Неудавшийся эксперимент - Станислав Родионов 7 стр.


— И не ели люля-кебаб, — пошутил Рябинин.

— Только в юности баловался мясом. А теперь не ем. Вот овощи, молоко да грибы. Надо мной смеются, мол, обессилею. А я им толкую: возьмём хищника. Он ведь не сильный, его хватает лишь на один бой, только поймать да задавить. А лошадь? Вон какая выносливая. Потому что траву ест.

Рябинин глянул на часы: слушать было интересно, но они просидели уже всё утро. Его взгляда на часы старик не заметил.

— Никогда не курил и не пил. Увидишь сморщенного старика, ну, значит, курил да пил. Говорят, для аппетита. Что ж: всухую съем одну тарелку супа, а после рюмки — две? У меня аппетит и без рюмки хороший, я не больной, а две тарелки супа мне и не нужны.

Он выдернул из кармана пиджака огромный многоцветный платок, похожий на флаг какого-то государства, и торопливо высморкался, словно боясь, что его не дослушают.

— Есть мужички, — пьют: что в рот, что в з amp;рот. Вред от пьяниц большой, а ещё худший вред от рюмочников. Пьяница-то виден, он молодёжь отпугивает. А рюмочник весёлый, вроде бы и не пьяный, вот и притягателен. Мы любим бичевать вино. А это глупо и бесполезно. Раньше на Руси так говорили: «Не вино виновато, а пьянство». Надо так: довёл себя до пьяного состояния на людях — год тяжёлых бесплатных работ. Тогда б не вина боялись, а перелива. И человек держал бы себя в руках. Я про вино пословицу сочинил. Вот оцените: «Вино для мужчины — путь в преисподнюю, а для женщины — путь к его исподнему». Как?

Рябинин поговорил бы, с наслаждением поговорил бы о проблемах алкоголизма и обо всех других проблемах, которыми этот старик, видимо, был набит, как автомат монетами. Но уже минуло утро — уже доносилась из коридора одиннадцатичасовая радиозарядка. Нужно его перебить, хотя и опасно. Высказав своё, свидетель начнёт говорить о деле. Перебей его на своём, замолчит и на общественном. Свидетель не делит их встречу на процессуальные показания и на простую беседу — для него это серьёзный и цельный разговор со следователем. Рябинин помнил женщину, которой не дал выговориться о муже, и она умолчала о виденном преступлении…

И всё-таки нужно перебить:

— Василий Васильевич, вы обещали кое-что сообщить о краже из универмага.

Рябинину показалось, что старик слегка опешил. Он смотрел на следователя, силясь вникнуть в смысл произнесённых слов.

— Да-да, — запоздало согласился он чуть скороговоркой. — Видел лодку. Так на чём я остановился…

— Подождите-подождите. Где видели лодку?

— Примерно там, где вы вчера ныряли.

— И что эта лодка делала?

— Что делают лодки… Плыла.

— Куда?

— Наверное, на тот берег.

— А когда это было?

— Ночью.

— Василий Васильевич, вы такой интересный рассказчик, и вдруг заговорили односложно…

— Да нечего рассказывать. Не спалось, вышел погулять на бережок, а лодка уплывает. Вот и всё.

Рябинин понимал, что свидетеля больше интересовали разговоры на общие темы. Какое ему дело до кражи…

Свидетелей кража не интересовала — они посторонние. Не интересовала она и сторожа, которого, видимо, не тронула бы и летающая тарелка, опустись та на его будку. Списав похищенное, утихомирились и работники универмага. И только двое, инспектор уголовного розыска и следователь, не могли успокоиться.

В этом беспокойстве Рябинина удивляло его одиночество. Серьёзная кража, похищены крупные материальные ценности, уголовное преступление… Да что там ценности — бесценная жизнь, бывало, насильственно прекращалась. И государство, само государство, доверяло одному человеку во всём разобраться и принять необходимое решение — оно вверяло следователю судьбу чрезвычайного происшествия, именуемого уголовным преступлением. Разумеется, были товарищи и был надзор, но они были рядом, только рядом, и могли лишь помочь или поправить. В конечном счёте, следователь оставался с преступлением один на один, как хирург с оперируемым. И, как хирург за жизнь больного, только следователь отвечал за уголовное дело. В первый год службы Рябинина это пугало, лишая покоя и безмятежного молодого сна. Первый год службы остался там, за горизонтом времени. Но эта ответственность, взваленная государством на его не столь уж широкие плечи, продолжала грызть покой и напускать издёрганные сны.

— Я на месте не сижу ни минуты. Катаюсь туда, сюда, как колобок. Бегаю по квартирам, машинки чиню. Подхожу к лифту, стоит девочка лет двадцати, ждёт бедная, а я пешком по лестнице на восьмой этаж. В трамвай да в автобус сажусь только на большие расстояния, а две-три остановки скорее пройду, чем ждать. Эти молодые, которые акселераты, жить долго не будут, не-е-ет. Не хотят жить-то, не двигаются. В обеденный перерыв, коли бываю в своей конторе, знаете, что делаю? Уголь иду покидать для нашей котельной. А сотрудники слушают передачу «Для тех, кто не спит в рабочий полдень».

— Сколько людей сидело в лодке? — перебил Рябинин.

— По-моему, один.

— Вы его рассмотрели?

— Где там при лунном свете…

— Одежду заметили?

— Лодка далековато была. А ещё теперь модно всё на нервы сваливать. Мол, вредят здоровью, поскольку нервные клетки не восстанавливаются. Я думаю так: кто переживает, тот долго и живёт. Потому что он переживает. Вроде как через неприятности перелезает. Вроде как любого переживёт. Такой человек плюнет, переволнуется, а бодрость останется.

— Сколько было времени?

— Что-то начало третьего.

— У вас бессонница?

— Я сплю, как сурок. Но лунной ночью люблю побродить. Нарушаю режим. Нынче с этим режимом носятся, как курица с яйцом. Будь весёлым и проживёшь век. Скучные люди доживают только до пенсии. Им жить неохота. А весёлый не умрёт, не-е-ет, не умрёт…

— В лодке что-нибудь лежало?

— Да-а, была нагружена.

— Чем?

— Не рассмотрел. Навалено что-то посредине.

Мастер пытливо всматривался в лицо следователя, подрагивая бородкой. Рябинин знал, почему он всматривается: высматривает, не надоел ли своими разговорами. Старый человек боялся утомить молодого. Тогда кто же из них старше… И чем это мерить: прожитыми годами, крепостью тела или состоянием духа?

Эти последние — дух и тело — давно занимали Рябинина своей тайной несовместимостью. Человеческая душа, у кого она есть, не стареет да и не очень меняется. Стареет тело. Кто же это придумал душу упаковать в тело? Уж не природа ли?… Какая она выдумщица: дала нестареющему духу быстро стареющее тело. Да она шутит и поинтереснее — вот этому мастеру вложила такую душу, которая с годами молодеет. А ведь это несчастье — пережить своё тело. Иметь мысли, которые не высказать из-за одышки. Скрытно мечтать, боясь насмешек. Давить невыполнимые желания. Разглядывать туристскую карту и просить, чтобы тебя перевели через улицу…

Рябинин чуть не взялся за карандаш, потому что пришедшая мысль была уже цельной. Её стоило запомнить для дневника. И её стоило забыть ради спокойной жизни. Так: есть люди, несчастье которых в том, что с годами их тело всё больше стареет, а душа всё больше молодеет. Или так, проще: есть несчастные люди со стареющим телом и молодеющей душой…

Василий Васильевич что-то рассказывал, шевеля пальцами, похлопывая ладонью по столу и делая страшные глаза. Рябинин не слушал, поглощённый мыслями о старости.

…Но природа могла пошутить и наоборот, вложив стареющую душу в вечное тело. Он представил таких стариков: крепких, сильных, румяных, с потухшим ленивым взглядом, без забот и желаний. Это были бы уже не люди — это были бы торсы.

У природы был и третий путь, по которому она, кажется, и шла — душа старела вместе с телом. Логично. Справедливо. Даже разумно — твои желания угасают вместе с телом… Боже, какое тут разумие, если угасает человеческая душа? Да пусть всё угасает, пусть угаснет Солнце, рассыплется в прах Земля и рассеются наши кости, но останется человеческая душа — в теле или без него. Была бы душа, а остальное приложится. С чего он взял, что старики с молодеющей душой несчастливы? Да это самые великие люди на земле, ибо их душа победила медленную смерть своего тела. Один из этих стариков сидел перед ним и говорил, тыча перстом в свой галстук:…знаете, зачем приобрёл? Ходил на концерт, на ансамбль, когда сами поют и сами же играют. Запамятовал, как называется. Вроде бы «Ребята-разлюлята». Ребят действительно много, а девиц-то только парочка. Увидел их всех: ну ты, фу ты — ножки гнуты. Ребята без пиджаков, вместо галстуков рюшечки, а на ногах онучи. Одна девица в колготках, у второй спереди макси, а сзади мини. Запели песенку про птиц. Девицы поют слова, а ребята по-птичьи стрекочут: кто кукушкой, кто вороной, а кто «вью-вью-вью». Самое поразительное — хотите верьте, хотите нет — девчата поют грубыми голосами, а ребята бабьими. Очень мне понравились такие фокусы.

— Василий Васильевич, про эту лодку вам добавить нечего?

— Василий Васильевич, про эту лодку вам добавить нечего?

— А чего добавлять? — удивился он, вдруг начав таращить глаза, словно его окунули в воду.

— Уж очень сухо вы рассказали. Нет живых деталей. Например, вы его видели. А он вас?

— Вряд ли. Я беленький, махонький…

Что-то скрывает? Тогда зачем явился на берег? Подослан шайкой разузнать о следствии? Вот этот старик с юношеской душой?

— А на берегу никого не заметили?

— Нет, было пустынно.

Рябинин начал составлять протокол.

Теперь в деле имелись свидетельские показания очевидца, который рассказал, когда, как и куда увозили краденое. Получалось, что Петельников прав: вор сидел в лодке, рассматривал при лунном свете вещи и дешёвые бросал в воду. Получалось, что рябининская интуиция подвела.

— Я вас ещё вызову, — неожиданно для себя сказал он, ощутив касание той же самой интуиции.

— Премного благодарен, — почему-то обрадовался свидетель.



Из дневника следователя.

Нужно встречаться со стариками, нужно жить с ними рядом и ценить их, как мы ценим детей. Любой старик, даже самый никчёмный и глупый, лишь фактом своего существования учит радости бытия; учит ощущать течение времени, которое бежит мимо нас, как автомобили на улице.

Уже в шестнадцать лет, а может, и раньше, человек должен удивиться случайности своего появления на Земле. В восемнадцать он должен этому обрадоваться и благодарить родителей и природу. В двадцать он должен кричать от счастья. В тридцать благодарить судьбу за прожитое десятилетие. После сорока должен благодарить за каждый прожитый год. После пятидесяти благодарить за каждый прожитый день. После шестидесяти — за час прожитый, за солнечный свет, за муху, севшую на лоб, за взгляд встречного, за дыхание близкого человека рядом…


Деревня Устье, а ныне посёлок Радостный, стояла при впадении в озеро маленькой речушки. Петельников не мог оторвать взгляда от её быстрого течения.

Чистая тёплая вода неслась по узкому руслу, дно которого покрывали мелкие песчаные порожки. Кое-где лежали большие тёмно-зелёные камни с длинными бородами тины или речной травы. Эти изумрудные бороды шевелились в струях, как живые. Берега заросли травой, рогозом и какими-то жёлтенькими болотными цветами. Синие маленькие стрекозки по-вертолётному зависали над водой, трепеща прозрачными крылышками.

Петельникову захотелось снять чёрные стоптанные ботинки, скинуть кургузый серый пиджак, закатать обтрёпанные брюки и опустить ноги в эти свободные струи. И сидеть, ни о чём не думая. Возможно, в августе он так и сделает, если получит отпуск: вместо поездки на юг просидит весь месяц на этом бережку, свесив ноги. Стрекозок можно половить. Рыбку…

Петельников вздохнул и пошёл к домам.

Это поселение было трудно отнести к определённому типу. Оно состояло из двух непохожих частей: избяной и каменной, из деревни Устье и посёлка Радостного, между которыми тянулось полукилометровое поле клевера. Поглотив название деревни, посёлок пока не трогал её старых изб и узких пыльных улочек.

Инспектор свернул к деревне.

На дощатом мостике женщина полоскала бельё. Штук пятнадцать лодок замерли ломаным рядом, выехав носами на берег. Рыбак, пожилой мужчина в резиновых сапогах, сидел с удочкой на корме одной из них. Здесь брала всякая рыбная мелочь, льстясь на остатки пищи, — на мостках чистили и мыли посуду.

Рыбак ворчливо перелез на другую лодку, выбирая место получше. Видимо, не клевало.

Избы темнели брёвнами-рёбрами. За кустами сирени, за маленькими окошками было тихо, жизнь шла во дворах: звякала посуда, где-то скрипел колодец, плакал ребёнок, вяло тявкала собака. Прошли к озеру гуси, органно вскрикивая. Над улицей держалось пыльное марево, поднятое, может быть, ещё утренним стадом. Внизу эта пыль продолжала жечь ботинки, хотя солнце перевалило на вечер.

Деревня жила слышимой жизнью, но люди не попадались. Петельников заметил старуху, гонявшую в огороде кур.

— Бабушка, — обратился он через штакетник, — где живут Плашкины?

Старуха посмотрела на него, вышла на улицу и вдруг крикнула в пространство молодым сильным голосом:

— Надьк!

С того конца деревни пронзительно отозвались:

— И-и-и!

— Клинь Плашкиниху с камыша! — Она махнула рукой вдоль улицы и сказала нормальным голосом: — Изба с того краю.

— Спасибо, — поблагодарил инспектор, восхищённый беспроволочной связью, которая, оказывается, в деревне была изобретена задолго до радио.

Он пошёл, загребая пыль. Ему казалось, что ходить в деревне его энергичной городской походкой неприлично. Тут не было асфальта, и тут шло другое время — медленное, обстоятельное и задумчивое.

Неширокая улица окончательно сузилась, образовав что-то вроде горловины: с одной стороны из земли торчал двухметровый валун, с другой чернела древняя берёза, захватывая дорогу молодой порослью. Перегородив это узкое место, как плотиной, стояло чёрное рогатое существо и смотрело не то в землю, не то на рыжего парня с алюминиевым бидоном.

— Бычок, а бычок, пропусти-ка, — уговаривал его парень.

— Это корова, — сообщил Петельников и взмахнул рукой.

Животное мотнуло рогами и нехотя двинулось по улице.

— Товарищ капитан, — шёпотом спросил рыжий парень, — а что такое фуражная корова?

— Корова в фуражке, — буркнул инспектор, продолжая свой путь.

Парень звякнул бидоном и пошёл стучаться в очередную избу насчёт молока.

Главная деревенская улица была длиннее, чем казалось со стороны озера. В её конце, в последнем доме, проживал Михаил Семёнович Плашкин, который сейчас очень интересовал Петельникова.

Инспектор долго думал над рябининскими словами, сказанными тогда на берегу; думал до того момента, пока не вышел на Плашкина. Направление брошенных предметов в озере показывало на устье — раз. Старик с белой бородкой дал показания следователю, что лодка с грузом уплыла на этот берег, — два. В устье проживал тридцатилетний Михаил Плашкин, который год назад освободился из заключения, — три. У него была громадная смолёная лодка — четыре. И главное, самое главное, до заключения Михаил Плашкин работал по совместительству электриком в этом самом универмаге и знал его ходы и выходы, как в своей избе. Пожалуй, имелось и ещё одно обстоятельство — судили Плашкина тоже за имущественное преступление, за довольно-таки оригинальные грабежи: переодевшись в дамское платье, он заходил в окраинные туалеты и грабил женщин.

Улица кончалась. Из закоулка, который сбегал к озеру, вдруг выполз стог камыша. Двигался он самостоятельно, чуть пошатываясь. Но под камышом мелькали резиновые сапожки и юбка. Инспектору показалось, что женщина по-лошадиному всхрапывает. Впрочем, она и груз несла лошадиный.

Он присел и юркнул под стог, как в шалаш.

— Ну, чего-чего! — вскрикнула женщина.

Петельников распрямился, сразу ощутив тяжесть на своих плечах и пряный запах болота, который шёл от камышовых трубочек:

— Не «чего-чего», а помощь даме.

— Прям-таки, — усомнилась она, вытирая красный лоб.

Инспектор пошёл за ней, тоже всхрапывая, когда оступался в колдобины. Но долго идти не пришлось — лишь до крайнего дома. Он свалил камыш в сарай и довольно сказал:

— Считайте, что город помог деревне.

Женщина выглядела лет на тридцать семь, хотя ей могло быть и тридцать. Деревенские женщины — на свежем воздухе, на своём молоке, на спокойном лоне природы — выглядели старше городских. Она смахнула с кофты травинки и сухо спросила:

— Наверное, ищете вяленую рыбу?

— Какая вы подозрительная…

— Тогда спасибочки и до свидания. Скоро муж придёт, а вы стоите посреди двора.

— Ну и пусть приходит, — беззаботно ответил инспектор, продолжая стоять посреди двора.

— У моего мужа не заржавеет…

— У Мишкй-то?

— Знаете его?

— Да я к нему и пришёл.

Женщина смущённо обтянула кофту, поправила выгоревшие волосы и сказала голосом, который стал чуть певучим:

— Заходите в избу.

Сколько бы он ни бывал в деревне, его всегда удивлял избяной дух: дерева, тёплого кирпича, хлеба, топлёного молока… Он не помнил, почему эти запахи трогают сильнее, чем, скажем, духи или запах его родного города. Почему запах любой машины, сложнейшего творения человеческого разума касается его сердца, меньше, чем дух печёного хлеба… И почему в этой избе ему сделалось покойно, как только что было на скорой речушке с изумрудными бородами на дне?

Он огляделся.

Русская печь, огромная, как домна. Ухваты в углу. Телевизор с большим экраном. Скамейка, на которой спит кошка, не обращая внимания на вошедшего. Сервант с посудой. Старые часы с гирьками на цепи. Фотоаппарат на столе. В углу бочонок со своим квасом…

Назад Дальше