Том 2. Студенты. Инженеры - Гарин-Михайловский Николай Георгиевич 8 стр.


— Сознался наконец… Слава тебе, господи… А дальше то, что ей надо открыть меблированные комнаты. Найдется несколько таких дураков, как ты, которые ей платить ничего не будут, и она вместе с вами подохнет с голоду.

— Меблированные комнаты — идея хорошая, — согласился Карташев, — но для этого надо много денег.

— Немного больше, чем для машины… Можно откупить уже с готовой обстановкой, можно напрокат взять, можно в рассрочку купить… сто рублей надо.

— Ну, и отлично… Я даю тридцать пять, вырученные от татарина, — сказал вдруг Карташев.

Конечно, Карташевым руководило и доброе чувство, но в то же мгновение сам собою разрешался смущавший его и другой вопрос: продажа вещей была бы неприятна его матери. Если не писать ничего об этом и деньги прожить, выйдет некрасиво, а если отдать этой несчастной, то молчание о продаже вещей получит характер даже некоторым образом возвышенный: «Да не ведает правая рука, что творит левая».

Поэтому Карташев даже с легким сердцем вынул отдельно лежавшие в бумажнике деньги и положил их на стол.

— Ха… ха… — весело пустил он.

Шацкого вдруг смутила эта именно непринужденность Карташева. Он сконфуженно и напряженно замигал своими маленькими глазами.

— Мой друг, ты не умеешь… Так порядочные люди не делают… Если ты хотел помочь, то должен был дать все…

— Кто тебе мешает? — ответил Карташев.

— Что? — нерешительно спросил Шацкий и вдруг, быстро вытащив свой бумажник, вынул сотенную и бросил ее на стол. Но сейчас же карикатурно вскочил, оперся на стол, закрыв одной рукой деньги, точно хотел их взять назад, и так посмотрел на Карташева и на Ларио, точно сам не понимал, что с ним делается.

— Миша!.. — умилился Ларио.

— Пошел вон!! — заорал вдруг благим матом Шацкий.

Он ураганом стал носиться по комнате. Кровь прилила к его лицу. Он испытывал отвращение и к Ларио, и к Карташеву, и к Тюремщице. Он упал на кровать и несколько мгновений лежал с закрытыми глазами.

— Грабят!!! — закричал он в порыве бешенства.

Ларио и Карташев переглянулись.

— Миша, возьми деньги, — сдержанно произнес Ларио.

Шацкий молчал.

— Конечно, возьми, — сказал Карташев, — ну, дай десять, пятнадцать рублей.

— Дай десять, пятнадцать рублей, — передразнил его Шацкий… — оставьте меня в покое.

Карташев и Ларио заговорили между собою.

— Послушай, — говорил Карташев, — но ведь прежде всего ей следует лечиться. Самое лучшее позвать бы Корнева…

— Я согласен, — ответил Ларио.

— Собраться бы с ним обсудить. Сегодня — что? Среда, так в пятницу… в шесть часов…

— Отлично.

Шацкий поднялся с кровати. Лицо его было уже спокойно.

— Честному человеку нельзя жить на свете, — проговорил он задумчиво.

— Миша, возьми назад деньги.

— Пошел вон! — спокойно ответил Шацкий… — Нет, с вами в Сибирь попадешь… Едем в оперетку…

— А в Александринку?

— Ну, вот… они меня окончательно убьют… Можешь ты мне сделать одолжение, ехать именно в оперетку?..

— За твое великодушие я согласен с тобой хоть к черту, — ответил Карташев.

Шацкий утомленно кивнул головой.

— Одевайся.

— Господа, что же вы? Чаю…

— Нет, нет, с этим подлецом я больше секунды не могу быть, — торопил Шацкий.

Карташев и Шацкий оделись.

— Спасибо, Миша! — сказал Ларио, провожая их.

— Убирайся, убирайся…

— Го-го-го, — смущенно щурился Ларио, когда Шацкий, не желая протянуть ему руки, убегал по коридору, — ты послушай, Миша, твой друг, граф Базиль, так бы не поступил.

— Может быть, может быть… с такими господами, как ты, все может быть.

— Миша, это, наконец, обидно; или давай руку, или я брошу тебе в морду твои деньги, — вспыхнул Ларио.

— Ну, вот… Я говорил… На тебе руку, и черт с тобой!

— Ну, вот так лучше.

— У! животное…

— Ну, прощай, — крикнул снизу лестницы Карташев.

— Прощай… Прощай, Миша, — крикнул Ларио.

— Пошел вон, — раздался из темноты уже веселый обыкновенный голос Шацкого.

XIV

— Ну, что? — спросил Шацкий Карташева, когда они по окончании представления выходили из театра.

Карташев промычал что-то неопределенное.

— Нравится, но стыдно признаться, — сказал Шацкий. — Со мной это можно оставить — я не Корнев, я пойму тебя, мой друг. Завтра едем?

— Вряд ли.

— Как хочешь… может быть, утром меня навестишь?

— Нет. Я завтра на лекции.

— А-а! ужинать хочешь?

— Нет… буду письма писать.

— Ну, в таком случае прощай…

Карташев хотел писать домой, но, возвратившись, почувствовал себя в полном нерасположении. Перед ним ярко проносились картины театра, мелькали голые руки и обнаженные плечи красивых актрис, и особенно одна из них не выходила из головы — красивая, стройная, с мягкими, темными глазами певица. Она была одета итальянкой, пела «Viva l'Italia» [20], ласково обжигала своими глазами, и Карташеву показалось, что она даже обратила на него особенное внимание…

Перед ним сверкнули ее манящие, добрые глаза, нежная и атласная белизна ее голых рук и плеч, сердце его усиленно забилось, и он подумал, засыпая:

«За обладание такой женщиной, за одно мгновенье можно отдать всю жизнь».

Что-то снилось ему. Но утром, когда Карташев проснулся, все сны его подернулись таким туманом, что он почти ничего не мог вспомнить, и только образ матери, холодный и равнодушный, стоял ясно перед ним. Под впечатлением ее образа он почувствовал какое-то угрызение совести, хотел было засесть за письмо к матери, но, по зрелом размышлении, раздумал, потому что письмо под таким настроением вышло бы натянутое, сухое, и мать его, очень чуткая, была бы не удовлетворена. Поэтому, прежде чем писать письмо, Карташев решил привести себя в равновесие. Вдумываясь, что выбило его из колеи, он прежде всего остановился на оперетке и решил больше туда не ходить. Это очень облегчило его. Второе решение было — немедленно после чая отправиться на лекции и аккуратно все их высидеть. Он даже пешком пошел в университет. Он шел и с удовольствием думал о своей решимости.

В передней университета встретила его знакомая толпа швейцаров, ряд длинных вешалок, к одной из которых он подошел и разделся. Карташев оправил волосы, вынул носовой платок, высморкался и, как-то съежившись, зашагал по широкой лестнице наверх, в аудиторию.

Там он опять волновался, опять также слушал знаменитого профессора, опять ничего не понимал и раздражался.

Карташев вдруг вскипел.

«Ну, и не понимаю, я дурак, а вы умны, и черт с вами со всеми, а испытывать постоянное унижение от мысли, что я дурак, я не желаю больше…»

Он решительно встал и вышел из аудитории.

— Подохните вы себе все с вашим умом, — прошептал он, хлопнув дверью.

Выйдя на улицу, Карташев так весело оглянулся, точно вдруг почувствовал себя дома, — не там дома, на далекой родине, а здесь, на воле, в большом Петербурге. Ему вспомнился вчерашний театр, Шацкий, его приглашение, и, взяв извозчика, он поехал к Шацкому.


Извозчик подвез его к красивому дому на Малой Морской, и по широкой, устланной ковром лестнице, по указанию швейцара, Карташев поднялся в третий этаж. Он позвонил. Вышла горничная в чепце, молоденькая, но важная, и с достоинством спросила:

— Как прикажете доложить?

— Не надо докладывать, — ответил Карташев.

Раздевшись, он оглянулся на горничную, и та, проведя его несколько шагов по широкому, застланному ковром коридору, отворила дверь. Карташев вошел в большую высокую комнату с большими венецианскими окнами, с бархатными малиновыми гардинами и с такой же тяжелой портьерой в другую комнату.

Посреди комнаты стоял стол, на котором лежало несколько номеров газет, «Стрекоза», «Будильник» и несколько французских журналов. Весь пол был застлан ковром. В простенках окон стояли высокие, чуть не до потолка, два зеркала.

Карташев поднял портьеру и увидел Шацкого, задумчиво лежавшего еще в постели. Красивое тигровое одеяло покрывало Шацкого, и из-под него едва выглядывала маленькая черненькая стриженая головка хозяина.

— Кто тут? — испуганно спросил Шацкий, но увидав Карташева, весело вскрикнул: — Артур, мой друг, как я рад тебя видеть!

— И я тоже очень рад тебя видеть.

— Чай, кофе?

Шацкий отчаянно позвонил, и, когда из-за портьеры раздался голос горничной, спрашивавшей, что ему угодно, он крикнул:

— И чай и кофе с печеньями, — прошу поторопиться: мой друг, граф Артур, не любит ждать.

— Сию минуту, ваше сиятельство, — ответила горничная.

— У меня строго, — сказал Шацкий после ухода горничной.

— Но зачем же ты меня произвел в графы? — спросил Карташев.

— Нельзя, мой друг, этикет. У меня никто, кроме графов и князей, не бывает… Единственное исключение составляет Ларио… Я его называю, когда является горничная: «Мой милый оригинал барон…» А правда, красиво — граф Артур?.. Я сегодня же напишу отцу, что имею дуэль с графом Артуром. Он когда-то был в Дерптском университете и любит хвастаться своими дуэлями с немцами-баронами, а не угодно ли с графом Артуром на кинжалах… Это очень эффектная дуэль: коротенькие кинжалы и прямо в грудь… Завтра Корнева попрошу рецепт мне написать…

— Ты напишешь, что ранен?

— Опасно! Лучший доктор, за каждый визит сто рублей. Нельзя, мой друг… этикет… Мы, бедные люди большого света, мы рабы этикета.

Он стал одеваться и потом умываться, причем чистил зубы, ногти, щеткой натирал руки, шею, грудь, спину, фыркал, пускал кругом фонтаны воды и постоянно твердил:

— Ничего не поделаешь… Большой свет требует жертв.

Умывшись, Шацкий нарядился в какой-то пестрый халат, надел маленькую бархатную шапочку, подошел к зеркалу, показал себе язык, оглянул себя сзади, щелкнул над головой пальцами и, проговорив себе под нос «дзинь-ла-ла», обратился к Карташеву:

— Я всегда в этом костюме пишу письма домой… чтобы прийти в надлежащее настроение.

— Кофе и чай, ваше сиятельство, на столе, — раздался голос горничной.

— Граф Артур, прошу вас сделать мне честь, откушать моего хлеба-соли.

И Шацкий, откинув портьеру, стоял в наклоненной, довольно карикатурной позе, ожидая, пока Карташев пройдет в столовую.

Горничная почтительно стояла у дверей.

Шацкий подошел к столу и сделал пренебрежительную гримасу.

— Мне кажется, что гренки недостаточно поджарены, — проговорил он как бы про себя.

— Прикажете доложить madame, ваше сиятельство?

— Не надо… можете идти.

Когда горничная вышла, Шацкий спросил Карташева:

— Прилично?

— Вполне.

— Merci, мой друг. В моих огорчениях ты единственный, кто утешает меня… Пожалуйста, — предложил он, подвигая кофе и печенье.

Напившись вкусного кофе, закурив папироску, Шацкий обратился к Карташеву:

— Не желаешь ли, мой друг, сигар? У меня есть порядочные… не скажу, хорошие… Мой друг Базиль привез мне из Гаваны ящик, и какая дешевизна, всего восемьдесят рублей сотня! Я думал, что мне придется выбросить их в окно, но, представь себе, оказались сносными…

Не рискуя ставить своего приятеля в неловкое положение в случае, если бы у него не оказалось сигар, Карташев дипломатично отказался.

— Тогда, может быть, хочешь на кушетке поваляться?

— Это с удовольствием, — ответил Карташев и, подойдя к кушетке, повалился на нее. — Тощища смертная, — произнес он, закладывая руки за голову.

— Мой друг, ты, кажется, не в духе? — спросил Шацкий и участливо наклонился к Карташеву. — В чем дело? Денег? Мой кошелек всегда к твоим услугам.

— Merci, мне не надо денег, — соврал Карташев. — Понимаешь, в чем дело… Я ничего не понимаю, что читают на лекциях…

— Только-то… смущаться от таких пустяков… а я совсем решил не ходить на лекции.

— И я сегодня решил то же самое.

— Я никогда не сомневался, что ты умный человек, — снисходительно ответил Шацкий.

— Понимаешь, какой смысл ходить…

— Понимаю, понимаю…

— …когда ничего не понимаешь…

— Понимаю, понимаю.

— Надо сначала дома будет поработать, чтоб приучиться понимать, по крайней мере, этот китайский язык.

— Не стоит, мой друг.

— Ну, как не стоит? — надо же когда-нибудь…

— Ничего не надо. Поверь мне, что порядочному человеку ничего этого не требуется… Вот: порядочные манеры, хорошие знакомства, уметь фехтоваться, верхом ездить, записаться членом яхт-клуба, — это я понимаю. Кстати, ты читал «Рокамболя»?

— Никогда.

— Очень и очень милая книга. Хочешь, почитаем вслух.

— Ерунда ведь.

— Никогда. Очень тонкая штука и знание большого света… Хочешь? Попробуем.

И Шацкий, улегшись на другой диван, взял «Рокамболя» и начал читать. Пробило час, два, три, четыре, пять, пока, наконец, приятели оторвались от чтения.

— Такая чушь, — сказал, потягиваясь, Карташев, — а не оторвешься.

— А-га! Я тебе говорил. Теперь отправимся к Мильбрету и после обеда опять за чтение.

— Отлично.

По возвращении с обеда приятели опять расположились на диванах и продолжали чтение. Когда в коридоре пробило восемь часов, Шацкий отложил книгу и сказал:

— Ну, а теперь, Артур, пора в театр.

Карташев нерешительно встал, нерешительно оделся вслед за Шацким и только на лестнице сделал слабую попытку воспротивиться:

— Что ж это — каждый день?

— Мой друг, что за счеты между порядочными людьми.

И, покатившись от смеха, Шацкий схватил за руку смеявшегося Карташева и весело потащил его за собой по лестнице.

— Надо хоть pince-nez купить, — сказал Карташев, — а то плохо видно.

— А-а… это необходимо!

— А ты?

— Я хорошо вижу, мой друг.

Раздевавший их у Берга солдат назвал Карташева, как и Шацкого: «Ваше сиятельство».

— Ты отчего же угадал, что он тоже граф? — спросил Шацкий.

— Помилуйте, ваше сиятельство, сразу видно, — ответил солдат.

И, рассмеявшись, друзья отправились в буфет. Карташев на ходу вытер свое pince-nez и, надев его на нос, почувствовал себя очень хорошо и устойчиво. Ему показалось даже, что у него явилось такое же выражение, как у того студента с белокурыми волосами. Теперь и он мог бы так же свободно и спокойно идти куда угодно. Он не мог отказать себе в удовольствии проверить свои ощущения и, направясь в ту сторону буфета, где стояло зеркало, окинул себя внимательным взглядом.

— Хорош, хорош, — проговорил Шацкий, — красавец… по мнению коров, — добавил он вдруг.

— Надеюсь, ты не завидуешь? — спросил Карташев, смутившись и не найдясь, что сказать.

— Мой друг… преимущество глупости в том, что ей никогда не завидуют.

Карташев обиделся.

— В чем же проявляется моя глупость?

— Человек, который не проявляет ума, тем самым проявляет свою глупость.

— Ну, а ты чем проявляешь свой ум?

— Тем, что переношу терпеливо глупость.

— Свою?

— Все равно, мой друг, не будем говорить о таких пустяках.

— Не я начал, ты…

— Еще бы… Начинают всегда старшие, а младшие им подражают.

— Ну, уж тебе я не подражаю.

— Мы, может быть, оставим этот разговор и пойдем в партер?

— Как хочешь.

— Так мил и великодушен… comme une vache espagnole…[21]

— А ты остришь, как и подобает такому шуту, как ты.

— Ты сегодня в ударе.

— А ты нет.

— При этом мы оба, конечно, правы, потому что оба врем.

— Ах, как смешно, — пожалуйста, пощекочи меня.

— Мой друг, стыдно…

— С тобой мне ничего не стыдно, — покраснел Карташев.

Шацкий сделал пренебрежительную гримасу.

— Ты груб, как солдатское сукно.

— Я тебя серьезно прошу, — вспыхнул и запальчиво заговорил Карташев, — прекратить этот дурацкий разговор, иначе я сейчас же уеду и навсегда прекращу с тобой всякое знакомство.

— Обиделся наконец, — фыркнул Шацкий.

— Пристал, как оса.

— Ну, бог с тобой, — мир…

Карташев нехотя протянул свою руку.

— Ну, Артюша, миленький… А хочешь, я тебя познакомлю с итальяночкой?! Ну, слава богу, прояснился… Нет, серьезно, если хочешь, скажи слово — и она твоя. Я повезу вас в свой загородный дом, устрою вас там, и мы с Nicolas станем вас посещать…

Приятели вместе с публикой вошли в длинную, на сарай похожую залу театра и уселись в первых рядах. Взвилась занавесь, заиграл оркестр из пятнадцати плохих музыкантов, раздался звонок, и, как в цирке, одна за другой, один за другим выскакивали на авансцену и актрисы и актеры. Они пели шансонетки с сальным содержанием, танцевали канкан и говорили разные пошлости. Все это смягчалось французским языком, красивыми личиками актрис, их декольтированными руками и плечами и какой-то патриархальной простотой. Одна поет, а другая, очередная, стоит сбоку и что-то телеграфирует кому-то в ложу. Собьется с такта поющая, добродушно рассмеется сама, добродушно рассмеется публика, дирижер рассмеется, и начинают сначала!

— Твоя, — сказал Шацкий громко, когда итальянка подошла к рампе.

— Тише, — ответил Карташев, вспыхнув до ушей.

Взгляд итальянки упал на Карташева, и легкая приветливая улыбка скользнула по ее губам.

— Видел! — вскрикнул Шацкий.

— Тише, нас выведут…

Карташев замер от восторга.

В антракте Шацкий спросил:

— Кстати, знаешь, что ей сорок лет?

— Ты врешь, но если бы ей было и шестьдесят, я симпатизировал бы ей еще больше…

— Это легко сделать: подожди двадцать лет.

— Она вовсе не потому мне нравится, что она молода, красива и поет у Берга на подмостках. Напротив — это отталкивает, и мне ее еще больше жаль, потому что я уверен, что нужда заставляет ее… Разве пойдет кто-нибудь охотно на такую унизительную роль? Нужда их всех заставляет, но ее жаль больше других, потому что она милое, прелестное создание, ее мягкая, ласковая доброта так и говорит в ее глазах, так и просит, чтоб целовать, целовать их…

Назад Дальше