Ну, дорогая Селина, ты, я думаю, и не знаешь еще, что я замужем. Я вышла за Майкла Арнольда из Канзаса. Арнольды были компаньонами папы, ты знаешь. Майкл начал работать с Па в Чикаго, когда Па оставил мясное и открыл какое-то другое дело; он очень разбогател, и у бедной мамы было в последние годы все самое красивое, и она была так счастлива… У меня двое ребят: Юджин и Полина.
Я становлюсь настоящей дамой из общества. Ты бы посмеялась, увидев меня. Я состою в Дамском комитете заботы об общественном благе.
Что ты на это скажешь?
Я думаю, ты слышала историю с инфантой Эулалией (испанской принцессой). Когда она прибыла в Чикаго на ярмарку…»
Селина, держа письмо в загрубевшей от работы руке, остановилась на миг, чтобы поглядеть на поля, расстилавшиеся вокруг нее, потом туда, где прерия сливалась с небом: вот ее мир. «Инфанта Эулалия». Она вернулась к письму…
«…прибыла в Чикаго, и миссис Поттер Пальмер должна была дать большой бал ради нее: миссис Пальмер – глава всего комитета и, надо тебе сказать, очень интересна – с седыми волосами, в черном бархате и бриллиантовом колье и всегда так чудесно одета.
Ну и вот – в самую последнюю минуту инфанта отказалась посетить бал потому, что она узнала, что миссис Пальмер – жена бывшего содержателя гостиницы. Вообрази себе. Конечно, ты помнишь знаменитый отель «Пальмер-Хаус».
Селина, с письмом на коленях, вспоминала…
В этот, третий, год их брака Селина начала работать в поле. Первус слабо протестовал, но он был болен, а овощи гнили в земле.
– Пускай пропадают, – возражал он. – Жены де Ионгов никогда не работали в поле. Ни мать моя, ни бабка. Это не женское дело.
Но Селина, после двух лет недомоганий и трудного процесса приспосабливания к новым формам жизни, теперь снова была здоровой и бодрой. Она даже снова была полна надежд – верный признак физического здоровья. И она ответила мужу коротко и решительно:
– Глупости, Первус. Работа в поле ничуть не тяжелее стирки, глаженья, уборки или стряпни у горячей плиты в августе.
– Не женская работа.
– Женская работа в доме – это самая тяжелая работа в мире. Оттого-то вы, мужчины, и не хотите браться за нее.
Селина стала часто брать маленького Дирка с собой в поле и усаживать его на кучу пустых мешков в тени, пока она работала. Он неизменно сползал с этого трона и начинал копаться в теплой черной земле. Или принимался «помогать» матери перекатывая своими ручонками большую свеклу и отскакивая назад всякий раз, как какой-нибудь корень задевал его.
– Гляди-ка. Да он уже настоящий фермер, – посмеивался Первус.
Но внутри Селины что-то протестующе кричало: «Нет! Нет!»
Весь май, июнь и июль Первус работал не только с утра до ночи, но и ночью при луне, и Селина работала вместе с ним. Часто им приходилось спать не больше трех-четырех часов за ночь.
Так прошло два, три, четыре года. На четвертый год Селина утратила своего единственного друга-женщину в Ай-Прери. Марта Пуль умерла в родах, что так часто случалось в этих местах, где несведущая и неряшливая бабка заменяет врача и акушерку. Умер и ребенок. Смерть не была милостива к Марте. Она не придала ни покоя, ни красоты этому бедному, рано увядшему лицу. Глядя на эту женщину, всегда такую деятельную и неутомимую, теперь странно неподвижную, Селина пыталась осознать, что она видит Марту в последний раз. Непонятно было, как это Марта может лежать покойно с ребенком в объятиях, когда в доме столько народу, и надо подавать стулья, стряпать на всех и прислуживать всем, когда брюки Клааса (он выходил к лошадям) покрыты внизу грязью и их надо вычистить, когда надо утихомирить громко воющих Герти и Жозину, казалось, вот-вот она встанет и примется за дело, вытрет пыль со стола в гостиной, блестевшего как зеркало, пока она была жива, мимоходом нежно проведет рукой по широко раскрытым глазам Ральфа, в которых не было слез.
«Никуда не уйдешь от жизни, – говаривала Марта, – разве только совсем перестанешь жить»
На этот раз она ушла, ушла далеко.
Ральфу было шестнадцать, Герти двенадцать, Жозине одиннадцать, когда умерла их мать. Что будет делать теперь эта семья без нее, служившей им всем, как верная рабыня? Кто будет следить за девочками, одевать их чисто, чинить им все? Кто, когда Клаас в припадке гнева обрушится на Ральфа за его «дурачества», скажет:
– О Пуль, оставь же мальчика в покое. Он ничего худого не делает!
Кто будет опекать самого Клааса: варить ему пищу, стирать его одежду, утюжить его сорочки, гордиться своим рыжим великаном?
Клаас дал ответ на все эти вопросы девять месяцев спустя после смерти Марты, женившись на вдове Парленберг. Верхняя Прерия была поражена. Целые месяцы этот брак был предметом обсуждения во всем округе: «Новобрачные уехали в свадебное путешествие на Ниагару», «Пулю придется вести хозяйство тут и там», «Нет, оказывается, они переезжают в большой дом вдовы (ее по-прежнему все так называли)», «Пуль устроил там ванную комнату и трубы провел», «Последняя новость – они намерены купить участок Стиккера между его фермой и ее фермой и соединить оба хозяйства в одно. Это будет самое большое хозяйство в Верхней Прерии, Нижней Прерии и Новом Харлеме. Да, да, седина в бороду, а бес в ребро» – и прочее и прочее.
Всеобщее любопытство было чрезвычайно возбуждено, каждый слух, каждая новость жадно подхватывались и передавались. И приправой ко всему этому огромному блюду сплетен было бегство Ральфа из дома неизвестно куда.
Селина узнала об этом раньше других. Первус был на базаре, когда Ральф постучал в дверь их дома в восемь часов вечера. Он вошел как всегда, но выглядел необычно. На нем была лучшая его одежда – первый костюм из фабричного сукна, купленный в городе к похоронам его матери. Этот костюм не шел ему; теперь к тому же он стал ему тесен и короток. Ральф страшно вырос и возмужал за последние восемь-девять месяцев. Но, несмотря на недостатки костюма, в Ральфе не было ничего комичного, когда он стоял перед Селиной, высокий, стройный, темноглазый. Он опустил на пол свой дешевенький желтый сундучок.
– Что случилось, Ральф?
– Я хочу уйти. Не могу оставаться.
Она кивнула.
– Куда?
– Прочь отсюда. Может быть, в Чикаго. – Он был сильно взволнован, и слова его были отрывисты и несвязны. – Они вернулись домой вчера вечером… я взял только несколько книг, которые вам принадлежат. – Он хотел раскрыть свой сундучок.
– Нет, нет, оставь их себе.
– Прощайте.
– Прощай, Ральф. – Она взяла обеими руками темноволосую голову юноши и, поднявшись на цыпочки, поцеловала его. Он повернулся к двери.
– Погоди минутку. Погоди же, не уходи.
У нее было накоплено несколько долларов, мелкой монетой, спрятанных в шкатулке на полочке. Она стала доставать их оттуда. Но, когда она обернулась с деньгами в руках, его уже не было в комнате.
Глава девятая
Дирку исполнилось восемь лет. Этот маленький Слоненок де Ионг стал белокурым мальчуганом, ноги которого, до крови искусанные москитами, ни минуты не оставались в покое. Костюм его был сшит руками Селины из мешка от картофеля. Дирк ходил в школу с октября по июнь. Школа, представлявшая в бытность Селины учительницей просто одну классную комнату, помещалась теперь в двухэтажном кирпичном здании, которым Верхняя Прерия очень гордилась. Ржавая железная печь была вытеснена паровым отоплением.
Первус сначала протестовал против такого продолжительного учебного сезона. Мальчик мог бы быть очень полезен в поле с начала апреля до первого ноября.
Но Селина страстно боролась за то, чтобы Дирк аккуратно посещал школу, и победила.
– Читать, писать и считать, вот что нужно уметь фермеру, – возражал Первус. – Все остальное глупости. Ну, будет он по вечерам сидеть и зубрить, что Константинополь – столица Турции, а сколько при этом расходуется масла в лампе! Какая польза фермеру знать, что Константинополь – столица Турции? Это ему не поможет выращивать турнепс.
– Слоненок не огородник.
– Но он будет им скоро. Я с пятнадцати лет стал работать один в поле.
Селина не спорила с ним, но твердо решила в глубине души, что будет, сколько хватит сил, бороться против этого, когда придет время. Ее Слоненок – фермер, раб земли, сгорбленный над ней в зной и непогоду, истомленный и огрубевший так, что со временем, подобно всем мужчинам в Верхней Прерии, станет и сам напоминать землю и камни, над которыми трудится!
В восемь лет Дирка нельзя было назвать особенно красивым мальчиком, но у него было оригинальное личико, ресницы, длинные и густые – мать любила ласково касаться их пальцем, приговаривая всегда, что любая барышня была бы рада иметь такие. С возрастом он чертами лица и фигурой стал очень напоминать родню Селины, английских Пиков. В семнадцать-восемнадцать лет этот сын фермера превратился в изящного и хрупкого юношу с врожденной изысканностью движений и рассеянным взглядом. (А в тридцать лет Дирк де Ионг удостоился комплимента от Питера Пиля, английского портного на Мичиган-авеню: знаменитый портной заметил, что Дирк – единственный человек в Чикаго, умеющий носить английский костюм так, что не напоминал в нем франтов с Гельстед-стрит.)
Селине было уже теперь за тридцать, и она превратилась внешне в настоящую фермершу. Работа заездила ее, как когда-то Марту Пуль. Во дворе де Ионгов всегда теперь висело белье, как в прежние времена во дворе Пулей, когда она впервые вошла туда. Поношенные брюки хозяина, чулки, сорочки, штанишки мальчика, грубые фартуки из мешка. Селина вставала в четыре, набрасывала на себя эти бесформенные тряпки, называвшиеся платьями, наскоро, не заглянув в зеркальце, закручивала в тугой узел пышные волосы, всовывала ноги в старые растоптанные туфли и бежала к плите готовить завтрак. Работа всегда гналась за ней по пятам, не давала передышки. Вечные починки, штопанье шерстяных вещей – до глубокой ночи. Иногда ей снилось, что волна непочиненных чулок, сорочек, брюк, белья надвигается на нее и грозит поглотить. И она в ужасе просыпалась.
Глядя на нее, можно было подумать, что та Селина Пик, которая привезла с собой в Ай-Прери красное кашемировое платье, та девушка, с жаждой жизни и впечатлений, смелая и требовательная к себе и к окружающему, исчезла безвозвратно. Но это было не так. Даже красное платье еще существовало. Уже теперь безнадежно старомодное, оно висело в шкафу и было как прекрасное воспоминание. Изредка, когда на нее нападал стих все убирать и перекладывать и платье попадалось ей на глаза, она гладила шершавой рукой его мягкие складки и, точно по волшебству, исчезала миссис Первус де Ионг уступая место Селине Пик, поднявшейся на цыпочки на ящике из-под мыла в сарае Оома, где вся Прерия, раскрыв рты, взирала на Первуса де Ионга, бросившего только что к ее ножкам десять долларов, десять долларов, нажитых тяжелым трудом. В иные минуты Селина не раз собиралась разрезать красное платье и употребить на что-нибудь куски или перекрасить его в черный или коричневый цвет и перешить или сделать из него рубашки для Дирка.
Но она ничего этого не сделала.
Нельзя сказать, чтобы за эти восемь-девять лет Селина, как она мечтала, добилась чудесных перемен на ферме. Правда, кое-что изменилось к лучшему, но ценой каких усилий! Женщина менее неукротимая давно бы впала в апатию. Дом был все-таки выкрашен, но в свинцово-серый цвет, потому что это было практично и дешево. Лошадей теперь было две, но вторая – с разбитыми ногами, слепая на один глаз старая кобыла, купленная где-то по случаю за пять долларов. Хозяин кобылы рассчитывал продать ее на шкуру за три доллара и рад был сбыть ее. Селина без ведома мужа совершила эту сделку, и Первус сильно бранил ее. Через месяц кобыла, отдохнув и подкормившись, стала тащить телегу не хуже прежней их лошади, но Первус все еще продолжал ворчать.
Самым же большим достижением Селины был западный участок. Годы должны были пройти, чтобы осуществился ее план, о котором она толковала мужу в первый месяц их брака, да и то осуществился только частично. Она долго уговаривала Первуса позволить ей вложить свои собственные небольшие деньги в это дело, засадить негодный никуда, по его мнению, участок спаржей и ожидать три года дохода от него. Но в конце концов Первус был слишком занят своим бесконечным трудом и предоставил ей возможность проявить инициативу. Кроме того, он еще немножко был влюблен в свою живую маленькую, энергичную жену, хотя ко всем ее чудачествам относился весьма неодобрительно. Год за годом он делал свое дело в раз и навсегда установленном порядке, удовлетворяясь тем, что делает его так же, как до него делали его отец и дед. Он редко проявлял сильные чувства. Селине хотелось, чтобы муж был менее апатичным. Его не трогало, что другие опережают его во всем. Порою на Селину находило какое-то истерическое состояние безнадежности: она бросалась к мужу, ерошила ему жесткие волосы, уже начинавшие седеть, трясла его за широкие, спокойные плечи.
– Первус, Первус! Хоть бы ты когда-нибудь вышел из себя. Да рассердись же или выкинь что-нибудь безрассудное. Разбей, что попадется под руку. Побей меня. Продай ферму. Убеги из дому. Что угодно, только не будь каменным!
Все это говорилось, разумеется, не всерьез. Это был бунт ее живой и деятельной натуры против его инертности, привычки принимать вещи такими, как они есть, и все.
– Что за глупые речи? – Он сонно глядел на нее сквозь табачный дым, блаженно попыхивая трубкой.
Несмотря на то, что Селина работала так же тяжело, как любая жена фермера, одевалась так же просто и бедно, ничего не требовала для себя, муж продолжал смотреть на нее, как на некую роскошь, которую он себе позволил, на изысканную игрушку, приобретенную в минуту безумия. «Маленькая Лина» – звучало так бережно и одновременно снисходительно, что можно было подумать, будто ее балуют и лелеют. Да он, может быть, действительно так думал.
Когда Селина заговаривала о современных методах обработки земли, о книгах по сельскому хозяйству, Первус либо забавлялся, либо приходил в раздражение. Линней, Бурбенк – о них он и не слыхивал. Агрономические институты называл глупостью…
Он уверял, что Селина портит их мальчика. Частично, может быть, из ревности. «Вечно только мальчик да мальчик, ни о чем другом и не услышишь», – бормотал он, когда Селина принималась строить вслух планы относительно будущего Дирка или защищала его (иной раз и несправедливо). «Ты сделаешь из него мямлю, не няньчись ты с ним так». Время от времени Первус принимался закалять характер Дирка. Результат был довольно плачевный. Однажды дело чуть не окончилось драмой. Это было во время летних каникул. На песчаных холмах и в рощах вокруг Ай-Прери земля была сплошь покрыта темно-синим ковром совершенно уже спелой черники. Герти и Жозина Пуль отправились по ягоды и согласились взять с собой восьмилетнего Дирка, что было большой милостью со стороны таких взрослых девиц.
Но последние помидоры на ферме де Ионгов совсем созрели, и их пора было снимать – крепкие, сочные, алые шары, предназначавшиеся для Чикагского рынка. Первус собирался снимать их в тот же день. И в такой работе мальчик мог бы помочь. На вопрос Дирка: «Можно мне за ягодами? Черника совсем созрела, Герти и Жозина идут сегодня», его отец отрицательно покачал головой.
– Помидоры тоже уж спелые, и это важнее, чем твои ягоды. Вот всю эту полосу надо снять сегодня к четырем часам.
Селина подняла глаза, взглянула в лицо мужа, потом на сына и ничего не сказала. Но в выражении ее лица можно было прочитать: «Ведь он – еще ребенок. Пусть бы шел за ягодами. Отпусти его, Первус».
Дирк весь вспыхнул от огорчения и разочарования. Это было за утренним завтраком, день еще только занимался. Он глядел упорно в свою тарелку, губа у него дрожала, густые ресницы низко опустились на щеки. Первус поднялся, утерев рот рукой. Предстоял тяжелый день. «Когда мне было столько, сколько тебе теперь, Слоненок, я считал день очень легким, если только и надо было собрать помидоры с одной полосы».
Дирк взметнул глаза на отца.
– А когда я их все сорву, мне можно идти в рощу с Герти?
– Да это работа на весь день.
– Но если я сниму все, если я рано окончу, можно идти?
Первус усмехнулся:
– Да, снимешь все – можешь отправляться. Но не швыряй их в корзины, а укладывай их осторожно, смотри.
Про себя Селина решила помочь Дирку, но она знала, что освободится только после обеда. Роща, куда он собирался, была в трех милях от фермы. Чтобы попасть туда вовремя, Дирк должен был окончить работу не позже трех часов. У Селины же все утро было занято работой по дому.
Не было еще и шести, когда мальчик добрался до участка с помидорами. Принялся за работу с лихорадочной быстротой. Он срывал и складывал томаты в кучи. Алые гряды рдели на солнце, как кровь. Мальчик работал как машина, рассчитывая каждое движение, не отдыхая ни минуты. Было душное, знойное августовское утро. Пот струился по его лбу, намокли и потемнели белокурые волосы, щеки, сначала порозовевшие, затем покраснели, стали краснее плодов, которые он собирал. Когда наступило время обеда, он несколько раз шумно вздохнул, сев за стол, наскоро проглотил кое-что и снова убежал работать под палящим полуденным солнцем. Селина оставила невымытой, даже неубранной посуду со стола, собираясь пойти помочь мальчику. Но вмешался Первус.
– Он должен сделать все сам, – постановил он.
– Никогда ему не сделать это одному, Первус. Ведь ему только восемь лет.
– Когда мне было восемь…
И Первус оказался прав: мальчик очистил всю полосу к трем часам. Он пошел к колодцу, жадно напился студеной воды, опорожнив два больших ковшика один за другим, а третий вылил себе на пылавшую голову и шею. Потом схватил пустое ведро для ягод и помчался по пыльной дороге, через поля, несмотря на то, что зной был нестерпимый и в горячих душных волнах его, казалось, нельзя было ни дышать, ни двигаться по раскаленной сухой земле. Селина минуту постояла в дверях кухни, следя за сыном. Маленькая фигурка мальчика промелькнула по дороге и скрылась в роще.
Дирк нашел Герти и Жозину с нагруженными ягодами корзинами, перепачканными в чернике, с разодранными в кустарнике платьями. Он принялся рвать сочные синие ягоды и ел их при этом, не переставая. Когда Герти и Жозина собрались домой, через час после его прихода, он взял свое большое, до половины наполненное ягодами ведро, но почему-то ему вдруг стало трудно двигаться. С трудом доплелся он до дому поздно к вечеру, голова у него страшно болела и кружилась. Ночью у него началась горячка, он пролежал некоторое время в постели, и его жизни грозила серьезная опасность.