— Сир! — подхватил г-н де Шуазёль. — Не думайте, что мы в самом деле что-нибудь преувеличиваем. И потом, этой наглостью возмущено все общество.
— Общество! Вот еще одно чудовище, которого вы боитесь, вернее, которым пытаетесь запугать меня. Разве я слушаю ваше общество, когда оно устами тысяч пасквилянтов, памфлетистов, куплетистов и интриганов твердит, что меня обворовывают, надо мной насмехаются, меня предают? Бог свидетель, я их не слушаю. Пусть говорят, я только смеюсь. Вот и вы делайте, как я, черт побери! Заткните уши, а когда ваше общество устанет кричать, оно замолчит. Ну вот, пожалуйста! Вы уже кланяетесь мне с недовольным видом. И Людовик надулся. На самом деле странно, что вы не можете для меня сделать того, что дозволено последнему частному лицу! Мне не дают жить по моему разумению; ненавидят все, что я люблю; любят все то, что мне ненавистно! Да в своем ли я уме! Властелин я или нет?
Дофин взял в руки пилочку и вернулся к часам.
Господин де Шуазёль поклонился так же почтительно, как и в первый раз.
— А, так вы не желаете мне отвечать? Да скажите же мне хоть что-нибудь, черт побери! Вы хотите, чтобы я умер от тоски, приняв ваши предложения и не вынеся ни вашего молчания, ни вашей ненависти, ни ваших страхов?
— Я далек от того, чтобы ненавидеть господина Дюбарри, сир, — с улыбкой возразил дофин.
— А я, сир, его не боюсь, — возвысив голос, сказал г-н де Шуазёль.
— Да вы оба смутьяны! — закричал король, изображая гнев, хотя на самом деле чувствовал лишь досаду. — Вы хотите, чтобы меня ославили на всю Европу, чтобы надо мной смеялся мой брат — король Прусский, чтобы я стал посмешищем, чтобы мой дворец обратился во двор короля Пето, который изобразил этот наглец Вольтер! Не бывать этому! Нет, я вам такой радости не доставлю. Я по-своему понимаю честь, я по-своему буду ее соблюдать!
— Сир! — заговорил дофин с неизменной кротостью, однако по-прежнему настойчиво. — Я должен заметить, что речь не идет о чести вашего величества: затронуто достоинство ее высочества дофины, ведь, в сущности, это она была оскорблена.
— Его высочество прав, сир: одно ваше слово — и никто не посмеет продолжать…
— А разве кто-нибудь собирается продолжать? Да никто ничего и не начинал: Жан — грубиян, но у него доброе сердце.
— Допустим, что так, — проговорил г-н де Шуазёль, — отнесем это за счет его грубости, сир; тогда пусть за свою грубость он принесет извинения господину де Таверне.
— Я уже вам сказал, — вскричал Людовик XV, — что все это меня не касается. Будет Жан извиняться или нет — он волен решать сам.
— Имею честь предупредить ваше величество, что дело, оставленное без последствий, вызовет толки, — заметил г-н де Шуазёль.
— Тем лучше! — взревел король. — Так или иначе, я просто заткну уши, чтобы не слышать больше ваших глупостей.
— Итак, ваше величество поручает мне объявить, что одобряет поступок господина Дюбарри? — не теряя хладнокровия, спросил г-н де Шуазёль.
— Я? — вскричал Людовик XV. — Чтобы я стал одобрять кого бы то ни было в столь темном деле? Вы меня толкаете на крайности. Берегитесь, герцог… Людовик! Ради самого себя вам следует меня щадить… Я вам даю возможность поразмыслить над моими словами, я устал, я доведен до крайности, я еле держусь на ногах. Прощайте, господа, я иду к дочерям, а потом еду в Марли в надежде хоть там обрести спокойствие, если, конечно, вы не будете и там меня преследовать.
Как раз в ту минуту как король направился к выходу, дверь распахнулась и на пороге появился лакей.
— Сир! — сказал он. — Ее королевское высочество мадам Луиза ожидает ваше величество в галерее, чтобы попрощаться.
— Попрощаться? — переспросил Людовик XV. — Куда же она собралась?
— Ее высочество говорит, что решила воспользоваться позволением вашего величества покинуть дворец.
— Час от часу не легче! И святоша моя туда же! Нет, я и впрямь несчастнейший человек!
И он выбежал из зала.
— Его величество оставляет нас без ответа, — сказал герцог, обращаясь к дофину, — какое решение принимаете вы, ваше высочество?
— Слышите? Звонят! — вскричал юный принц, прислушиваясь то ли с притворной, то ли с искренней радостью к бою часов.
Министр нахмурился и, пятясь, вышел из Зала часов, оставив дофина в полном одиночестве.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
XXVII
МАДАМ ЛУИЗА ФРАНЦУЗСКАЯ
Старшая дочь короля ожидала отца в большой галерее Лебрена, той самой, где в 1683 году Людовик XIV принимал дожа и четырех генуэзских сенаторов, прибывших для того, чтобы вымаливать у него прощение для Республики.
В конце галереи, противоположном тому, откуда должен был появиться король, собрались удрученные фрейлины.
Людовик вошел, когда придворные уже начали собираться группами в приемной; утром ее высочество решила уехать, и эта новость постепенно облетела дворец.
Ее высочество Луиза Французская была высокого роста и отличалась поистине королевской красотой. Однако необъяснимая грусть набегала время от времени на ее безмятежное чело. Ее высочество внушала придворным уважение прежде всего своей редкой добродетелью; это было то самое уважение к высшей государственной власти, которого вот уже лет пятьдесят французская корона добивалась либо подкупом, либо запугиванием.
Более того, в эпоху, когда народ потерял веру в своих правителей, — правда, их еще не называли вслух тиранами, — принцессу он любил. Добродетель принцессы нельзя было назвать неприступной, но о ее высочестве никогда не злословили и справедливо считали ее сердечной. Дня не проходило, чтобы она не доказывала этого добрыми делами, в то время как другие проявляли себя только в скандалах.
Людовик XV побаивался дочери: она внушала ему уважение. Ему случалось ею гордиться; кроме того, она была единственной из его детей, кого он щадил и не высмеивал с присущей ему едкостью. Трех других дочерей, Аделаиду, Викторию и Софи, он прозвал Тряпкой, Пустомелей и Вороной, в то время как к Луизе он обращался не иначе, как «мадам».
С той поры как маршал де Сакс унес с собой в могилу величие Тюренна и Конде, а Мария Лещинская — мудрость правления Марии Терезии, все пошло на убыль при жалком французском дворе. В то время лишь ее высочество Луиза обладала истинно королевским нравом, который сравнительно с окружающими представлялся героическим. Она олицетворяла собою гордость французской короны, была единственной ее жемчужиной среди подделок и мишуры.
Это отнюдь не означает, что Людовик XV любил свою дочь. (Как известно, Людовик XV, кроме себя, не любил никого.) Он выделял ее среди прочих.
Входя, он увидел, что ее высочество стоит посреди галереи, опершись на столик, инкрустированный красной яшмой и лазуритом.
Она была одета в черное; прекрасные ненапудренные волосы были убраны под двойной кружевной наколкой; выражение ее лица было не столь строгим, как обыкновенно, зато она казалась еще печальнее. Она смотрела в одну точку; время от времени она окидывала тоскующим взором портреты европейских монархов, во главе которых блистали ее предки, короли Франции.
Наряды черного цвета были у принцесс в обычае. В ту эпоху платья шились с глубокими карманами, как во времена, когда королевы еще управляли дворцовым хозяйством. И по их примеру ее высочество Луиза носила на поясе на золотом кольце множество ключей от своих шкафов и сундуков.
Заметив, что присутствующие придворные с жадностью наблюдают за этой сценой, король глубоко задумался.
Однако галерея была такая длинная, что зрители, разместившиеся по обоим ее концам, не могли помешать актерам говорить все, что им вздумается. Придворные смотрели — это было их право, но ничего не слышали — это был их долг.
Принцесса сделала несколько шагов навстречу королю, поднесла его руку к губам и почтительно ее поцеловала.
— Я слышал, вы собрались уезжать, сударыня? — спросил Людовик XV. — Вы, должно быть, отправляетесь в Пикардию?
— Нет, сир, — ответила принцесса.
— Кажется, я догадываюсь: вы едете на богомолье в Нуармутье, — сказал король, слегка повысив голос.
— Нет, сир, — отвечала ее высочество Луиза, — я ухожу в монастырь кармелиток в Сен-Дени — там, как вам известно, я могу быть настоятельницей.
Король вздрогнул, однако лицо его оставалось спокойным, несмотря на то, что он пришел в замешательство.
— О нет, дочь моя! — вскричал он. — Не покидайте меня! Это немыслимо!
— Дорогой отец! Я давно решилась на этот шаг, и ваше величество дали согласие. Не противьтесь же теперь, отец, умоляю вас!
— Да, я дал согласие, но, как вы помните, против воли, в надежде, что в последнюю минуту вы передумаете. Вам не следует заживо хоронить себя в монастыре, это обычай минувших дней; в монастырь уходят от неизбывной печали или после разорения. Королевская дочь далеко не бедна, насколько мне известно, а если она несчастлива — этого никто не должен знать.
— Да, я дал согласие, но, как вы помните, против воли, в надежде, что в последнюю минуту вы передумаете. Вам не следует заживо хоронить себя в монастыре, это обычай минувших дней; в монастырь уходят от неизбывной печали или после разорения. Королевская дочь далеко не бедна, насколько мне известно, а если она несчастлива — этого никто не должен знать.
Король повышал голос по мере того, как входил в роль монарха и отца. Эту роль, когда гордость подсказывает, что переживает первый, а сожаление возбуждает чувства другого, никогда ни один актер не смог бы сыграть плохо.
Луиза была растрогана, заметив отцовское волнение, столь редкое у эгоистичного Людовика Пятнадцатого. Это чувство тронуло ее гораздо глубже, чем ей хотелось бы показать.
— Сир! — обратилась к королю Луиза. — Не лишайте меня последних сил своим великодушием. Моя печаль не простой каприз, вот почему мое решение идет вразрез с обычаями нашего времени.
— Что же вас так опечалило? — вскричал король в приливе чувствительности. — Бедное мое дитя! Что же это за печаль?
— Горькая, неизбывная, сир, — отвечала ее высочество Луиза.
— Дочь моя! Отчего же вы никогда мне об этом не говорили?
— Это такая печаль, которую никто не в силах одолеть.
— Даже король?
— Даже король.
— И отец?
— Нет, отец, нет!
— Вы благочестивы, Луиза, и можете почерпнуть силы в вере…
— Пока еще не могу, сир. За этим я и иду в монастырь, в надежде обрести помощь. Бог говорит с человеком в тишине, человек обращается к Господу в уединении.
— Вы готовы принести Всевышнему слишком большую жертву. Ведь вы всегда можете укрыться в надежной сени французского трона. Вам этого недостаточно?
— Сень кельи еще более непроницаема, отец мой, она веселит сердце, она поддерживает и сильных и слабых, и низших и высших, и великих и ничтожных.
— Вам угрожает какая-нибудь опасность? В таком случае, Луиза, вы можете быть уверены, что король вас защитит.
— Сир! Пусть сначала Господь защитит короля.
— Повторяю, Луиза, вы совершаете ошибку, неверно истолковав усердие. Молитва хороша сама по себе, но нельзя же молиться все время! Вы добры, благочестивы, зачем вам столько молиться?
— Дорогой отец! Сколько бы я ни молилась, мне никогда не вымолить прощения, чтобы предотвратить несчастья, готовые вот-вот над нами разразиться, ваше величество. Боюсь, что доброты, которой наделил меня Господь, и чистоты, которую я двадцать лет стараюсь сберечь, окажется недостаточно для искупления наших грехов.
Король отступил на шаг и удивленно взглянул на Луизу.
— Вы никогда об этом со мной не говорили, — заметил он. — Вы заблуждаетесь, дорогое мое дитя, аскетизм вас погубит.
— Сир! Прошу вас не употреблять столь светское понятие, которое не в состоянии выразить истинного и, что еще важнее, необходимого самопожертвования. Вряд ли когда-нибудь подданная была так предана своему королю, а дочь — отцу, как я — вам! Сир! Ваш трон, в спасительной сени которого вы с гордостью предлагали мне укрыться, уже сотрясается; вы еще не чувствуете ударов, однако я их уже угадываю. Бездна вот-вот разверзнется и поглотит монархию. Вам кто-нибудь говорит правду, сир?
Ее высочество Луиза оглянулась, дабы убедиться в том, что придворные ее не слышат. Она продолжала:
— Мне многое известно из того, о чем вы не догадываетесь. Переодевшись сестрой Милосердия, я не однажды бывала на темных парижских улицах, в жалких мансардах, на мрачных перекрестках. Зимой там умирают от голода и холода, летом — от жажды и жары. Вы не знаете, что происходит в деревне, сир, так как ездите лишь из Версаля в Марли и обратно. Так вот, в деревне нет ни зернышка, я имею в виду — не для пропитания, а для того, чтобы засеять поля, кем-то проклятые: они пожирают семена, не принося взамен урожая. Голодные крестьяне глухо ропщут; в воздухе уже витают смутные мысли. Темный народ постепенно просвещается, он слышит слова: «оковы», «цепи», «тирания». Люди пробуждаются от спячки, они перестают жаловаться и начинают возмущаться.
Парламенты требуют для себя права ремонстрации, то есть добиваются возможности открыто сказать вам то, о чем они говорят вполголоса: «Король, ты нас погубишь! Спаси нас, иначе мы будем спасать себя сами!..»
Военные от безделья ковыряют шпагой землю, из которой прорастает свобода, посеянная щедрой рукой энциклопедистов. Писатели — как случилось, что люди начали замечать то, чего не видели раньше? — замечают все наши промахи в тот самый миг, как мы их допускаем, и открывают на совершаемое нами зло глаза простому люду, который теперь хмурится каждый раз, как мимо проходит кто-нибудь из хозяев. Ваше величество готовится к свадьбе внука… В былые времена, когда Анна Австрийская женила своего сына, парижане преподносили подарки принцессе Марии Терезе. Сегодня город ничего не предлагает в подарок, более того: вы, ваше величество, увеличиваете подати, чтобы было чем оплатить экипажи, в которых наследница императора прибывает к потомку Людовика Святого. Духовенство давно разучилось молиться Богу. Однако, видя, что все земли уже розданы, привилегии исчерпаны, казна опустела, духовенство решило вновь обратиться к Господу с мольбой о том, что оно называет счастьем народа! Наконец, сир, вы должны услышать то, о чем и так догадываетесь, то, что вам должно быть настолько горько видеть, что и разговаривать об этом ни с кем не хочется! Монархи, ваши братья когда-то вам завидовали, а теперь презрительно от вас отвернулись. Четыре ваших дочери, сир, не могут выйти замуж. В Германии двадцать принцев, в Англии — три, в странах Северной Европы — шестнадцать, не говоря уже о наших родственниках — Бурбонах в Испании и Неаполе, — все они давно от нас отвернулись. Может быть, только турецкий султан не погнушался бы нами, да вот беда: мы воспитаны в христианской вере! Я не о себе говорю, отец, я не жалуюсь на свою судьбу! Мне еще повезло, потому что я свободна, никому из родных я не нужна и смогу в тиши уединения, в бедности предаваться размышлениям и просить Бога о том, чтобы он отвел от вас и от моего племянника бурю, готовую вот-вот разразиться у вас над головами.
— Дочь моя, дитя мое! — заговорил король. — Ты видишь будущее в чрезмерно мрачных красках!
— Сир, сир! — воскликнула ее величество Луиза. — Вспомните о древнегреческой царевне-прорицательнице: она предупреждала, как я сейчас, своего отца и братьев о войне, разрушениях, пожаре, а отец и братья подняли ее на смех, называли безумной. Прислушайтесь к моим словам! Будьте осторожны, отец, хорошенько подумайте над тем, что я вам сказала, ваше величество!
Людовик XV скрестил руки на груди и уронил голову.
— Дочь моя! — наконец заговорил он. — Вы чересчур строги. В самом ли деле повинен я в тех несчастьях, которые вы вменяете мне в вину?
— Боже меня сохрани от подобных мыслей! Этими несчастьями мы обязаны времени, в которое мы живем. Вы виноваты в происходящем ничуть не больше, чем все остальные. Однако обратите внимание, сир, как аплодируют в партере театров малейшему выпаду против королевского достоинства. Обратите внимание, как по вечерам оживленные группы людей шумно спускаются с антресолей по боковым лестницам, а в это время парадная мраморная лестница темна и безлюдна. Сир! Простолюдины и придворные выбирают места для развлечений подальше от нас, а если нам доводится появиться, когда они веселятся, их радость угасает. Красивые юноши, очаровательные девушки! — с грустью продолжала принцесса. — Любите! Пойте! Веселитесь! Будьте счастливы! Я вас стесняла своим присутствием, зато там, куда я направляюсь, могу быть вам полезной. Здесь вы сдерживаете жизнерадостный смех из опасения вызвать мое неудовольствие — там я стану от всего сердца молиться за короля, за сестер, за племянников, за французский народ, за всех вас, за тех, кого я люблю всем сердцем, которое еще не истомилось никакой другой страстью.
— Дочь моя! — помолчав, обратился к ней насупившийся король. — Умоляю вас, не покидайте меня хотя бы в эту минуту, пожалейте меня!
Луиза Французская взяла отца за руку и взглянула на него полными любви глазами.
— Нет, — отвечала она, — нет, отец, я ни минуты больше не останусь во дворце. Нет! Настал час молитвы! Я чувствую, что могу искупить своими слезами те удовольствия, в которых вы не можете себе отказать; вы еще не стары, вы прекрасный отец, вы великодушны: простите меня!
— Оставайтесь с нами, Луиза, оставайтесь! — воскликнул король, крепко прижимая к себе дочь.
Принцесса покачала головой.
— «Царство мое не от мира сего», — печально прошептала она, высвобождаясь из объятий короля. — Прощайте, отец! Я сегодня сказала вам то, что уже лет десять камнем лежало у меня на сердце. Я задыхалась под этим грузом. Теперь я довольна. Прощайте! Взгляните: я улыбаюсь, я, наконец, счастлива. Я ни о чем не жалею.