Я вздохнул. Его запах для меня теперь ничего не значил, но я знал, что вино отличного качества. К тому же отец этого хотел.
Тем временем он сел на скамье и уставился на бутылку в моих руках. Он потянулся за ней, забрал и принялся пить, так же жадно, как я пил кровь.
– Посмотри на меня внимательно, – сказал я.
– Дурак, здесь слишком темно, – ответил он. – Что я могу увидеть? М-м-м-м... А вино и впрямь хорошее. Спасибо...
И вдруг он замер, так и не донеся бутылку до рта в очередной раз. Он застыл в необычной позе, как будто находился в лесу и только что почувствовал приближение медведя или какого-то другого смертельно опасного зверя. Он окаменел, не выпуская бутылку из рук, и на лице его жили только обращенные ко мне глаза.
– Андрей, – прошептал он.
– Я жив, отец, – мягко отозвался я. – Меня не убили. Меня похитили, чтобы продать, и продали очень выгодно. Потом посадили на корабль и увезли на юг, затем – на север, в Венецию. Там я сейчас и живу.
Его глаза оставались спокойными. Им овладела удивительная безмятежность. Он был слишком пьян, чтобы протестовать или восхищаться неожиданным явлением. Напротив, истина проникла в самые глубины его души и захлестнула его единой волной, так что он сумел понять каждый ее нюанс: что я не страдал, что я богат, что я живу хорошо.
– Я был растерян, раздавлен, – продолжил я тем же ласковым шепотом, который мог услышать только он. – И, несомненно, пропал бы. Но меня нашел другой человек, добрый человек. Он вернул меня к жизни, и с тех пор я никогда не страдал. Отец, я проделал долгий путь, чтобы сказать тебе об этом. Я не знал, что ты жив. Мне и не снилось, что ты жив. Я решил, что ты погиб в тот день, когда рухнул весь мой мир. А теперь я пришел сюда, чтобы сказать тебе: ты никогда, никогда не должен из-за меня горевать.
– Андрей, – только и прошептал он.
Выражение его лица практически не изменилось – в нем появилось только спокойное удивление. Он неподвижно сидел, держа руками поставленную на колени бутылку, распрямив мощные плечи; длинные, как никогда, рыже-седые волосы почти сливались с мехом шубы.
Он был красивым мужчиной, красивым. Чтобы понять это, мне потребовались глаза монстра. Мне потребовалось зрение демона, чтобы увидеть и в полной мере оценить силу и мощь не только его гигантского тела, но и личности в целом. Только налитые кровью белки глаз выдавали душевную слабость.
– Теперь забудь меня, отец, – сказал я. – Забудь, как будто монахи отослали меня в дальние страны. Но помни, что только из-за тебя я никогда не буду погребен в земляных монастырских могилах. Нет, может быть, со мной случится что-то другое. Но от этого я не пострадаю. Благодаря тебе, потому что ты не смирился и пришел в тот день с требованием, чтобы я поехал с тобой и доказал, что я достоин называться твоим сыном.
Я повернулся, чтобы уйти. Он метнулся вперед, сжимая левой рукой горлышко бутылки, а могучей правой рукой хватая меня за запястье. С былой силой он потянул меня вниз, к себе, и прижался губами к моей склоненной голове.
Господи, только бы он не понял! Не дай ему почувствовать, как я изменился. Я в отчаянии закрыл глаза.
Но я был молодым, далеко не таким жестким и холодным, как мой господин, нет, и наполовину не таким, даже на четверть. Он почувствовал только, что у меня мягкие волосы и, может быть, мягкая, но холодная, как лед, благоухающая зимой кожа.
– Андрей, мой ангел, мой талантливый, золотой сынок! – Я повернулся и крепко обнял его левой рукой. Я расцеловал всю его голову так, как ни за что не сумел бы сделать это, когда был ребенком. Я прижал его к сердцу.
– Отец, не пей больше, – едва слышно попросил я. – Возьми себя в руки и стань опять охотником. Стань самим собой, отец.
– Андрей, мне в жизни никто не поверит.
– А кто посмеет это сказать, если ты будешь таким, как раньше? – спросил я.
Мы посмотрели друг другу в глаза. Я крепко сжал губы, чтобы он ни в коем случае не заметил подаренные мне вампирской кровью острые зубы, крошечные зловещие вампирские клыки, которые непременно увидит такой проницательный человек, как он, прирожденный охотник.
Но он не искал во мне недостатков. Он искал только любви, а любовь мы смогли дать друг другу.
– Мне пора идти, у меня нет выбора, – сказал я. – Я тайно улучил момент, чтобы прийти к тебе. Отец, расскажи маме, что это я приходил в дом, что это я отдал ей кольца и оставил твоему брату деньги.
Я отстранился. Я сел рядом с ним на скамью. Я стянул правую перчатку и посмотрел на свои кольца – их было семь или восемь, все из золота или серебра, богато украшенные камнями. Не обращая внимания на громкие протестующие стоны отца, я стащил их с пальцев одно за другим и вложил в его ладонь. Какая же она была мягкая и горячая, розовая и живая.
– Забери их, у меня таких море. Я напишу тебе и пришлю еще, чтобы тебе никогда не приходилось ничего делать, кроме того, что ты любишь: скакать, охотиться, рассказывать у огня повествования о старых временах. Купи себе хорошие гусли, купи книги для малышей, купи все, что хочешь.
– Мне ничего не нужно – только ты, сынок.
– Да, а мне нужен ты, отец, но нам ничего не осталось, кроме этой малости.
Обеими ладонями я взял его лицо. Наверное, неблагоразумно было демонстрировать таким образом свою силу, но я заставил его остаться на месте, поцеловал, а затем, тепло обняв на прощание, поднялся.
Я так быстро вылетел из комнаты, что он наверняка ничего не заметил, разве только услышал стук захлопнувшейся двери.
Пошел снег. Неподалеку я увидел ожидавшего меня Мастера и пошел ему навстречу. Мы вместе начали подниматься на гору. Я не хотел, чтобы отец вышел следом за мной на улицу. Я хотел исчезнуть – и чем быстрее, тем лучше.
Я уже собрался попросить Мастера, чтобы мы воспользовались вампирской скоростью передвижения и покинули Киев, когда увидел бегом приближавшуюся к нам фигурку маленькой женщины, чьи тяжелые, длинные меха волочились по мокрому снегу. В руках она держала какой-то яркий предмет.
Я застыл на месте, Мастер ждал меня. Это моя мать пришла меня повидать. Она пробиралась к кабаку, неся в руках обращенную лицом ко мне икону с изображением нахмуренного Христа, ту самую, на которую я так долго смотрел сквозь трещину в стене.
Я затаил дыхание. Она подняла икону и передала ее мне.
– Андрей... – прошептала она.
– Мама! Прошу тебя, оставь ее для малышей.
Я обнял ее и поцеловал. Она состарилась, ужасно состарилась. Но это произошло в первую очередь из-за рождения детей – они вытянули из нее все силы, пусть даже многие из них умерли в младенчестве и им с отцом пришлось хоронить их в крошечных могилках. Я подумал, скольких детей она потеряла за годы моего детства. А сколько их было до моего рождения? Своих младенцев, появившихся на свет слишком маленькими и слабыми, чтобы выжить, она называла ангелочками.
– Оставь ее себе, – повторил я. Сохрани эту икону в семье.
– Хорошо, Андрей, – ответила она, глядя на меня поблекшими, полными муки глазами.
Я видел, что она умирает. Я внезапно понял, что ее снедает не просто возраст, не тяготы деторождения. Ее гложет изнутри и вскоре действительно сведет в могилу болезнь. Меня охватил безграничный ужас, страх за весь смертный мир. Как все просто... Всего лишь утомительная, заурядная, неизбежная болезнь.
– Прощай, милый ангел, – сказал я.
– И ты прощай, мой милый ангел, – ответила она. – Мое сердце и душа радуются, видя, каким ты стал прекрасным и гордым князем. Но покажи мне, правильно ли ты крестишься.
С каким отчаянием она это сказала! Она выразила то, что камнем лежало у нее на душе. Не приобрел ли я свои бесспорные богатства, перейдя в западную веру? Вот что ее волновало.
– Мама, это несложное испытание. – Я перекрестился по нашему восточному обычаю, справа налево, и улыбнулся.
Она кивнула. Потом из своего тяжелого шерстяного платья осторожно извлекла и протянула мне какую-то вещь, выпустив ее только тогда, когда я подставил сложенные ладони. Это было крашеное пасхальное яйцо – темное, рубиново-красное.
Прекрасное, изящно расписанное яйцо. Его по всей длине оплетали желтые ленты, а в месте их пересечения была нарисована не то роза, не то восьмиконечная звезда.
Я посмотрел на него и кивнул.
А потом достал платок из тонкого фламандского льна и мягкой тканью тщательно обернул яйцо. Лишь после этого я спрятал почти невесомый дар в складках свей туники, под курткой и плащом.
Я наклонился и еще раз поцеловал ее в мягкую сухую щеку.
– Мама, ты для меня воистину Всех Скорбящих Радость!
– Милый мой Андрей, – ответила она, – ступай с Богом, если так нужно.
Она вновь бросила взгляд на икону. Она хотела, чтобы я как следует ее рассмотрел, и развернула доску так, чтобы я мог взглянуть прямо в светящийся золотой лик Господа, такой же бледный и прекрасный, как и в тот день, когда я написал для нее эту икону. Только я писал ее не для матери. Нет, это была та самая икона, которую я в тот день повез в степи.
Поистине чудо, что отец привез ее обратно домой. Но, с другой стороны, что в этом удивительного? Почему бы такому человеку, как он, это не сделать?
На икону падал снег. Он ложился на суровый лик Спасителя, как по волшебству засиявший когда-то под моей быстрой кистью, на лик Господа нашего, чей строгий гладкий рот и слегка нахмуренные брови символизировали любовь. Христос, мой Господь, умел выглядеть еще строже, взирая с мозаик Сан-Марко. Христос, мой Господь, казался не менее строгим на многих старинных картинах. Но Христос, мой Господь, каков бы ни был его образ, в каком бы его ни рисовали стиле, был полон безграничной любви.
Снег повалил хлопьями, но они таяли, едва коснувшись святого лика.
Я испугался за него, за хрупкую деревянную доску, за сверкающий лаком образ, предназначенный сиять во все времена. Но она тоже об этом подумала и быстро укрыла икону под шубой, защищая ее от сырости тающего снега.
Больше я эту икону не видел.
Но найдется ли теперь кто-нибудь, кто спросит, что значит для меня икона? Найдется ли тот, кто спросит, почему, когда я увидел лик Христа на Плате Вероники, когда Дора высоко подняла Плат, принесенный из Иерусалима в час Страстей Христовых самим Лестатом, лик, прошедший через ад, прежде чем попасть в наш мир, – почему в тот миг я упал на колени и вскричал: «Это Господь!»?
11
Обратный путь из Киева казался мне путешествием во времени, вернувшим меня туда, где мое настоящее место. По возвращении вся Венеция, казалось мне, сияла блеском обитой золотом комнаты, где располагалась моя могила. Как в тумане, блуждал я целыми ночами по городу в обществе Мариуса или один, упиваясь свежим воздухом Адриатики и внимательно осматривая потрясающие здания, будь то жилые дома или муниципальные дворцы, к которым за последние несколько лет уже успел привыкнуть.
Вечерние церковные службы притягивали меня, как мед привлекает муху. Я впитывал хоровое пение, распевы монахов, но прежде всего – радостное, чувственное восприятие паствы, проливавшее целительный бальзам на мою израненную возвращением в Печерскую лавру душу.
Но в самой глубине сердца я сохранил негаснущий, жаркий огонь благоговения перед русскими монахами из Печерской лавры. Мельком увидев несколько слов брата Исаака, я находился под постоянным впечатлением от поучений этого поистине святого человека – раба Божиего, отшельника, способного видеть духов, ставшего жертвой дьявола и тем не менее победившего его во имя Христа.
Вне всякого сомнения, я обладал религиозной душой и, получив на выбор две великие модели религиозного мышления, отдавшись войне между этими двумя моделями, я разжег войну внутри себя. С одной стороны, я не испытывал желания отказаться от роскоши и великолепия Венеции, сияющей в веках красоты уроков Фра Анджелико и потрясающих достижений его последователей, творивших Красоту во имя Христа, а с другой – втайне канонизировал проигравшего в моей личной битве благословенного Исаака, который, по моему твердому убеждению, избрал истинный путь, ведущий к Богу.
Мариус знал о моей борьбе, он понимал, какую власть имеет надо мной Киев и все, что с ним связано, знал, что для меня это жизненно важно. Никто за всю мою жизнь лучше его не сознавал, что каждое существо сражается с собственными ангелами и дьяволами, каждое существо рано или поздно делает выбор и становится приверженцем определенной системы жизненных ценностей, без которых немыслимо жить настоящей жизнью.
Мы избрали для себя образ жизни вампиров. Но наша жизнь оставалась во всех отношениях полноценной – чувственной, плотской. Она ни в коей мере не избавляла меня от наваждений смертного детства. Напротив, они теперь мучили меня еще сильнее.
Через месяц после возвращения я осознал, что стал по-иному воспринимать окружающий мир и свое существование в нем. Да, я погрязну в пышной красоте итальянской живописи, музыки и архитектуры, но делать это буду с рвением русского святого. Я превращу все чувственные переживания в добро и чистоту. Я буду учиться, достигну нового уровня понимания и стану с новым сочувствием относиться к смертным; я ни на миг не прекращу совершенствовать собственную душу.
Я стану хорошим, то есть прежде всего добрым и мягким. Я буду рисовать, читать, учиться, даже молиться, хотя я толком не знал, кому молюсь, а также пользоваться каждой возможностью поступать великодушно с теми смертными, кого я не убивал.
Что касается тех, кого я убивал, с ними необходимо расправляться милосердно, и мне предстояло достичь небывалых вершин милосердия, чтобы не причинять жертве боли, не вызывать в ее душе смятения, по возможности заманивать ее в ловушку чар, налагая их либо мягким голосом, либо выразительными взглядами, либо какой-то иной силой, которой я, видимо, обладал и которую был в состоянии развить, – силой проникать в мысли беспомощного смертного и помогать ему воображать собственные успокаивающие душу картины, чтобы смерть становилась восторженной вспышкой пламени, а наступившая тишина – блаженством.
Я учился наслаждаться кровью – не отдаваться одной лишь собственной жажде, но ощущать вкус жизненно важной жидкости, которой я лишал свою жертву, и в полной мере прочувствовать то, что вместе с этой жидкостью стремительно движется к неизбежному концу: судьбу смертной души.
Мои занятия с Мастером на какое-то время прекратились. Но однажды он пришел ко мне и ласково сказал, что пора начать серьезное обучение и что нас ждут важные дела.
– У меня свои занятия, – ответил я. – Ты прекрасно это знаешь. Тебе известно, что я не слоняюсь без дела, что мой разум так же голоден, как и мое тело. Так что оставь меня в покое.
– Все это прекрасно, маленький господин, – доброжелательно возразил он, – но ты должен вернуться в мою школу. Тебе предстоит еще многому у меня учиться.
Пять ночей я его отталкивал. Но потом... Ранний вечер я провел на площади Сан-Марко на большом празднестве, слушая музыкантов и наблюдая за жонглерами, а после полуночи задремал на кровати Мастера. Не знаю, сколько прошло времени, но я вдруг почувствовал, как его хлыст буквально резанул меня по ногам. Я аж подскочил от неожиданности.
– Просыпайся, дитя, – сказал он.
Я перевернулся и поднял голову. Я был поражен. Он стоял надо мной, скрестив руки, держа наготове длинный хлыст. Он был одет в длинную подпоясанную тунику из фиолетового бархата, а волосы зачесал назад и перевязал на затылке.
Я отвернулся от него, решив, что это не более чем очередная вспышка гнева и что он скоро уйдет. Но хлыст просвистел в воздухе вновь, и на сей раз на меня обрушилась лавина ударов.
Я чувствовал их так, как никогда не чувствовал в смертной жизни. Я стал сильнее и приобрел повышенную сопротивляемость, но на долю секунды каждый удар прорывал мою сверхъестественную оборону и вызывал крошечный взрыв боли.
Я пришел в бешенство. Я попытался выбраться из постели и, скорее всего, ударил бы Мастера – до такой степени меня разозлило подобное обращение. Но он поставил колено мне на спину и продолжал хлестать меня, пока я не закричал.
Тогда он встал и, потянув за воротник, поставил меня на ноги. Меня трясло от гнева и смятения.
– Хочешь еще? – спросил он.
– Не знаю, – ответил я, сбрасывая его руку, и он с легкой усмешкой уступил. – Наверное! То мое сердце беспокоит тебя больше всего на свете, то ты обращаешься со мной как со школяром. Так в чем дело?
– У тебя было достаточно времени горевать и плакать, – сказал он. – Достаточно, чтобы обдумать и оценить все, что ты получил. Теперь возвращайся к работе. Иди к столу и будь готов писать. Или я еще раз тебя выпорю.
Я разразился целой тирадой:
– Я не собираюсь терпеть такое обращение! В этом не было абсолютно никакой необходимости. Что мне писать? В душе я исписал тома. Ты думаешь, что можно загнать меня в мерзкие рамки послушного ученика, ты считаешь, что это самый подходящий стиль обращения со мной, в то время как у меня полный сумбур в мыслях, в то время как мне необходимо столько обдумать... Ты полагаешь...
Он дал мне пощечину. У меня закружилась голова. Едва зрение прояснилось, я посмотрел ему в глаза.
– Я хочу вернуть твое внимание, – заявил Мастер. – Я хочу, чтобы ты прекратил свои медитации. Садись за стол и напиши мне вкратце, что значило для тебя твое путешествие на родину и что ты теперь здесь видишь такого, чего раньше не видел. Пиши сжато, воспользуйся самыми точными сравнениями и метафорами, пиши аккуратно и быстро.
– Примитивная тактика, – пробормотал я.
Во мне еще отдавалось эхо ударов. Совсем не так, как ощущается боль в смертном теле, но тоже неприятно, и мне было противно.
Я уселся за стол. Я собирался написать что-нибудь резкое, например: «Я узнал, что я – раб тирана». Но, подняв глаза и увидев, что он стоит рядом с хлыстом в руке, я передумал.
Он знал, что наступил самый подходящий момент, чтобы подойти и поцеловать меня. И не преминул им воспользоваться. А я неожиданно для себя осознал, что поднял лицо навстречу его поцелую еще раньше, чем он успел наклонить голову. Это его не остановило.