Лидия пожаловалась отцу; он в этот день был не в духе и сильно разбранил меня, я плакал. Лиза видела, что мне очень тяжело, она и сама горько плакала, но у неё не хватило духу сказать правду. И часто, очень часто она таким образом заставляла меня отвечать за свою вину. Мне самому приятно было избавлять от беды бедную девочку и приятно было потом выслушивать её благодарность, принимать её ласки. Я не понимал, что, спасая ее от неприятностей, я в то же время делал ей вред: она привыкала лгать и обманывать. Семи лет Лиза уже умела, не краснея, сказать какую угодно неправду и притворяться так, что чудо. Она заметила, что Лидия любит, чтобы с ней обращались почтительно и ласково, чтобы ее хвалили при гостях, и исполняла это так превосходно, что я просто удивлялся. Всякий посторонний человек подумал бы, что она обожает старшую сестру; она, казалось, ждала случая чем-нибудь угодить ей, оказать ей какую-нибудь услугу. Если кто-нибудь из гостей спрашивал ее:
— Что, Лизочка, добрая у тебя сестрица, любишь ты ее? — она тотчас же отвечала, с полной, по-видимому, искренностью:
— Да-с, очень добрая, я ее очень люблю.
— И о маме не жалеешь? — продолжала спрашивать гостья.
— Что же мне жалеть: Лиденька моя мама, — говорила девочка.
Меня ужасно сердило такое притворство сестренки. Раз, оставшись с ней наедине, я начал бранить и упрекать ее.
— Если ты любишь Лиду и не жалеешь маму, так я знаться с тобой не хочу, — говорил я ей.
— Ах, Митенька, — отвечала она, — какой ты глупый; ведь я это говорила нарочно неправду, чтобы Лида не сердилась на меня, не наказывала меня. Она зато сегодня целый день была со мной добрая и ничего не сказала мне, когда я разорвала свой передничек.
— А все-таки ты лгунья; я тебя не буду любить, — настаивал я на своем.
Лиза начала плакать, целовать мои руки, просить меня не сердиться на нее: — «Тебе хорошо, Митя, — говорила она жалобным голосом: — ты мальчик, а я так боюсь Лиды!» Мне жалко стало бедную сестренку и я простил ей её ложь; мне смутно представлялось, что не она, а Лида виновата в её дурных поступках, и я от души сердился на Лиду. Когда мы оставались наедине, Лиза всегда готова была бранить вместе со мной, и чуть ли не больше меня, старшую сестру, но в глаза она не осмеливалась ничего сказать против Лиды, даже часто останавливала меня и замечала мне: — «Митя, как ты нехорошо говоришь со старшей сестрицей!» или: «Митенька, попроси прощенья у сестрицы: она добренькая, она тебя простит!» Меня такие замечания всегда выводили из терпения, и я принимался бранить Лизу самым безжалостным образом, пока не доводил ее до слез. Несмотря на эти ссоры, несмотря на то, что характер Лизы не нравился мне, я все-таки очень любил ее, и знаю, что она также любила меня, хотя иногда боялась выказать это.
Лидия сама учила Лизу читать и писать. Не знаю, учительница ли была не довольно искусна, способности ли ученицы были плохи, но только ученье очень трудно давалось бедной девочке. Может быть, если бы заниматься с ней кротко, терпеливо, не требуя от неё слишком многого, — она оказалась бы не глупее других, но Лидия взялась за дело со своей обыкновенной суровостью. Она строго взыскивала за каждую ошибку, за каждый признак невнимания, за каждый неудачный ответ, и робкая, запуганная девочка, сидя над книгой, казалась совершенной дурочкой. Зато как же и ненавидела она книги.
— Знаешь, Митя, — говорила она мне в минуты откровенности, — если бы я была царем, я велела бы сжечь все, все книги и запретила бы учить детей читать!
Для меня не было большего удовольствия, как чтение, и я пробовал уговаривать сестричку, представляя ей, как много хорошего можно узнать из книг.
— Нет, уж лучше ничего не узнавать, только бы не учиться, — решительным голосом отвечала она мне.
Чтобы избавиться от ненавистного ей ученья, Лиза прибегала ко всевозможным хитростям: то она притворялась больной и на несколько часов укладывалась в постель, то забрасывала куда-нибудь свою книгу, то упрашивала кого-нибудь из знакомых остаться у нас на целый день, зная, что при гостях классов не будет. По наружности Лиза казалась лучше меня: она была тиха, кротка, послушна, услужлива, но на самом деле она была, я думаю, гораздо хуже меня. И так росли мы несчастными, испорченными детьми: я злым, мстительным, раздражительным мальчиком, она лживой, лукавой девочкой; и все это вышло оттого, что Лидия не хотела быть для нас просто доброй, любящей сестрой, а хотела непременно играть роль строгой надзирательницы. До чего довело бы это Лизу, — не знаю; но меня чуть не довело до ужасного, до страшного дела.
Мне было десять лет, когда Лидия вдруг заболела. Позвали доктора, он осмотрел больную и затем вошел в ту комнату, где сидели мы с Лизой: «Ваша сестра очень больна, — сказал он нам серьезным голосом: — я посоветовал папеньке вашему взять сиделку для ухода за ней; ей нужен самый полный покой, малейшее волнение может быть очень для неё опасно; вы должны играть смирно и избегать всякого шума».
Серьезный тон, каким доктор произнес эти слова, произвел на нас впечатление: мы присмирели и целый день соблюдали полную тишину. Но к вечеру я не выдержал и немножко развозился. В это время у сестры опять был доктор. Он услышал шум в детской и вошел туда. Я только что запряг пару лошадей в тележку и бегал с ней по комнате. Доктор подозвал меня к себе.
— Послушай-ка, дружок, — сказал он мне, — ты знаешь, что у тебя была мать, и что она умерла; приятно это тебе?
— Конечно, нет, — отвечал я, удивляясь этому странному вопросу.
— Так зачем же ты хочешь, чтобы и сестрица твоя также умерла? Ведь я тебе сказал, что всякий шум для неё вреден, мало того, он убьет ее. Подумай, как тебе тяжело будет лишиться второй матери!
Доктор ушел, а я сильно задумался.
— Лиза, — спросил я у сестры, — как ты думаешь, хорошо нам было бы жить, если бы вместо мамы умерла Лидия?
— Я думаю, хорошо, — отвечала Лиза: — мама, говорят, была добрая, уж она наверно не заставила бы меня так много учиться и тебя не наказывала бы так часто.
— Да, без Лиды и папаша любил бы нас больше: некому было бы жаловаться ему на нас.
И вот мы вдвоем с сестрой пустились придумывать, как хорошо нам было бы без Лидии. Лиза заснула среди этих разговоров, я также лег в постель, но мне не спалось. Перебирая все неприятности, какие мне делала Лида, и придумывая все подробности хорошей жизни без неё, я дошел до того, что стал желать смерти сестры. «Всякий шум может убить ее, сказал доктор, думал я; мало ли отчего может сделаться шум: вдруг кто-нибудь уронит стул или стол, вдруг папаша, забывшись, закричит на кухарку, вдруг прибежит какая-нибудь чужая собака и громко залает у дверей её, — и вот, она умрет, ее похоронят, как похоронили маму, и некому будет обижать нас с Лизой, и я пойду к папаше и скажу ему: «Тебе на меня наговаривала все гадкая Лида; теперь ее нет, я у тебя старший сын, люби меня, как ты любил прежде, и я тебя также буду любить». И вот в уме моем рисовались одна за другой самые светлые картины. Мы с Лизой живем дружно, я помогаю ей учиться, она никого не боится и отучается лгать; отец, видя, что мы всегда веселы, что мы не делаем ничего дурного, любит и ласкает нас… Не слышно в нашей квартире ни ссор, ни слез, всем весело, всем хорошо…
Мои мечты были прерваны голосом отца, справившего в соседней комнате у сиделки, которая только что вышла от больной: «Ну, что, каково ей?»
— Кажется, как будто немного полегче, — отвечала сиделка, — даст Бог, поправится!
— Поправится! Значит, не будет той хорошей жизни, о которой я только что думал! Значит, опять пойдут ссоры, слезы, жалобы отцу! Боже мой, неужели никто не зашумит! — Я вертелся на постели и все прислушивался авось где-нибудь послышится шум, какой-нибудь страшный шум…
— Который убьет сестру твою, Боже мой, как это ужасно, — вскричала Софья Ивановна.
— Подожди, этого еще мало. Все было тихо кругом; я перестал надеяться на какое-нибудь необыкновенное происшествие. «А что, если я сам зашумлю?» мелькнуло у меня в голове. Я сначала попробовал отогнать эту недобрую мысль, но она неотвязчиво возвращалась ко мне. «Никто не узнает, что я сделал это нарочно, убеждал я себя; одна Лиза слышала, что я хотел сделать это нарочно, одна Лиза слышала, что говорил мне доктор, а она не выдаст меня».
Лицо мое горело, я чувствовал озноб во всем теле; недобрая мысль совсем овладела мной и я не пытался даже отгонять ее… Я стал обдумывать все подробности своего ужасного замысла: завтра утром отец пойдет в должность, кухарка уйдет на рынок за провизией, и Лиза, верно, также, как сегодня, пойдет с ней.
Сиделка не все время сидит у больной, она часто выходит в кухню. Я подстерегу ту минуту, когда она выйдет туда, и вбегу в комнату Лиды с барабаном и с криком; я пробуду там только одну минуту и потом сейчас же убегу прочь, Лида умрет, но никто не узнает, что я в этом виноват: папа немножко поплачет, а потом будет рад, когда увидит, что нам хорошо живется, и Лиза также будет рада… А я, значит, я буду убийцей?… Эта мысль испугала меня — Нет, утешал я себя, убийцы всегда зарезывают ножом, или застреливают пистолетом, или отравляют ядом, а я ведь только побарабаню немножко; я не убью Лиду, она сама умрет от своей болезни…
Сердце мое сильно стучало, меня трясло, как в лихорадке, но я не отступал от своего намерения; напротив, я все больше обдумывал его Я решил, что стану уговаривать Лизу уйти на рынок вместе с кухаркой, что с барабаном в руках усядусь подле самых дверей Лидиной комнаты и буду в щелочку следить, когда выйдет от неё сиделка. Мне даже теперь страшно становится при воспоминании об этой ужасной ночи. Подумай только: десятилетний мальчик, обсуждающий во всех подробностях план убийства своей родной сестры!
Я заснул только на рассвете, не думая отказываться от своего злодейского замысла. И я привел бы его в исполнение, я в этом твердо убежден, если бы счастливый случай не спас меня. Когда я проснулся на другое утро, отец, бледный и печальный, собирал в большой мешок мои и Лизины вещи. Пока я спал, Лидии стало хуже, и он, боясь, чтобы мы не обеспокоили больную, решился отправить нас на несколько дней к одной своей старой родственнице. Я вздохнул свободнее: — Вот и отлично, думалось мне, Лида умрет не из-за меня; не я убью ее, а все-таки ее не будет! — Нас наскоро снарядили, и отец свез нас к старой бабушке, которая приняла нас очень приветливо. Она начала расспрашивать о сестре, о её болезни, и принялась оплакивать Лиду, точно будто уже мертвую — Бедная, бедная девушка, — причитала она, отирая слезы, катившиеся по её морщинистым щекам: — такая молоденькая и умирает! Выросла она, голубушка, без матерней ласки, без матерней любви и умрет на руках у чужой женщины; отец все занят: ему, поди, некогда будет и глаза ей закрыть, и попрощаться с ней! Бедный, бедный цветочек, рано скосит тебя смерть!
Я взглянул на Лизу: она рыдала; мне самому как-то вдруг стало жаль Лиду. Особенно грустно было мне слышать, когда старушка говорила о том, что сестра умрет на чужих руках, что около неё не будет никого, кто любил бы ее. Она жалеет Лиду теперь, а что если бы она знала, что я, брат больной, хотел пойти к ней, быть подле неё, но не для того, чтобы моей любовью облегчить её страдания, а для того, чтобы убить ее!
Мне стало страшно; я побежал в другую комнату, уткнулся головой в подушку и заплакал. — Я сам не знаю, о чем я плакал: жалел ли я сестру, раскаивался ли в своих дурных мыслях… Старушка, расстроившая нас своими словами, увидя, что и Лиза, и я — мы оба в слезах, начала всеми силами утешать нас. Не помню, как скоро удалось ей это, но к вечеру мы уже довольно весело играли с ней в карты в её светленькой, уютной спальне.
Три дня не получали мы никаких известий из дому. Старушка говорила о Лидии, как уже о мертвой, и мне самому казалось, что она умерла. Странное дело! Я перестал вспоминать те неприятности, какие делала мне сестра; напротив, я все думал о том, как часто был сам виноват относительно неё, и сильно грустил. На четвертый день вдруг приехал отец. Лицо его было бледное, усталое, но в глазах светилась радость.
— Ну, дети, — сказал он веселым голосом, — благодарите Бога, наша Лидочка выздоравливает, опасность прошла; доктор говорит, что через несколько дней она начнет поправляться!
Бабушка набожно крестилась и поздравляла отца, Лиза подскочила от радости, я думаю, что это было притворство с её стороны: один я стоял, как будто ошеломленный.
— Что с тобой, Митя, разве ты не рад? — с удивлением спросил у меня отец.
— Рад, — повторил я машинально, но на самом деле не чувствовал ни малейшей радости.
Отец начал говорить с бабушкой о болезни Лиды, но я не слушал его.
«Через несколько дней она выздоровеет думал я, мы вернемся домой, и все пойдет по-старому, и никогда не будет у нас с отцом той хорошей жизни, о которой я мечтал; Лида будет по-прежнему командовать нами и жаловаться на нас, отец будете сердиться, Лиза никогда не отвыкнет лгать, а я… Я, пожалуй, опять захочу сделаться убийцей, как в ту ночь!»
Мы прожили целый месяц у бабушки. Отец не хотел брать нас от неё, пока Лида не поправится и не окрепнет совершенно. Обыкновенно дети весело возвращаются домой после долгой отлучки. С нами было не то: Лиза долго и вполне искренно плакала, прощаясь с доброй старушкой, приютившей нас; я не плакал, но на душе у меня было тяжело. В доме ничто не изменилось. Лидия похудела и сильно выросла, так что уже совсем не казалась девочкой, но её тонкие губы сжимались еще суровее прежнего, а серые глаза глядели на нас холодно и строго.
— Что, я думаю, бабушка совсем избаловала вас. — приветствовала она нас, когда мы подошли к ней поздороваться. — Много придется мне с вами опять возиться! — Бедная, она не понимала, что и для неё и для нас было бы гораздо лучше, если бы она меньше «возилась» с нами, а побольше бы любила нас!
Опять началась наша прежняя жизнь. С первого же дня Лиза не выучила урока и часа три проплакала над книгой, а меня отец выслал из-за стола за какой-то дерзкий ответ на замечание старшей сестры. Не знаю, чем бы это кончилось, вероятно, чем-нибудь очень нехорошим, потому что я с каждым днем становился все злее и злее. Я совсем перестал любить отца, а Лидию положительно ненавидел и при всяком удобном случае выказывал ей эту ненависть. К счастью, как только мне исполнилось одиннадцать лет, отец отдал меня на полный пансион в гимназию, и моя домашняя жизнь кончилась. Неприятные воспоминания сохранил я о ней. Бывало, соберется кучка товарищей и толкует о том, как хорошо и привольно было дома, как неприятно и грустно жить в закрытом заведении, а я смеюсь над ними, и мне представляется, что приятнее переносить толчки и пинки товарищей, чем едкие замечания сестры, что легче терпеть наказания учителей и классных наставников, чем нелюбовь отца. Я смеюсь, а подчас грустно станет: все они ждут не дождутся праздника, всякому из них приятно провести несколько дней в семье; один я со страхом думаю: вот, опять настанет Рождество, опять идти домой, где никто не рад мне, где на меня смотрят, как на какого-то разбойника, и где я чувствую, что становлюсь необыкновенно злым. Еще пока Лиза была дома, куда ни шло; хотя вид её бледного, покорного, запуганного личика раздражал меня, хотя она не смела выказать радость при встрече со мной, но я чувствовал, что она все-таки любит меня, что мой приход доставляет ей удовольствие. Но когда отец отдал и ее в институт, я совсем перестал ходить домой, да никто и не звал меня туда. Отец решил, что я злой, черствый мальчик, что никакие нежные чувства недоступны мне; а Лидия радовалась, что некому нарушать тот образцовый норядок, который она завела в хозяйстве.
— И ты до сих пор ненавидишь Лидию?
— Нет, как можно. Теперь я понимаю, что она не хотела делать мне зла, что она имела даже доброе намерение воспитать меня, но она была слишком молода и принялась за дело, не умея. Нет, я не ненавижу ее, хотя она сделала мне много зла: она навсегда лишила меня любви отца: благодаря ей, в характере моем развилась раздражительность и даже некоторая черствость. Я давно уже от всего сердца простил ей, как она простила мне те неприятности, какие я ей делал мальчиком; но я не могу любить ее. Она для меня совершенно чужая женщина; я готов сочувствовать её горестям и радостям, как горестям и радостям всякого другого человека, но относиться к ней с братской нежностью я не в состоянии. Лиза говорила мне, что и она чувствует то же самое.
— Бедная Лидия, она не вышла замуж, у неё нет своей семьи и для своих родных она чужая; тяжело, должно быть, ей жить совсем одинокой! — печальным голосом заметила Софья Ивановна. Вместо ответа Дмитрий Иванович вздохнул.
В эту минуту из-за кресла отца выглянула головка Маши. Девочка казалась взволнованной, по щекам её текли слезы.
— Это что значит, — вскричал Дмитрий Иванович, — откуда ты?
— Папа, голубчик, прости меня, — просила девочка, бросаясь к отцу; — я вошла на минуту сказать маме, что мальчики не спят, разговаривают, да услышала, что ты что-то рассказываешь… Мне так было интересно… Я села на пол, да все и слушала.
Дмитрий Иванович сердито поглядел на дочку и готовился сделать ей строгий выговор; Софья Ивановна остановила его взглядом.
— Я понимаю, отчего тебе так интересно было слушать, Маша, — сказала она серьезно: ты как две капли воды похожа на ту старшую сестру, о которой рассказывал папенька. Если я умру прежде, чем братья твои вырастут, ты будешь поступать ничем не лучше Лидии.
— Мама, я люблю Митю и Петю, — робким голосом проговорила Маша, краснея и опуская головку.
— Очень может быть; ведь и Лидия любила своего брата и сестру; но ты даже теперь, когда в доме есть старшие, которые могут остановить детей от всего дурного, не хочешь быть для своих братьев просто доброй, любящей подругой, а стараешься постоянно командовать ими; можно себе представить, как бы ты обращалась с ними, если бы тебе пришлось заменить им мать!
Маша закрыла лицо руками и заплакала. Уже рассказ отца довольно сильно подействовал на нее; она сознавала справедливость слов матери, ей было и стыдно, и грустно. Дмитрий Иванович понял, что в эту минуту нечего бранить ее за нескромное любопытство.