходилось просиживать таким образом, не шевелясь, часа два-три. Я почти всегда вступался за бедную сестренку, начинал бранить Лиду и убеждать Лизу не слушаться ее и идти играть со мной. За это мне самому приходилось иногда вытерпеть какое-нибудь наказание, а в другой раз Лидия заставляла саму Лизу сказать мне: «Пожалуйста, не заступайся за меня, а то сестрица накажет меня еще строже; ты дурной мальчик, я не хочу слушаться тебя и походить на тебя», или какую-нибудь другую фразу в таком же роде. Лиза покорно произносила эти слова; она иногда по приказанию Лиды целый день не говорила со мной и не глядела на меня, но это было ей очень тяжело. Как только мы оставались одни, она подбегала ко мне, начинала ласкаться, называла меня своим милым братцем, и я всегда охотно отвечал на её ласки, хотя меня сердило то, что она только украдкой подходила ко мне.
— Ведь ты мне такая же сестра, как и Лида, — объяснял я ей: — никто не может запретить нам любить друг друга и играть вместе; мама всегда приказывала нам быть дружными.
— А Лида не позволяет, — отвечала девочка, робко оглядываясь, не слышит ли ее старшая сестра: — надо слушаться Лиду, Митя: она строгая, она накажет!
Чтобы избежать наказаний, бедная малютка готова была делать что угодно. Она была ужасно застенчива; но когда Лида приказывала ей, она говорила басенки, пела песни и показывала свои игрушки гостям, хотя при этом она то краснела, то бледнела, и голосок её дрожал. Меня она очень любила; кроме меня, ей некого было любить, так как отец всегда обращал на нее мало внимания, но из страха наказания она готова была скорее обвинить меня, чем сама сознаться в каком-нибудь проступке. Раз, помню, мы с ней рассматривали какие-то картинки, сидя подле письменного стола Лиды. Старшая сестра вышла зачем-то из комнаты; Лиза заторопилась показать мне что-то интересовавшее ее, потянулась через стол, толкнула чернильницу и залила чернилами книгу, оставленную Лидой.
— Боже мой, что я наделала! — вскричала она, бледнея. — Митенька, голубчик, скажи, что это ты; я боюсь, я ужасно боюсь!
Она так дрожала и казалась такой жалкой, что я согласился принять вину на себя.
— Кто это сделал? — спросила Лида, увидя свою испачканную книгу.
— Это Митенька, это не я, — поспешила оправдаться Лиза.