Дирк нашел Герти и Жозину с нагруженными ягодами корзинами, перепачканными в чернике, с разодранными в кустарнике платьями. Он принялся рвать сочные синие ягоды и ел их при этом, не переставая. Когда Герти и Жозина собрались домой, через час после его прихода, он взял свое большое, до половины наполненное ягодами ведро, но почему-то ему вдруг стало трудно двигаться. С трудом доплелся он до дому поздно к вечеру, голова у него страшно болела и кружилась. Ночью у него началась горячка, он пролежал некоторое время в постели, и его жизни грозила серьезная опасность.
Сердце Селины разрывалось от ужаса, ненависти, отчаяния. Ненависти к мужу, который виноват был в болезни мальчика.
– Ты это сделал! Ты! Он – дитя, а ты заставил его работать, как взрослого мужчину. А если с ним теперь что-нибудь случится. Если он…
– Да я не думал, что малыш проделает все это. Я не просил его все снять и еще бежать затем по ягоды. Он спросил, можно ли будет, и я ответил – да. Если бы я сказал «нет», он бы огорчился.
– Все вы одинаковы. Вот пример – Ральф Пуль. Из него тоже хотели сделать непременно фермера – и искалечили ему жизнь.
– А что же такого, если хотят сделать фермером? Сама ты когда-то говорила, что труд фермера – великое дело.
– О да. Великое дело. Могло бы быть таким. Но оно… Ах, да что пользы говорить об этом сейчас. Взгляни на него! Не надо, Слоненок. Не надо, мальчик мой. Какая горячая у него голова. Посмотри-ка, Первус, не идут ли Ян с доктором? Нет? Вот горчичник. А ты уверен, что это поможет ему?..
В то время у фермеров еще не имелось ни телефонов, ни автомобилей, которые теперь распространены повсюду. Чтобы добраться до поселка к доктору и вернуться обратно на ферму, Яну Стину понадобилось несколько часов. Но все обошлось благополучно, и через несколько дней мальчик был на ногах, немного побледневший, но совершенно оправившийся. Селина однако долго не могла прийти в себя от пережитого и простить Первусу то, что тот оставался таким, каков он есть, и на сей раз как и прежде.
Первус был бережлив, как его предки, но не отличался другой их типичной чертой – проницательностью и тем, что называют коммерческой сметкой. Он стремился сберечь пенни – и терял фунты. Эта черта его характера явилась причиной его смерти. Сентябрь в том году выдался исключительно холодный и дождливый, что было редким явлением в Иллинойских прериях: здесь обычно сентябрь – это золотые, мягко нежащие дни и опаловые вечера.
Первус сильно страдал от ревматизма. Ему было уже за сорок, но это был все тот же красавец могучего телосложения и Селине было мучительно видеть его страдания; всегда особенно тяжело видеть страдающим очень сильное либо очень слабое существо. Первус по-прежнему три раза в неделю проделывал утомительные путешествия на базар в Чикаго; сентябрь – последний, великий месяц сезона овощей. Позже сентября остаются самые выносливые из них – капуста, свекла турнепс, морковь, тыква. Дороги уже превратились в сплошную грязь, в которой увязали колеса. Тот, кто завязнул, часто вынужден был ждать, пока проедет мимо кто-нибудь и поможет ему выбраться.
Первус выезжал очень рано, чтобы хватило времени пробираться окружным путем и объезжать самые скверные места на дороге в Чикаго.
И ездил непременно сам: Ян Стин был, по его мнению, чересчур стар, чересчур глуп и неопытен в деле сбыта, чтобы можно было посылать его вместо себя на рынок.
Селина всегда наблюдала за отъездом мужа и видела, что он тщательно укрывает мешками и рогожами овощи, а сам еще до того, как заберется в телегу, уже становится мокрый от дождя, который сеет изо дня в день.
– Первус, возьми же эти мешки и накинь себе на плечи. Ты весь промокнешь.
– Здесь белые луковицы. Последние. Я могу впять за них отличную цену, но уж, конечно, в том случае, если они не намокнут. Этими мешками я лучше укрою их сверху.
– Не ночуй в телеге, Первус. Возьми комнату на постоялом дворе. Ведь ты знаешь, что последний раз после ночевки на рынке ты лежал целую неделю.
– Я думаю, прояснится. Дождь к вечеру пройдет. Тучи действительно к вечеру разогнало ветром.
На часок перед закатом выглянуло и обманчивое солнце. Первус ночевал на рынке, так как ночь была хотя и сырая, но душная. В полночь подул ветер с озер, холодный и сырой, и снова принес с собой дождь.
У Первуса, озябшего и промокшего, был очень жалкий вид поутру. Горячий кофе, которого он напился в десять часов, когда самая жаркая пора торговли миновала, немного согрел его. Домой он приехал только к концу дня. Сквозь бронзовый оттенок, который за годы придали его лицу ветер и солнце, выступала теперь сероватая болезненная бледность, как тусклое серебро из-под эмали. Селина тотчас уложила его в постель, несмотря на его слабые протесты. Приложила к ногам горячие утюги, завернутые во фланель, обложила его бутылками с горячей водой. Но вместо ожидаемого облегчения началась лихорадка с ознобом и высокой температурой. Первус. дышал с трудом, и Селина с ужасом увидела, как под глазами, на щеках, вокруг рта выступили зловещие черные полосы. Она погнала Стина за доктором. Была душная ночь, в воздухе чувствовалось приближение грозы, и на западе полыхали зарницы. Только к утру во дворе застучали колеса экипажа доктора.
– Не открыть ли окна? – спросила Селина, обращаясь к старому врачу Ай-Прери, вошедшему в спальню. – Ему будет легче дышать. Он дышит так… так… – она не могла выговорить «страшно»: у нее вдруг перехватило горло, и она расширенными глазами глядела то на больного в кровати, то на доктора.
Глава десятая
Первус, словно сраженный гигант, недвижно и величаво лежал на постели, одетый в черный, парадный, нелюбимый им костюм. Маленькая ферма, на которой царила эти дни непривычная суета и волнение, выглядела еще более убогой, съежилась под давлением всеобщего внимания обитателей Ай-Прери, желавших проститься с умершим. Но самое трогательное и мучительное зрелище представляла Селина, вдова, не имевшая времени проливать приличные случаю слезы. Ферма напоминала о себе надо работать. Болезнь, смерть, горе – а за огородом все-таки надо ходить, овощи надо снимать, везти на базар, продавать. От этого огорода зависело будущее мальчика и ее собственное.
В первые после похорон дни то один, то другой сосед-фермер помогал Селине и Яну Стину и в поле и при продаже. Но у каждого было собственного дела выше головы. На пятый день отправлять на базар пришлось Яна, и все сомнения и тревоги Селины оправдались, когда он воротился на следующий день, продав только половину товара и то в убыток. Непроданные овощи испортились и были сброшены в хлев, чтобы потом пойти на удобрение.
– Мне не повезло на этот раз, – объяснял Ян, – из-за того, что я не захватил хорошее место па площади.
– Но вы выехали ведь так рано!
– Так что ж из того! Меня оттеснили, увидели, что новичок, – и, пока я распрягал и стреноживал лошадей, отодвинули телегу назад. Ничего не поделаешь.
Селина стояла в дверях, Ян – во дворе с лошадью. Она повернулась лицом к нолю. Человек наблюдательный (а Ян Стин вряд ли им был) заметил бы, какое сосредоточенное и решительное выражение приобрели за эти дни черты лица этой фермерши в стареньком ситцевом платье.
– Я сама поеду в понедельник.
Ян вытаращил глаза:
– Поедете? Куда?
– На базар.
Приняв это за шутку, Ян Стин неуверенно ухмыльнулся, вздернул плечи и повел лошадь в конюшню. И всегда-то она говорит вещи, в которых мало смысла. Его изумление и недоверие разделили и все обитатели Верхней Прерии, когда в понедельник Селина действительно взяла поводья в свои маленькие загрубевшие руки.
– На базар… – возражал Ян настолько горячо, насколько позволяла ему его голландская флегматичность. – Женщина на рынок не ездит, Женщине полагается…
– А эта вот женщина поедет.
Селина поднялась в три часа ночи. Разбудила брюзжавшего Яна. Дирк присоединился к ним уже в поле в пять часов. Все трое сняли овощи и нагрузили телегу.
– Уложите их поаккуратнее, – командовала Селина, собирая связки редиски, моркови, свеклы. – И связывайте их покрепче, вдвое веревку и букетом, а не пучками, вот так. А теперь еще надо обтереть их.
В Верхней Прерии овощи обмывали весьма редко и небрежно, связывали кое-как, крупные с мелкими вперемешку, и никому не приходило в голову, как Селине, делать из них букеты. Частенько овощи бывали все в земле – пускай, мол, та хозяйка, что их купит, сама и чистит и скребет их у себя на кухне. Что же им еще делать, этим бабам?
Селина вычистила и вымыла под краном свою морковь так, что она блестела, как золотая. Ян Стин окончательно впал в столбняк. Он отказывался верить, что она действительно намерена привести свой план в исполнение. Женщина – жена фермера из Верхней Прерии – поедет с товаром на рынок, как мужчина. Одна ночью на рыночной площади или в одной из дешевых гостиниц города! За воскресный день новость неведомым путем распространилась по всей округе и оживленно обсуждалась и в домах, и в церкви. Недурно, нечего сказать – и это женщина, всего неделю тому назад овдовевшая. В воскресенье после обеда кое-кто из обитателей Ай-Прери явился с визитом на ферму де Ионг и не застал Селину в доме: она копалась на заброшенном западном участке, а Дирк, конечно, отправился туда с ней вместе.
Преподобный Деккер появился на ферме поздно вечером в воскресенье, после вечерней службы. Таланты преподобного Деккера, как пастыря, являлись своего рода анахронизмом. Они были бы неоценимы в те дни, когда Нью-Йорк был еще Новым Амстердамом. Но второе и третье поколение голландцев в Верхней Прерии уже раздражали приемы этого стража добродетели.
У преподобного Деккера были жесткие голубые глаза, глаза фанатика.
– Что это я слышал, миссис де Ионг, вы собираетесь в Чикаго на Хай-Маркет одна-одинешенька?
– Дирк поедет со мной.
– Вы не понимаете, что делаете, миссис де Ионг. Чикагский рынок – не место для порядочной женщины. Да и для мальчика тоже. Там играют в карты, бражничают, там все виды порока, там дочери Иезавели бродяг между телегами.
– Вот как, – сказала Селина. Как странно было слышать это после двенадцати лет, проведенных на ферме.
– Вам не следует ехать.
– Овощи гниют в земле. А Дирк и я должны чем-нибудь жить.
– Вспомните о малых птицах, о которых вы читали в священном писании. «Ни одна из них не упадет на землю без воли Отца вашего».
– Я не вижу, – просто возразила Селина, – что хорошего для птицы, если она упадет, положась на волю Божью.
В понедельник все занавески на окнах, выходивших на Гельстедскую дорогу, колебались, словно от ветра, между тремя и пятью часами – обычное время для проезда тележек с овощами в Чикаго. Клаас Пуль говорил в этот день у себя дома за обедом о том, какую штуку собиралась выкинуть Селина, со смесью жалости и порицания.
– Неприлично женщине ехать на рынок в город. Миссис Клаас Пуль (ее все еще называли по-старому – вдовой Парленберг) усмехалась как-то криво.
– Что можно было ожидать другого? Вспомни, как она всегда вела себя.
Но Клаас не дал сбить себя с мысли.
– Впрочем, это не так уж невозможно. Когда Селина ехала сюда в учительницы, я вез ее и она сидела такая маленькая, как реполов. Я, как будто это было вчера, помню, как она сказала, что капуста красива. Надо думать, все это вылетело у нее из головы за это время.
Но, кажется, он ошибался насчет Селины. Нагрузив телегу доверху, она стояла во дворе и смотрела на нее с таким блеском в глазах, словно не было ничего, что пыталось погасить его все эти одиннадцать лет. Словно она не была вдовой, только неделю назад оставленной одной на земле. Они с Дирком и Яном собрали только лучшие из поздних овощей – самые крепкие и красные редиски, самую крупную и сочную свеклу. Морковь не короче семи дюймов, прекрасные ярко-зеленые головы капусты, огурцы, цветную капусту, которую Селина разводила сама, так как Первус был против этого. Теперь она стояла тут и любовалась симфонией малинового, зеленого, оранжевого, белого, пурпурно-красного.
– Разве не прелесть? Дирк, взгляни, разве не красиво?
Дирк, с нетерпением ожидавший, когда они поедут, недовольно покачал головой:
– Что красиво? Ничего я не вижу красивого. Поедем же, мать, будет тебе.
– О, Слоненок, ты такой же точно, как твой… – Она остановилась.
– Как кто?
– Ничего. Пойдем, сынок. Там оставлено для вас холодное мясо, Ян, и картофель, и половина яблочной ватрушки от обеда. Вымойте после ужина свои тарелки – не оставляйте их грязными на кухне. И соберите остальные огурцы к вечеру.
Она одела мальчика в костюм, перешитый дома из отцовского. Солнце склонялось к закату, но пекло еще немилосердно. Однако ночи бывали в сентябре уже холодные, и надо было захватить его пальто.
Наконец все было готово. Селина в черном тяжелом платье села в тележку, взяла поводья, оглянулась на Дирка, усаженного позади нее, и погнала лошадей. Последнее, что она слышала, выезжая со двора, был возглас Яна Стина:
– Никогда в жизни не слыхал я ничего подобного.
Она направила лошадей по дороге в город. «Ты бы еще и не так удивился, Ян, если бы узнал что тебе еще предстоит увидеть», – подумала, усмехаясь про себя, Селина. Но через двадцать лет, когда «форд», и фонограф, и радио, и водопровод были к услугам Верхней Прерии, Ян Стин все еще любил поговорить о том знаменательном дне, когда Селина де Ионг отправилась в город, как фермер, с телегой, полной зелени, и с Дирком, торчавшим позади нее на сиденье.
Проезжавшие в этот день и час по Гельстедской дороге могли видеть ветхую телегу, нагруженную доверху, а в качестве возницы – худую бледную женщину с блестящими глазами, в мешковатом черном платье и в старой мужской фетровой шляпе на голове, волосы выбились из-под шляпы и падали на худые щеки, почти закрывая тонкие черты, в которых застыла какая-то тревога и напряжение. А за ней, в телеге, сидел загорелый, веснушчатый мальчуган деревенского вида в смешном самодельном костюме. Глаза у него были такие же большие и блестящие, как у матери.
В ногах у него разместился еще один член семейства – собака Пом, которая не первый раз совершала это путешествие. Обязанностью Пома было стеречь телегу с товаром ночью, пока Первус спал.
И пока они так ехали втроем по пыльной дороге, в Селине боролись ее атавистические инстинкты – голоса предков Пиков из Новой Англии – со здравым смыслом смелой и простой Селины де Ионг. Вот она едет по Гельстедской дороге в город, вместо того чтобы сидеть в черном траурном платье в гостиной своего дома и принимать утешения и выражения соболезнования жителей Ай-Прери. «И не стыдно тебе. Ты – испорченная женщина. Ведь ты должна бы быть такой печальной – бедный Первус, – а тебе сейчас чуть ли не весело, тебе надо стыдиться самой себя».
Но Селина не стыдилась и сознавала это. Наоборот, она испытывала что-то вроде гордости. По этой самой дороге она проезжала с Клаасом Пулем больше десяти лет тому назад, одинокая, осиротевшая, еще под впечатлением трагической смерти отца, вырванная из почвы, на которой выросла, и брошенная в совсем новую для нее среду. И тогда в ней тоже бродило то же захватывающее ощущение новизны, возбужденное ожидание того, что принесет ей будущее.
В ней была эта смелость, интерес к жизни, это упоение своей независимостью, какие характеризуют новаторов – людей, спешащих навстречу будущему. Юность прошла. Но ведь Селина здорова, у нее девятилетний сын, двадцать пять акров земли и бодрость духа, никогда не угасающая. В какие бы тупики и дебри ни завели ее дерзания – ей зеленая и красная капуста всегда будет напоминать изумруды и бургундское, хризопразы и порфир. Жизнь безоружна против подобных людей.
Красное кашемировое платье! Она вдруг громко расхохоталась.
– Над чем ты смеешься, мама?
Это ее отрезвило.
– О, ни над чем, Слоненок. Я и не знала, что я смеюсь. Я вспомнила, как ехала сюда еще девушкой.
– А что в этом смешного?
– Ничего.
Дальше и дальше по жаре и пыли. Она была теперь серьезна. Надо заплатить то, что взято в долг на похороны. Доктору по счету. Жалованье Яну. Все эти мелкие и крупные расходы – все должна покрыть бедная, маленькая ферма. Да, конечно, смеяться не над чем.
Мальчик благоразумнее, чем она, его мать.
– А вот миссис Пуль, смотри, мама, у их калитки.
Вдова действительно сидела, покачиваясь в качалке у калитки дома. Приятное местечко в самое жаркое время дня, нечего сказать. Она рассматривала старую скрипучую телегу с зеленью, мальчика, бледную, бедно одетую женщину – кучера этого жалкого экипажа. Миссис Клаас Пуль удовлетворенно усмехнулась во все свое розовое лицо. Она уселась в качалке поудобнее и перестала раскачиваться.
– Куда это вы собрались в такую жару, миссис де Ионг?
Селина сидела очень прямо и глядела в лицо вдове.
– В Багдад, миссис Пуль.
– Куда? Где это Багдад? Зачем вам туда?
– Продавать мои драгоценности, миссис Пуль, и повидать Аладдина, и Гарун-аль-Рашида, и Али-Бабу и сорок разбойников.
Миссис Пуль покинула свою качалку и подошла ближе. Тележка была уже у самых ее ворот, проехала дальше. Миссис Пуль сделала даже шаг-другой вслед и крикнула уже вдогонку:
– Никогда об этом не слыхала. Баг… Как это вы сказали? Где это?
Селина откликнулась через плечо:
– Вы будете идти, пока не придете к запертой двери, и тогда скажете: «Сезам, отворись» – и попадете туда.
Дикое изумление изобразилось на плоском лице вдовы. Тележка покатилась дальше. Теперь смеялась Селина, а та, другая, была серьезна.
Мальчуган округлившимися глазами смотрел на мать.
– Это ведь из «Тысячи и одной ночи» – все, что ты говорила. Зачем же ты это сказала? – Внезапно, с раздражением: – Это из книжки. Да? Это не на самом деле?
Его мать была немного смущена, но не очень.
– Ну да, пожалуй, что и неправда, что мы едем в Багдад. Но ведь каждое место, раз тебе неизвестно, что там с тобой может произойти, тот же Багдад, Слоненок. Почем знать? Всякие вещи могут с нами случиться в Чикаго, всякие люди встретиться. Может, и переодетые калифы, и принцы, и рабы, и воры, как в арабской сказке.
– На рынке! Туда папа ездил всегда, и ничего не случалось. Все это глупости.