Том 2. Студенты. Инженеры - Гарин-Михайловский Николай Георгиевич 18 стр.


Карташев уперся в какой-то угол со своими мыслями и принялся за «Карла Смелого».

Иногда он отрывался от чтения, возвращался к действительности, в сердце точно кто-то вонзал иголку, и он думал: «Да где же Ларио?!»

Раздался звонок: «Вот он!»

Но это был Корнев с какой-то дамой. Карташев, выглянувший было в коридор, поспешно спрятался.

— Вы подождите, Анна Семеновна…

— Кто это? — спросил озабоченно Карташев вошедшего Корнева.

— Горенко… одевайся…

Этого только недоставало! Карташев оживленно рассказал Корневу о своем положении. Горенко провели в соседнюю комнату, и Карташев рассказал и ей через дверь всю правду.

— Есть одно только спасенье, — говорил он, — если я надену салоп горничной, но и тогда я все-таки буду босой.

— Да ерунда, иди, — махнул рукой Корнев, сидевший у кровати Ларио.

— Идите, конечно, — усмехнулась Горенко.

Через несколько мгновений Карташев вышел к Анне Семеновне.

— Как вы выросли! — могла только сказать Горенко, удерживаясь от смеха.

Карташев стоял перед ней, высокий, в длинном салопе, в носках, и сконфуженно смотрел своими наивными, растерянными глазами. Горенко кусала губы.

— Можно подумать, что вы сами больны, — произнесла она с своей манерой говорить сама с собой, — волосы отросли… волнами… настоящий поэт…

Она была одета в черное, просто, но все шло к ней; глаза ее, большие, синие, сделались еще глубже, загадочнее и сильнее магнетизировали. Она показалась Карташеву очаровательной, прекрасной, каким-то слетевшим ангелом.

— Я так рад вас видеть!..

— И я рада… — Она осмотрела его. — Этот костюм вам больше идет, чем теплое пальто, калоши и башлык в июле. Вам все ваши кланяются… Наташа еще похорошела…

Карташев глазами сказал Горенко: «И вы».

Она вспыхнула, отвела глаза и спросила с той строгостью, которая еще сильнее ласкает:

— Ну, теперь расскажите, что вы сделали хорошего?

Карташев рассказал о том, что срезался, что готовится в институт путей сообщения, и спросил о Моисеенко, но Горенко ничего не знала, где он и что с ним…

Она говорила сдержанно, неохотно, и Карташев чувствовал, что здесь с ним только ее тело, а душа вся принадлежит какому-то другому, недоступному для него миру. Его не тянуло в этот мир, потому что он не знал его, зато тянула Горенко, и рядом с ней, красивой, задумчивой, он хотел бы быть везде…

Карташев еще что-то спросил об ее муже.

— Больше меня ни о чем не спрашивайте, — я ничего и не знаю.

Карташев смутился, чем-то обиделся, — ему точно не доверяют, — и замолчал.

Корнев, осмотрев Шацкого, возвратился к ним.

— Тёмка — легкомысленнейшее существо, — говорил он, любовно посматривая на Карташева, — выехал из дома математиком, превратился в юриста, а теперь путеец… и все с одинаковыми основаниями… Эх, ты!

— А его, знаете, совсем рефлекс заел, — обратился задетый Карташев к Горенко.

Корнев покраснел.

— Что ж, — сказал он, — я согласен…

— А у нас все-таки хотя какая-нибудь жизнь.

— Ну, покорно благодарю и за такую жизнь, — вспыхнула Горенко, — уж лучше Сибирь… Ей-богу… для меня ваша жизнь положительно была бы хуже каторги…

Явился Ларио, и не один, а с Шуркой. Они шумно вошли в комнату Шацкого, куда бросился и Карташев. Дело разъяснилось: Ларио получил пятьдесят рублей в задаток и отправился к Марцынкевичу. Карташев обиделся, а «дрызнувший» уже Ларио, чувствуя некоторую вину, как бы извинялся, говоря:

— И, понимаешь, черт его знает, и сам не знаю, как попал туда и вот с этой самой…

— Да ну, ты, черт! — перебила его Шурка, — не ори… видишь, больной…

— А что — как? Был доктор? — спохватился Ларио.

— Господи, что с ним сделалось? — всплеснула руками Шурка. — Да вы его совсем уморили… Этот в салопе ходит. Ха-ха-ха! Черти вы, да и только!

Карташев сидел в полном отчаянии: эта Шурка, свинья Ларио… там за дверью Горенко, которая все это представит себе совсем иначе…

— Что вы смеетесь? — сердито повернулся он к Шурке.

— А что? нельзя? — благодушно-насмешливо спросила она. — Злой? Грр… укусит!.. обезьяна… ха-ха-ха!

Шурка смеялась, смеялись Ларио и Корнев, выглянула Горенко и улыбалась, один Карташев в своем салопе был сердит и расстроен. Он думал: мало того, что возись с больными, мало того, что нарядили человека в шутовской костюм, — смеются еще, и главное — кто смеется? Ларио в его же платье, так бесцеремонно с ним поступивший!

— Тебе меньше всего следовало бы смеяться, — сказал он ему с гневом.

— Мой друг, но чем же я виноват… что ты… действительно шут…

— А ты свинья!

— Ну, ты полегче, а не то и в морду можешь получить.

— Что-о?!

Корнев едва растащил их.

— Господа! полно, что вы! Больной, дамы — перейдите хоть в другую комнату.

Все перешли в другую комнату, все говорили враз, приводили свои доводы, объясняли и объяснялись, кричали. Горенко успокаивала Карташева и Ларио, Шурка извинялась, ругалась и приставала к Карташеву, браня, требуя и умоляя его, чтобы он сейчас же помирился «с подлецом Петькой».

Свежее молодое лицо Шурки разгорелось, и она добилась-таки, что Карташев и Ларио помирились. Шурка радовалась, прыгала, поцеловала Карташева и сказала:

— А все-таки они уморят этого долговязого… Ну, нет… Вот завтра Петьку выпровожу — за границу едет… дурака вон выгонят оттуда… — а сама останусь здесь. Эй ты, салопник, в товарищи берешь меня?

— Едем! — обратилась Горенко к Корневу.

XXIII

Начало учебного сезона в технологическом институте сопровождалось беспорядками.

Еще с весны было вывешено объявление, что откладывать экзамены не дозволяется, но объявление было вывешено поздно, и большинство студентов уже разъехалось по домам.

Все не державшие согласно объявлению считались оставшимися, а все оставшиеся на третий год подлежали исключению. Таких набралось до двухсот человек.

В коридорах, в аудиториях студенты собирались и бурно обсуждали положение дел.

После одной громадной сходки решено было просить отмены сурового распоряжения. Приглашенный на сходку директор пришел в сопровождении инспектора, но раздались крики: «Вон инспектора», — и инспектор ушел. Директор был бледен, но тверд. Он старательно избегал всяких объяснений причин и определенных обещаний. Все попытки со стороны студентов ни к чему не привели. Тем более было непонятно поведение директора, что прежде он искал популярности у студентов. Убедившись, что пред ними уже стоит другой человек, студенты, пошептавшись, приняли решение освистать директора.

— Дорогу господину директору, — иронически почтительно крикнул стоявший рядом с Ларио студент, и от средины залы к дверям образовался широкий проход.

В напряженном ожидании толпа замерла.

— Прошу вас, господа, — указывая на проход, проговорил директор тем же, что и студент, тоном, — я выйду последним.

Эти слова были произнесены спокойно, уверенно, даже весело. Взрыв аплодисментов был ответом на находчивость директора.

— Но вы нам обещаете содействие в отмене распоряжения об экзаменах? — спросил кто-то.

— С своей стороны, я сказал, что сделаю все…

Студенты молча переглянулись и один за другим вышли из залы.

Прошло еще несколько дней. Об отмене вывешенного распоряжения не было и помину. На новой сходке решено было прекратить посещение лекций.

Студенты являлись в институт, толпились в коридорах, но в аудитории не шли. В пустых аудиториях стояли профессора и напрасно зазывали студентов, — с популярными профессорами студенты перебрасывались шуточками, а нелюбимых освистывали.

В ответ на эту меру студентов последовала новая репрессалия: технологический институт объявлен был закрытым.

На другой день студенты нашли парадные двери запертыми. Толпа студентов на улице перед запертым подъездом института росла, и, когда их собралось несколько сот, студенты через ворота и двор проникли задним ходом в здание института. Лекций, конечно, не было, но студентов не удаляли, и день прошел спокойно. Главным образом обсуждался вопрос о тех, кто получал стипендии, — получение их как раз совпало с закрытием института, и положение стипендиатов стало сразу критическим. Решено было на другой день опять пригласить директора, но на другой день и задние ходы оказались тщательно запертыми. Полный двор набилось студентов, а на улице стояла густая толпа интеллигентных зрителей.

Прошло еще две недели. В дверях института было вывешено объявление, что лекции начинаются снова, но предварительно студенты, каждый за себя, должны дать подписку, что беспрекословно подчинятся всем правилам института. Библиотека, столовая и касса закрывались.

Несколько дней шли бурные сходки в кухмистерских, на квартирах, в публичных заведениях и в конце концов, в интересах стипендиатов, решено было подчиниться.

В заседание конференции вводились по одному студенты и давали свои подписки. Иногда какой-нибудь студент, чувствуя себя неудовлетворенным, с чувством собственного достоинства, прочитав резкий текст подписки, пробовал возражать:

— То есть позвольте…

— Что там позвольте, — пренебрежительно перебивал его профессор Мальков, от всей души ненавидевший студентов и, в свою очередь, ненавидимый ими, — пишите или уходите… некогда, — вас много…

И студент, краснея от напряжения, подписывался и выходил, уступая место следующему.

Лекции начались, но не прошло и нескольких дней, как небольшой группой студентов беспорядки возобновились в очень резкой форме: разнесся слух, что одно из лиц администрации получило оскорбление действием. Говорили, что такое же оскорбление получил и Мальков.

Вторично была приглашена полиция и переписала всех студентов.

Профессор Мальков, указывая на того или другого студента, говорил:

— Этого господина подчеркните.

— Особенное обратите внимание…

Начались новые аресты. Многие, угадывая свою судьбу, благоразумно не показывались ни в институте, ни на своих квартирах. В числе их был и Ларио. Но за беглецами зорко следили и ловили их в кухмистерских, в гостях, в ресторанах.

Ларио некоторое время искусно скрывался, но, видя бесполезность борьбы, решил сдаться. Через одно лицо он повел разговоры с канцелярией института и предложил, что, если ему отдадут его бумаги, он добровольно уедет из Петербурга. Получив согласие, он однажды утром явился в канцелярию института, а через четверть часа явилась полиция и, арестовав его, препроводила в пересыльную тюрьму.

Там его встретила знакомая компания студентов громким «ура» и радостными возгласами:

— Давно дожидались! Наконец-то!..

В общей камере был невозможный воздух, было тесно, но весело и сытно. Провизию в изобилии доставляли разные неизвестные посетители. Уныние наступало только тогда, когда того или другого студента со всеми его вещами требовали из камеры. Этот вызванный больше не возвращался, и в толпе распространялось тяжелое предчувствие недоброго конца. Но это быстро забывалось, и толпа, как всякая толпа людей и животных, продолжала опять жить своей обычной жизнью, руководствуясь девизом: живые для живых.

Однажды так вызвали и Ларио, и вечером того же дня в сопровождении жандарма он выехал из Петербурга.

XXIV

Карташев и Шацкий благополучно выдержали экзамены; Карташев вступительиый и Шацкий на второй курс, а Карташев даже отличился: выдержал вторым.

— Мой друг, я никогда не сомневался, что ты выдающийся человек, — протянул ему руку Шацкий после экзамена.

Друзья в тот же день приобрели путейские фуражки и поехали на радостях в оперетку.

Там они сидели в литерной ложе. Карташев в левом ее углу, а Шацкий, поставив кресло спиной к сцене и вытянувшись вдоль фасада ложи, так и сидел все время спектакля, корча карикатурные физиономии, долженствовавшие изобличать в нем истинно светского человека. Из публики на него смотрели, и Шацкий был удовлетворен: Петербург его видит.

— Да, мой друг, — говорил он, — это не так легко, и не одно поколение нужно, чтоб сделаться порядочным человеком и не чувствовать стеснения… Вот так…

И Шацкий, забросив ногу за ногу, вздернув свою всегда коротко остриженную голову, смотрел куда-то поверх партера. Карташев тоже выглядывал из-за занавеса ложи на публику и смотрел смущенно, с какой-то затаенной тоскою человека, которому почему-то не по себе.

— Скучно здесь, Миша.

— Едем — итальянку посмотрим.

Поехали и там взяли ложу. Увидел Карташев итальянку. Она скользнула по нем глазами, узнала его, и взгляд ее совершенно ясно сказал Карташеву, что она в это мгновенье взвешивала его денежные шансы. Карташев подумал: «Если мне дома надарят денег, я сошью себе платье у лучшего портного, и она будет моя».

Будет костюм, будут деньги, и сомнения нет, что итальянка его: без всякой идеализации, правда, но это прекрасное тело все-таки будет принадлежать ему, и этим путем он доберется и до того, что светилось иногда в ее глазах, доберется до той чистой, изящной, идеальной женщины, которая непременно должна быть в этом прекрасном теле…

И оба — Шацкий и Карташев — говорили о лучших портных, о том, какие платья необходимо иметь порядочным людям: прежде всего фрак, затем сюртук и какую-нибудь визитку. Шацкий, изложив свои соображения, когда именно порядочные люди надевают то или другое платье, удовлетворенно замолчал и вдруг, точно вспомнив, прибавил:

— Мало этого… она заехала к нам: в чем ты ее встретишь? — пиджак… А-а! c'est grave [34].

После театра друзья поехали ужинать. После ужина Шацкий вынул свой набитый деньгами бумажник и, бегло пересчитав деньги, сказал:

— Итого сегодня: восемьдесят семь рублей…

— Четыре месяца жизни для бедного студента, — проговорил Карташев.

— И один день для порядочного человека, — перебил Шацкий. — И, в сущности, ничего особенного… Из этого ты видишь, мой друг, сколько нужно, чтобы быть порядочным мальчиком… А для Васи все, конечно, ничего: надел свой сюртук и думает, что уж совершил в земном все земное… Запиши-ка к себе сорок три рубля пятьдесят копеек, а всего с прежними девяносто шесть тридцать…

XXV

Взяв у Шацкого на дорогу еще тридцать рублей, с даровым билетом, за которым, впрочем, надо было заезжать в Москву, Курск и Киев, соответственно с тем, где находились правления дорог, по которым приходилось ехать, Карташев через несколько дней отбыл на родину.

Его поездка обратилась в целый ряд приключений. В Москве он натолкнулся на два праздника подряд, и правление Московско-Курской дороги оба дня было закрыто. В ожидании билета Карташев прожился и, чтобы ехать дальше, должен был продать последние остатки великой армии, то есть остатки всего того, чем так обильно снабдила его мать в прошлом году.

В Курске пришлось расстаться даже с подушкой и одеялом, которые он тут же на вокзале и продал, а в Киеве он продал и чемодан за два рубля, правда пустой, но стоивший двенадцать рублей.

В одно прекрасное утро, после шестидневного переезда, Карташев доехал наконец до родного города. Радости при встрече не было конца: правда, он приехал, не имея в руках даже самого скромного намека на багаж, приехал после годовой разлуки, точно вот уезжал куда-нибудь ненадолго в город, но приехал студентом первого курса самого трудного заведения, и шапка этого заведения была на его голове. Он приехал утром, и ему подали тот самый граненый громадный хрустальный стакан, то кофе, которое нигде так не приготовлялось, те же сливки и ту же большую двойную просфору, все то, что он так любил, что было так вкусно здесь на родине, как нигде в другом месте.

Мать, дядя, Наташа, Маня, Аня, Сережа сидели вокруг стола, смотрели на него и не могли насмотреться. Тёма вырос, похорошел, пробиваются усы и бородка, голос совсем переменился. И Карташев чувствовал, как он переменился; ему казалось, что все в нем так переменилось, точно он и самому себе стал совсем чужой. Аглаида Васильевна смотрела, читала его мысли и улыбалась счастливой, удовлетворенной улыбкой умной матери, наблюдавшей своего потерявшего вдруг самого себя сына: завтра он опять будет такой же, совершенно такой Тёма, каким и был, да и сегодня он такой же.

— Где же вещи твои?

Карташев глотнул кофе и, бодрясь, ответил:

— Да я так, налегке.

— Без подушки даже?

— Собственно, подушка что ж? не стоит…

— Да как же ты спал?

— А положу голову на выступ скамейки и сплю или кулак подложу… В нашей инженерной специальности то ли выносить придется…

— Неужели и белья не взял?

— То есть я, собственно, взял, но пошел на одной станции поесть, прихожу: нет вещей… стащили.

Дядя затянулся и сказал:

— Слава богу, что хоть тебя не стащил никто…

— Извозчик денег просит, — заявила, войдя, горничная.

Карташев смущенно-весело похлопал себя по карманам и проговорил:

— Мелких нет…

— Нет? А крупные? — переспросил его же тоном дядя.

Карташев рассмеялся.

— И крупных нет.

Мать отсчитывала мелочь.

— Не в деньгах, брат, счастье… — сказал дядя, — и табаку, наверно, нет… кури.

Дядя подсунул ему свою табачницу.

Карташев как-то уже забыл, что он бросил курить, и, вспомнив теперь, вспыхнул от удовольствия.

— Не курю…

Это заявление произвело громадный эффект: это было что-то, с чем можно было уже считаться. Не всякий может бросить курить.

Назад Дальше