Полуденные песни тритонов[книга меморуингов] - Андрей Матвеев 13 стр.


Я проснулся в холодном поту, мне стало страшно.

На самом деле: полковнику давно никто не пишет…

И мы превратились в тех, кем хотели стать.

С этим уже ничего не поделать.

Разве что ПРОСТО ЖДАТЬ, чем все кончится.

Или — ЗАКОНЧИТСЯ!

И еще одно.

Давно известно, что чтение хороших книг дает не только вектор. Временами оно действительно доводит до мании величия, я тоже не исключение — было время, когда всерьез считал себя гением. Слава богу, оно давно прошло.

23. Про демонов, про озера и про рыбную ловлю

Временами мне начинают рассказывать истории, которые вроде бы и смешные, но на самом деле от них тошнит.

Так, сегодня ко мне нагрянул внезапно приехавший из Москвы Кормильцев, подарил «Гламораму» Брета Истона Эллиса в своем переводе и, уже собираясь уходить и натягивая в коридоре куртку, рассказал про то, как один наш с ним хороший знакомый недавно был у каких–то своих родственников в Германии.

Эти родственники, вроде бы, потащили его в гости к какой–то почти уже древней баронессе, та, порадовавшись визитерам, предложила им кофе.

— Хорошо, — сказали гости, — с удовольствием!

Тут баронесса замялась, а потом сообщила, что кофе возможно лишь в том случае, если кофейным столиком будет ее муж.

Повисла, как и полагается, неловкая пауза.

Баронесса улыбнулась и сказала:

— Ну, вы понимаете, он у меня мазохист и любит быть кофейным столиком!

Гости откланялись, так и не отдав долга хозяйскому гостеприимству.

После чего, уже надев ботинки, И. К. поведал еще — и очень быстро, практически на пороге — одну из историй, приключившуюся с нашим общим хорошим знакомым в каком–то из его зарубежных вояжей.

Вроде бы это было во Франции. На Южном берегу. И были похороны. Какие–то древние бабульки хоронили такую же древнюю. И сразу же поминали. Возле засыпанной могилы — кокаином, который был горкой навален на большой, фарфоровой тарелке. Брали щепотку, вправляли вначале в левую, потом в правую ноздрю и улыбались.

После чего И. К., тоже поулыбавшись, ушел, а я понял,

ЧТО ОПЯТЬ ХОЧУ ЖИТЬ НА ОЗЕРЕ.

У меня такое всегда бывает, когда начинает тошнить от этого дерьмового мира, в котором бабульки поминают усопших подруг доброй дорожкой кокаина, а кофейным столиком жаждет выступить муж хозяйки дома, пусть даже все это ни что иное, как случайно выловленные в окружающем пространстве метафоры, но метафора ведь зеркало жизни, а значит — жизнь эта

ДЕРЬМО!

Вот потому–то и хочется жить на озере, что я, кстати, уже трижды проделывал в своей жизни.

Только очень давно.

Первый раз — летом перед выпускным классом.

Второй — в самом начале лета того замечательного года, когда хипповал и потерял девственность.

Был еще третий раз, только чуть позже, во времена ухаживания за будущей второй женой, но тоже, естественно, летом.[25]

Я ВООБЩЕ ЛЮБЛЮ ЛЕТО И ТЕРПЕТЬ НЕ МОГУ ЗИМУ.

Зима — время демонов, особенно январь, это вообще пароксизм энергетической смерти, наверное, поэтому мои тритоны и погибли (предположим) именно в январе, не дожив до лета, когда я мог пересадить их в какую–нибудь баночку и выпустить в любое небольшое озерцо, речушку, ручеек или канавку, чтобы они, вильнув своими странными, полудраконьими хвостиками, навсегда покинули этот сумасбродный человеческий ад, который больше в нас, чем ВНЕ, ад я ношу в своей душе, как написал в своей повести «Какими мы были» писатель, по какой–то незапрограммированной случайности имеющий те же, что и я, фамилию, и имя:

Андрей Матвеев, хотя не исключено, что это действительно был я сам.

Только много–много лет назад.

Когда руины были еще даже не обветшавшими зданиями, а никакой памяти просто не существовало, потому что прошлое еще только собиралось им стать, а вот что касается ада, то могу сказать вполне объективно — сейчас мне намного лучше знакомо это ощущение спуска в преисподнюю по замшелым, склизким, темным и покатым ступеням, когда с каждым дальнейшим шагом ты все больше и больше погружаешься в невыносимо давящий на душу туман, а скалящие зубы и при этом гнусно хихикающие демоны пытаются взгромоздиться тебе на плечи, расцарапать в кровь шею, добраться до сонной артерии и перекусить ее так, чтобы никто и никогда не смог уже зашить.

Именно эти демоны выскочили несколько лет назад в романе «Ремонт человеков».

«Демоны разрывают меня изнутри.

Там горячо, я чувствую, как они шевелятся и дышат.

Как царапаются коготками на своих мохнатых лапках.

Как начинают кровоточить мои легкие и желудок, печень, почки и — естественно — сердце.

Демоны хихикают.

Интересно, это только со мной или в каждом, идущем рядом, живут такие же?

Или просто похожие?

У каждого должны быть свои, мы ими не делимся, мы их холим, нежим.

Лелеем и пестуем.

Мы их обожаем, потому что жизни без них нет, это плата за жизнь, это то, что мы всегда несем с собой.

Наверное, обычно они спят. До поры, до времени.

Пока не прокричит петух, пока не прокукует кукушка.

Пока не зазвенит пресловутый третий звонок, после которого — их выход.

И ты понимаешь, что тебе больше некуда идти.»

Только вот то, что идти некуда — это неправда, в таких случаях путь остается один:

НА ОЗЕРО!

Хотя бы на тот же Аракуль, притаившийся почти на границе Свердловской и Челябинской областей, у подножия горы Шехан.

Дорога от станции с таким же, что и у озера, названием, идет типичным уральским смешанным лесом: березы, пихты, сосны, осины, ели, все это вперемежку, все это перекручено и переверчено, и идти надо не один километр, и не два, то ли пять, то ли восемь, а может, что и все девять, но чем дальше от станции, чем глубже в лесную чащу, тем чище и влажнее становится воздух, тем обостреннее воспринимается все, что вокруг — нависшие кроны деревьев, толстые переплетения корней под ногами, восторженный утренний ор птиц, именно что ор, а не хор, никакой согласованности, просто — то слева, то справа, то сзади, то где–то спереди раздаются отдельные вскрики, переходящие в трели, а небо становится все выше и выше, и солнце начинает припекать, и вот тогда, уже почти отмахав эти то ли пять, то ли восемь, а может, что и все девять километров, из–за какого–то очередного поворота вдруг блестящим лезвием бьет в глаза серебристо–синяя с черными подпалинами линия воды и внезапно наваливается тишина.

А лучше вот так:

ТИШИНА.

В этой тишине я прожил почти месяц, ну, или чуть поменьше — дней двадцать. Десять дней в первый раз и десять же — во второй. Открыл мне это озеро один родственник, странный такой лесной человек с вологодчины, по совместительству тогда еще кандидат, а ныне давно доктор математических наук. С ним мы упоенно ловили окуней в прибрежных ямах и блеснили щук, хотя с щуками было отчего–то намного хуже, а может, нам было просто далеко да уникального везения Роберта Шекли, который оказался с нами в одной лодке минувшим[26] летом, в беспардонно обжигающий дневной августовский час, когда солнце отвесно просвечивало толщу того самого Аятского озера, где в усадьбе «Комарики» жил — если верить первоисточнику — учитель прогрессора Льва Абалкина из романа братьев Стругацких «Жук в муравейнике», хотя не думаю, чтобы сам Шекли даже подозревал о существовании этого текста.

Как не подозревал он и том, что сможет в свои семьдесят пять в час жаркого дневного затишья подцепить на блесну какую–то сумасшедшую щуку, которую ему и помогли вытащить в лодку, чтобы — не дай бог — сам он не свалился за борт.

Мне же со щуками действительно никогда не везло.

Ни в первый раз на Аракуле, ни во второй — уже с приятелями из своей университетской компании, когда мы захватили с собой даже несколько пачек фабричных пельменей и долго варили их в котелке, бросив в кипящую воду просто большой кусок теста, нашпигованного кусочками фарша — снова было жарко.

Поэтому для меня до сих пор Аракуль и жара есть знак равенства.

Не повезло мне со щуками и в третий раз, уже на озере Касли, где каждое лето проводила с родителями несколько недель моя тогдашняя подруга, а мой будущий очередной тесть был заядлым рыбаком и каждое утро мы отплывали с ним от берега на двухместной надувной резиновой лодке, которую он уверенно направлял к тем местам, где — по его уверению — всегда была рыба.

Как–то раз мы попали на стаю больших окуней. Я неуклюже перехватил леску рукой и почувствовал небывалую тяжесть на ее конце. Пока я вытаскивал рыбу, леска все глубже и глубже врезалась мне в палец, она чуть не дошла до кости — хлестала кровь, здоровущий окунь бился на дне лодки, но я был счастлив.

А вот когда кровь хлещет из царапин и порезов от когтей демонов, то все не так.

Ты не счастлив, но ты и не в печали.

Ты просто присутствуешь при том, как из тебя вытекают последние капельки жизни.

На озере же это невозможно, демоны боятся озер, большие пространства воды действуют на них угнетающе, иное дело в городе, на улицах, полных машин, где–нибудь неподалеку от наглухо закрытых парадных, среди печально поникших городских деревьев — да, вот там им полное раздолье!

Они ухмыляются, они подмигивают, они готовы проводить тебя…

И надо ли спрашивать — куда?

Вопрос: что сделал мистер Боб Шекли с пойманной щукой?

Ответ: мистер Боб Шекли попросил разрешения отпустить ее обратно.

И сказал напоследок: bye–bye pike!

Впрочем, именно об этом я уже писал…

24. Про аутсайдеров

Я всегда любил аутсайдеров.

Наверное, потому что и сам был таким, несмотря на все свои умения мимикрировать под систему, что тогда, много лет назад, во времена гребанного коммунизма, что сейчас, в т. н. «капиталистическом раю», хотя кавычки можно и снять, потому что безумие современной российской эпохи все равно есть рай в сравнении с замечательными годами поедания советского дерьма.

На самом деле: как тогда чужой, так и сейчас, что на том празднике жизни, что на этом.

OUTSIDER:

посторонний, чужой, вне, за чертой, в кювете, на обочине. Вдобавок, еще и постороннее лицо, сторонний наблюдатель, неспециалист, любитель, профан, невоспитанный человек и даже аутсайдер, хотя это касается исключительно спорта.

ПРОЩЕ ГОВОРЯ, ВСЕ ТО ЖЕ ЧАСТНОЕ ЛИЦО.

Вне партий, вне группировок, вне системы.

Есть еще одно английское словечко, но мне оно нравится меньше:

LOSER,

проигравший(ся), потерянный, почти лишенец.

Лузера — те же классические русские маргиналы, если и не бомжи, то кто–то вроде, одним словом — люмпены.

Сложно представить какой–нибудь текст с названием «Лузер».

Зато были и «Посторонний» Камю, и «Аутсайдер» Ричарда Райта.

В Москве есть Музей творчества аутсайдеров, «общественная организация, начавшая свою деятельность в 1989 г. с организации выставок живописи и графики душевнобольных художников.» (http://www.museum.ru/outsider/about.htm)

Про душевнобольных — это круто, жаль, что под руками нет справочника психиатра, чтобы списать оттуда с десяток диагнозов, например, обсессивно–компульсивный невроз [27], или что еще, намного более пугающее любого здравомыслящего человека, но только не аутсайдера, так как именно ему здравомыслие чуждо.

Между прочим, почти двадцать шесть лет назад я написал повесть, которая так и называлась:

«АУТСАЙДЕРЫ»[28].

Начал ваять все это безобразие где–то весной 1978 года, а закончил в сентябре, как раз незадолго до гибели Сергея.

Или в октябре? Уже после?

НЕ ПОМНЮ!

Наглая зверюга памяти молчит и не подает голоса.

Но посвятил я эти пятьдесят с чем–то страниц машинописного текста ему, там так и написано:

«ПАМЯТИ С. Б. ПОСВЯЩАЕТСЯ!»

Мне приятно вспоминать, что в свое время повесть эта очень понравилась следующим знаковым ныне персонажам:

ставшему режиссером А. Балабанову,

ставшему рок–звездой Ю. Шевчуку,

как бывшему, так и оставшемуся поэтом В. Кальпиди, который даже назвал впоследствии одну из своих книг «Аутсайдеры‑2».

Между прочим, по тем или иным причинам, но ни с кем из них я сейчас практически не общаюсь.

Что же касается повести, то она никогда не была, да и не будет опубликована — ее время как текста прошло. Хотя бы по качеству исполнения и по социальным реалиям. Проще говоря, когда написалось — публикация была невозможна, сейчас же она бессмысленна. Но сегодня с утра я откопал ту старую, самую первоначальную рукопись где–то на антресолях, самое смешное, что первые страниц пятнадцать я печатал на машинке с красной лентой, о чем совсем забыл, но дебильных аналогий с кровоточащими буквами приводить не буду, просто ленты другой не было, вот и все!

Я попытался начать ее перечитывать, меня хватило на первые полстраницы, потом начался вроде бы как сюжет и мне стало скучно. А начало — вот оно:

«…Лежу в темноте, сырой, скользкой, как кожа лягушки, сырой, скользкой и гулкой; лежу в темноте и слушаю ночь: вопли кузнечиков, рулады цикад; память, память…

Мир был подобен огромной, вогнутой чаше. Она вращалась вокруг оси и мир играл огнями, переливался радужным многоцветьем, мир, наполненный ветрами и слезами, шорохами, криками и шепотом. И еще молчанием, гулкой, позванивающей пустотой. И не было Харона, чтобы перевезти через этот Стикс жизни.

Но надо было идти, ползти, карабкаться. Идти и дойти, стиснув зубы, сжав кулаки, изо всех сил цепляясь за кромку реальности. Идти и дойти. Это главное — так, чтобы дойти.

Брошенным изо дня в ночь, в ее промозглую, нудную слякоть, в ту самую ночь, сырую, скользкую, как кожа лягушки, в ночь цикад и кузнечиков, вопли и рулады которых я слушаю, лежа в темноте.

Черной как Стикс, как тень Харона, черной, как стержень, вокруг которого вращается вогнутая чаша мира…

Ибо было сказано: «Не смерть нашла на солонце.»

Лучшее, что есть в приведенном отрывке — последняя фраза, но она не моя.

Это цитата из Фолкнера, из «Шума и ярости»:

«Там она о нем забудет да и болтать перестанут не смерть нашла на солонце.»

Видимо, в свое время этот образ так зацепил меня, что я беззастенчиво использовал его как главную эмоциональную доминанту своего неуклюжего писания.

Хотя про «людей гона» мне нравится до сих пор, может, из–за того, что как раз в то время я сам был таким.

Ведь любой текст пишется отчасти на автобиографической основе, тот — не исключение.

Если попытаться реконструировать события, то бегунок на временной шкале надо перевести еще где–то на год или чуть меньше.

Повесть писалась в 1978-ом.

«Человеком гона», глобальным аутсайдером я почувствовал себя осенью 1977‑го.

Когда, закончив университет, пошел на службу в редакцию газеты «Вечерний Свердловск», в отдел информации, по договору.

Ходил на работу, хотя не получал зарплаты, одни гонорары за дурацкие информашки, а временами репортажи и рецензии, которые писал для отдела культуры.

Например, про фильм Никиты Михалкова «Неоконченная пьеса для механического пианино».

Или репортаж про львенка из зоопарка, от которого отказалась мамаша и его выкормила какая–то сотрудница из соски.

У меня до сих пор где–то валяется фотография, на которой я с этим львенком на руках — львенок большой, я его держу с трудом. На мне клетчатая рубашка, странная жилетка, у меня нет бороды и на голове кудри.

Примерно в те же дни, когда была сделана эта фотография, я и встретил свою самую проклятую любовь в жизни — ударение делается на первый слог.

Она была лаборантом на факультете журналистики, который я в том году уже закончил, училась на заочном, была моложе меня лет на пять.

Пришла ко мне в редакцию непонятно зачем. Сама. Я был женат, но у меня съехала крыша. Я слетел с катушек, глюкнулся головой, поплыл неизвестно куда.

Таскался с ней и за ней по всем своим знакомым.

Днем, вечером, ночью.

Временами — утром.

Странные такие отношения. Почти без секса. Разве что пару раз она у меня отсосала, хотя давала всем моим приятелям.

Когда я напивался и отрубался, то она трахалась с ними, беззастенчиво, рядом, практически на той же кровати.

Или на полу.

А может, выходила на кухню.

Или в ванную.

НЕ ЗНАЮ!

Я ЕЕ ЛЮБИЛ И Я ЕЕ НЕНАВИДЕЛ!

Я мотался с ней по городу, как придурошный щенок, ничего не воспринимающий, кроме голоса хозяина.

Мы заходили в магазин, покупали спиртное, качество которого зависело от наличествующих денег — шампанское, сухое вино, водка, венгерского производства джин, трехзвездочный молдавский коньяк — и ехали в гости. Как–то раз очередной ночью у кого–то из друзей она подменила мне стакан, вместо воды, которую я всегда ставил рядом, чтобы влить в себя проснувшись, поставила двухсотграммовую граненую емкость с коньяком. Я влил в себя это пойло часа в четыре утра и рухнул снова, хотя бывало и хуже — как–то раз вместо крепкого чая с сахаром мне подсунули такой же чай, но с солью.

Кто?

Вопросы излишни, будем считать, что она, моя тогдашняя

СУКА-ЛЮБОВЬ[29]

Мы разбежались с ней поздней осенью, практически, уже уральской зимой.

Последнее выяснение отношений — все на том же чердаке дачного домика моих стариков, холодно, участок занесен снегом, мы пьем домашнее вино, за которым я постоянно спускаюсь в погреб.

Назад Дальше