Карташев как-то уже забыл, что он бросил курить, и, вспомнив теперь, вспыхнул от удовольствия.
— Не курю…
Это заявление произвело громадный эффект: это было что-то, с чем можно было уже считаться. Не всякий может бросить курить.
Аглаида Васильевна горячо расцеловала сына.
— Лучшего подарка ты не мог мне сделать…
— Молодец, молодец, — твердил дядя, — это, брат мой, характер и характер нужно… Молодец…
Карташев сразу вырос в глазах всех. Он ушел, сопровождаемый молодежью, в свою комнату, а Аглаида Васильевна перебросилась с братом несколькими радостными замечаниями. Ее брат затягивался, качал головой и повторял:
— Молодец, молодец… способный, с характером… громадную карьеру сделает.
Карташев возвратился и по лицам матери и дяди угадал, что речь, и благоприятная, шла о нем. Мать молча опять расцеловала его и в глаза, и в губы, и в лоб, и в волосы. Карташев ловил ее руки и с удовольствием целовал их.
Мать ушла и возвратилась с сотенной бумажкой.
— Это тебе за первый курс.
Дядя ушел и вернулся с двумя выигрышными билетами.
— А это вот от меня.
— О-го-го!
Карташев опять горячо расцеловался с матерью и дядей.
— Молодец, молодец, в наш род пошел… это хорватовская черта: не удалось в университете — в институт.
У Наташи глаза точно еще больше стали: черные, большие, задумчивые; немного похудела, и кожа точно прозрачная, матовая; черные густые волосы еще ярче оттеняют красивый, строгий овал лица. Ходит за Тёмой; когда говорит он — подожмется и слушает внимательно, серьезно.
— Что с Горенко? Давно ты видел ее? Отчего она писать перестала?
Карташев рассказал о Горенко, об Иванове и Моисеенко и сообщил о том, что держал себя в стороне. Мать перекрестилась.
— Да ведь это и ни с чем не сообразно бы было, — сказал дядя, — если бы человек с такими способностями, как ты, вдруг на детский разум перешел.
Карташеву стало неловко от этих похвал, и он озабоченно произнес:
— Увлекаются, конечно… Дети…
— Преступные дети, — с ударением, строго заметила Аглаида Васильевна, — сами гибнут и семьи свои губят.
— Отчего же у тебя переписка с Горенко прекратилась? — спросил Карташев Наташу.
Наташа посмотрела на мать.
— Она звала меня в Петербург, я писала ей, что мама не пускает меня, она больше и не отвечала.
Наступило неловкое молчание.
Аглаида Васильевна, облокотившись, смотрела, опустивши глаза, на скатерть.
— Тёма, — проговорила она, — ты уж большой и видел Петербург: твое мнение какое — можно ехать Наташе?
Наташа радостно встрепенулась.
Карташев хотя и любил Наташу больше других сестер, но жизнь с ней в Петербурге не улыбалась. Затем выступили и другие соображения. Хотелось и Аглаиде Васильевне доставить полное удовольствие и еще больше вырасти в ее глазах.
— Я нахожу неудобным, — сказал он.
— Брат говорит! — торжественно произнесла Аглаида Васильевна.
Наташа с разочарованием посмотрела на брата.
Карташев, сперва смущенно, а потом оправившись, начал приводить доводы, почему именно неудобно ехать Наташе. Он не хотел, конечно, врать, но хотел быть убедительным. Мать внимательно слушала и изредка убежденно, серьезно говорила:
— Совершенно верно.
Дядя энергично тряс головой и говорил:
— Очень дельно.
Наташа сначала возражала, но брат стал приводить какие-то факты и убеждал с ласковым упреком:
— Наташа, я же знаю и говорю то, что есть…
Наташа наконец с своей болезненной гримасой, махнув рукой, проговорила:
— Я не знаю, какие там, но я знаю, кто я…
— Нет, ты слишком молода, чтобы знать себя, — возразила мать.
— Ну, не знаю, — развела руками Наташа и замолчала.
Карташеву жаль было Наташу, и он старался быть с ней особенно ласковым и внимательным. Легкой тучкой набежавшее было сомнение относительно брата быстро исчезло, и Наташа думала: «Что ж, если это его убеждение? Он любит меня и, конечно, желает добра», — и она была с братом нежна и ласкова. Они ездили вместе по магазинам. Тёма купил ей духов, накупил подарков и остальным сестрам, брату купил большой перочинный нож, взял ложу в театре, катался с родными на лодке.
— Какой Тёма стал любящий, ласковый, — говорила Аглаида Васильевна.
Пять дней — а только на пять дней и приезжал Карташев — пролетели быстро.
Был Карташев и у Корневых. Говорил с Маней о прошлом, заглядывал в ее будущее, рисовал ей, как она выйдет замуж, в каких дворцах будет жить, просил позволения и тогда быть ее другом. Оба весело смеялись, и Карташев краснел, всматриваясь в ее ласковые карпе глазки, в ее шейку, такую же белую, какой была она, когда в первый раз он увидел ее гимназистом. Теперь и шейка и вся она, Маня, была еще красивее, сильнее тянула к себе, без боли, как красивая картинка, прекрасный пейзаж. Наклонился бы, поцеловал это белое плечико и почувствовал бы сильнее прелесть дня, радость жизни, свою и ее молодость… И казалось Карташеву, что она ответила бы тем же или, по крайней мере, поняла, что влечет его к ней. Засыпая, он думал о Корневой… Прекрасная, стройная, она была где-то близко-близко, он чувствовал ее дыхание, ее голос, взгляд — влажный, жгучий, чудный, как лучшее из всего, что есть на свете. Жениться, увезти ее с собой? Карташев задыхался при мысли о таком блаженстве и долго ворочался под одеялом.
Опять отъезд и проводы. Дали денег на всю дорогу без вычета за билеты, дали на лекции и за лекции, снова нашили всего, кроме платья, на которое дали тоже денег, чтобы заказал его по последней моде в Петербурге.
Карташев признался, что вещи свои, в сущности, заложил я продал, рассказал, как ехал домой. Аглаида Васильевна больше всего жалела о подушке:
— Лучшую тебе дала…
Крестя и целуя сына, она говорила:
— Все-таки будь, мой дорогой, больше хозяином.
— Ты хоть подушку привези маме, — ласково говорила Наташа.
— Даю слово, подушку привезу.
Наташа ехала с братом проводить его к Зине в деревню. Хотела было ехать и Маня, но у нее уже начались уроки.
Маня стала красавицей в полном смысле слова, с смелым, живым взглядом. Из всех только она одна не выказывала уезжавшему брату почтения.
— Уедет опять мой голубчик, — говорила на вокзале Аглаида Васильевна, — улетит мой орел.
— А голубчик только и думает, мама, как бы ему поскорее уехать, — сказала Маня, кивнув пренебрежительно головой в сторону брата.
— Только и думаю, как бы уехать? — вспыхнул Карташев, — ну, так вот назло тебе сегодня и не поеду.
— Тащи вещи назад, — обрадовавшись, крикнул толстый Сережа и неуклюже, счастливый, потащил сам тяжелый чемодан брата к выходу, боясь, что тот передумает. Все были рады, все целовали Карташева.
— Едем в наш старый дом пить чай, — предложил Карташев.
Старый дом был недалеко от вокзала.
Осень была теплая, ясная; вечер тихий, прекрасный. Точно убаюканное, засыпало синее нежное море, нежный аромат последних осенних цветов разливался по пыльному саду. Вся семья собралась на террасе, пили чай, говорили, вспоминали прошлое, ходили по саду, заглядывали в старый колодезь, взбирались на беседку. Из-за ограды выглядывало то же кладбище, те же памятники, тот же сарай из серого темного камня. Камни на стенах еще потемнели, точно спаленные огненным солнцем: пыль так и осталась от лета и лежала толстым слоем везде — на солнечных часах, на статуях, на мраморных скамеечках. Желтые листья валялись по дорожкам такие же неподвижные и безмолвные, как эти статуи, скамьи, деревья и пыль лета, как то прошлое, что безмолвно, но сильно вставало и хватало за сердце. Все говорило еще об отце, все было делом его рук. Сколько пережито хорошего и дурного, каким длинным казалось тогда время и каким мгновением кажется теперь все промелькнувшее. Как сон какой-то, — действительно ли то было или только пригрезилось все то, что было.
— Слушай, Наташа, если хочешь, я поговорю с мамой, чтобы отпустили тебя в Петербург, — говорил Карташев.
— Мама не послушается тебя, только расстроишь…
— Собственно говоря, ведь не стоит, Наташа…
— Это… Довольно об этом…
На другой день Карташев уехал, увозя с собой память о любви и ласке всех близких, и всех ему было так жаль.
В усадьбе у Зины Карташев провел всего день. Зина ходила в ожидании ребенка, обрадовалась брату и была с ним очень ласкова. Мужа ее не было дома. Зина ни одним словом не обмолвилась о своем житье-бытье с мужем и, когда речь заходила о муже, делалась сосредоточенной и серьезной. Карташев кое-что слышал от сестер и матери и не хотел расстраивать сестру расспросами. Он делал вид, что ничего не знает, и гулял с Наташей и Зиной по богатым комнатам ее мужа, по парку, рассказывая о своей петербургской жизни.
Поезд уходил на рассвете. Под вечер Карташев выехал от сестры, оставив у нее Наташу. Зина на прощанье сунула ему в руку пачку денег. Карташеву странно было брать от сестры деньги, но та добродушно-решительно проговорила:
— Бери, бери… Может быть, со временем отдашь, — пригодится больше, может быть, тогда…
Какое-то пренебрежение, сожаление, горечь послышались в голосе Зины; она быстро обняла брата и вдруг заплакала. Но сейчас же вытерла слезы и с улыбкой, стыдливо показывая на свой живот, проговорила:
— У меня теперь глаза на мокром месте… ну, прощай.
— Как ты мне папу напомнила в эту минуту…
— Да, говорят, что я все больше делаюсь похожей на него… Скоро умру…
— Ну, что ты!
— Поезжай, поезжай…
Зина, ласково поцеловав еще раз, повернула его к экипажу.
— Прощайте, прощайте…
Карташев, стоя в легкой щегольской коляске, махал своей путейской фуражкой сестрам, а сестры махали ему платками, подвигаясь медленно вперед к воротам, пока экипаж не скрылся.
Карташев перестал махать, уселся поудобнее и задумался: о Зине, о Наташе, о матери. Затем, вспомнив о подарке сестры, вынул бумажник и насчитал пятьсот рублей… Еще никогда в жизни у него не было в руках такой суммы!
Сытые, крупные лошади бежали легко и весело среди пустых полей. В бархатной безрукавке молодой кучер Семен лихо правил, покрикивал, и рукава его малиновой рубахи раздувались от встречного ветерка.
Да теперь и сам Шацкий, увидев Карташева, остался бы доволен.
— А что, Артемий Николаевич, — повернулся Семен, — хочу я вас везти на Кривозерни… Бывали там?
— Нет… а что?
Семен помолчал.
— Дорога лучше… Чаю там в корчме можно попить… Дочка у жида хороша, так хороша, и сказать нельзя…
Семен оглянулся и задорно посмотрел на Карташева.
Карташев смущенно улыбнулся.
— Поезжай как хочешь.
— Рахиль зовется…
Семен еще раз повернулся и так усмехнулся, точно он бросил волчонку кусок сырого мяса и смотрел, как угрюмый до того волчонок принялся ласково лизать знакомое ему блюдо. Семен вырос на барском, да еще на гусарском дворе: не давал маху Неручев, не даст, видно, и этот женин брат… Все они, господа, на этот счет хорошо обучены…
Карташев увидел мрачную корчму с высокой соломенной крышей, когда солнце уже почти село, когда густая длинная тень от корчмы спустилась на площадь и закрыла ее почти всю.
Карташев сразу угадал Рахиль. Она стояла у ворот и небрежно, рассеянно грызла семечки. Ее красивые, правильные, с оттенком пренебрежения глаза скользнули по Карташеву. На плече рубаха была порвана, и оттуда сквозило нежное, белое тело. Об этом нежном теле говорила и шея, белая как снег, там, ниже, у ворота рубахи, и там, где каштановые волосы с золотистым отливом, слегка волнистые, падали на плечи. Рахиль не обращала никакого внимания ни на прореху, ни на свой грязный костюм. Она и в нем была прекрасна, стройна и обворожительна. Яркая, с нежными и тонкими очертаниями лица, она стояла, как сказочная принцесса. Этим сказочным охватило Карташева, он смотрел на нее из экипажа и любовался ее нежной красотой. На этот раз он совершенно не чувствовал обычного смущения. Он подошел к ней свободно, уверенно, с тем особым выражением лица и глаз, которое смутило девушку, и когда она вторично остановила свой взгляд на нем, сердце Карташева сладко замерло.
— Рахиль, можно у вас напиться чаю? — спросил он.
Рахиль смущенно отстранилась и тихо, едва слышно произнесла:
— Идите…
Оба скрылись в темных воротах. Во дворе из-под высоких навесов неслось громкое хрустение лошадей, евших сено, звенели удила, неслась прохлада осеннего теплого вечера. Там и сям в полумраке навесов пробивался из крыши красный свет багряного заката.
Рахиль вошла в высокую потемневшую залу корчмы. В углублении виднелись двери, стояли какие-то станки, большая лежанка выдвигалась от печки, но окна корчмы были малы и высоко подняты над землей, так что в них был виден лишь кусок вечернего неба. Кот спрыгнул откуда-то и лениво, уверенно подошел мягкой поступью к Карташеву. Рахиль стояла посреди залы вполуоборот к Карташеву и смотрела в него.
— Хочешь здесь? — спросила она пытливо, сдержанно.
Что-то такое было в ее голосе, слегка картавом, певучем, как струны какого-то инструмента, что Карташев ласково спросил:
— А разве лучше чего-нибудь нет?
Рахиль улыбнулась, сверкнув жемчужными зубками, и ее розовые маленькие губы раскрылись, точно готовые уже для жгучих поцелуев.
Карташев, охваченный незнакомой ему решимостью, подошел в сжал ей руку. Рука была маленькая, нежная. Тонкая кожа лица ее вспыхнула, она слегка отвернулась и, словно не замечая, смотрела в окно.
Красный свет заката падал на нее. Она точно думала или вспоминала о чем-то. Легкое напряжение, смущение чувствовались в ней; какая-то сила и в то же время и мягкость, и беззаветная удаль — все охватывало страстью Карташева.
Он поднес ее руку к своим губам. Новая краска залила лицо девушки. Он обнял и поцеловал ее. Она все стояла, как скованная… Он повернул к себе ее лицо, и она покорно посмотрела в его глаза своими замагнетизированными глазами.
Он медленно, страстно впился в ее полуоткрытые нежные губы.
Голова Рахили слегка опрокинулась, она сделала губами какое-то движение и точно пришла в себя.
— Довольно… ты как сумасшедший…
Карташев стал целовать ей руку, а Рахиль опять стояла и смотрела, как он целует.
— Моя рука грязная, — сказала она.
— Ничего, — продолжая целовать, упрямо ответил Карташев.
— Отец идет!
Рахиль отскочила одним прыжком и уже стояла чужая, потухшая, с холодным, пренебрежительным видом.
Вошел еврей с длинной бородой и подозрительными глазами. Он осмотрелся и заговорил тихо, ворчливо что-то по-еврейски. Она тоже что-то ответила, и некоторое время между ним и дочерью происходил оживленный разговор. Затем он смолк и тихо, подозрительно спросил Карташева по-русски:
— А чем эта комната не хороша?
Рахиль смотрела на Карташева молча. Карташев, угадывая что-то, ответил небрежным, избалованным тоном:
— Не нравится, и конец. Большая, грязная…
Рахиль удовлетворенно перевела вопросительный взгляд на отца. Отец, избегая взгляда и ее и Карташева, развел руками и повернулся к двери, процедив что-то сквозь зубы.
Когда дверь затворилась, Рахиль лукаво посмотрела на Карташева.
— Ты умный… — сказала она.
Карташев на этот раз сильно и смело обнял Рахиль и несколько раз, запрокинув ей голову, поцеловал ее в губы.
— Ну, — вздохнула Рахиль и, оправив волосы, сказала весело: — Иди за мной…
Они опять направились по коридору и в самом конце его вошли в красивую, нарядную комнату.
Здесь было дорогое, оригинальное убранство, не имевшее ничего общего с остальной корчмой.
— Откуда такая комната? — спросил Карташев.
— Старый скоро будешь, когда все захочешь знать. Не целуй меня теперь! Когда все заснут, я оденусь и приду к тебе… Тогда смотри на меня… и целуй, если хочешь.
— Одевайся для других, а для меня ты и так прекрасна…
Она заглянула в глаза Карташева, подумала и поцеловала их.
— Это чтоб другие тебя не любили… — На мгновение она замерла в его объятиях, опять вырвалась и спросила: — Да откуда ты взялся? Кто ты?
В коридоре послышалось шлепанье туфель.
— Самовар? — переменив тон, как бы спросила Рахиль уже на ходу и скрылась в коридоре.
Карташев слышал какой-то вопрос еврея, обращенный к ней, ее ответ, небрежный, быстрый, на ходу. Затем все смолкло, и только лошади где-то далеко продолжали свою мерную работу челюстями.
Карташев открыл окно, и свежесть осеннего вечера с каким-то ароматным настоем лета ворвалась в комнату. Карташев лег на низкую, мягкую, красиво застланную кровать и, закрыв глаза, забылся в сладкой истоме.
Нигде, ни в каком уголке его сердца не было фальши, напряжения, сомнения ни в отношении Рахили, ни в отношении всей этой оригинальной обстановки.
Он, может быть, и догадывался, что тут не обошлось без Неручева, но какое ему дело? Все шло само собой, и все было так прекрасно, как никогда не было с ним с тех пор, как он на земле.
Рахиль подала самовар, подала булку, еще что-то принесла, еще раз поцеловалась и, шепнув: «Приду нарядная» — скрылась.
В комнату вошел Семен, мотнув утвердительно головой по направлению коридора, и проговорил:
— Хороша!.. Черт, а не девка… — Он оглянулся. — И убранство какое… Деньги б были — уберешь как захочешь, — покорно прибавил он со вздохом. — Выпить охота, — сказал Семен уже другим тоном.
Карташев быстро вынул трехрублевую бумажку и сунул ему в руку.
— Ну, покорно благодарим… Бывало, в холостых наш барин были, и перепадало же нашему брату, — подмигнул Семен. — А теперь: «Зиночка да Зиночка», — а уж этого самого и нет…