Слоник из яшмы. По замкнутому кругу - Михайлов Виктор Семенович 22 стр.


Жарков был зачислен в электроцех. А в начале августа ЖКО выделило им отдельную комнату и была отпразднована свадьба. Представитель с работы со стороны жениха, мастер завода «Динамо» Осокин кричал: «Горько!» — пил мало и все время порывался рассказать какую-то историю, которая начиналась так!

«Вот, братцы, у нас на «Динамо»…

Но братцы так и не узнали, что же произошло «у нас на «Динамо»; Осокин все-таки захмелел, проспал до утра на диване с цветастой обивкой (подарок молодоженам от завкома) и утром уехал в Москву.

И вот еще не минул полностью медовый месяц, как случилась эта неприятная история, но… не будем забегать вперед.

К Забалуевой в ее маленький кабинет Дуся пришла после работы. Она села за стол, покрытый зеленым сукном с чернильными пятнами, посмотрела на следы сургучных печатей, оставшиеся на дверке несгораемого шкафа, на скучные обои, на копию с картины художника Шишкина… И ей стало обидно, что вот здесь, в этой комнате, пахнувшей чернилами и табаком, они будут говорить о самом для нее сокровенном, о том, что принадлежит ей и, быть может, Борису Жаркову.

Не очень удачно начав эту беседу, Пелагея Дмитриевна строго сказала:

— Дуся!

— Что так грозно? Ну, Дуся. Я уже восемнадцать лет, как Дуся! — обозлилась та.

— Не комедиянничай! Я старше тебя, послушай, что я тебе скажу! — жестко сказала Забалуева, упрямо не желая отказаться от неверно взятого тона.

— Диван заберешь? Забирай! Нам диван на случай семейной жизни подарен, а если не состоялась она, эта семейная жизнь, — забирайте обратно! Хочешь, я диван этот сама в завком привезу, на ручной тележке?

— Ты чего кричишь? Ты где, товарищ Жаркова, находишься?

Дуся не кричала, но такая форма беседы была естественным развитием ошибки, сделанной Пелагеей Дмитриевной в самом начале разговора.

— Все шпыняют… Нет того, чтобы слово человеческое сказать… — со слезами в голосе вырвалось у Жарковой.

— Дура ты, дура, Дуська! — неожиданно просто и тепло сказала Забалуева. — Я тебя, что ли, за Жаркова гнала? Пришла, на грудь кинулась, слезами мне пятен на кофточке понаставила: «Люблю! Помираю! Замуж хочу! Он такой-разэтакий, золотой, бриллиантовый!» Я ли тебе не говорила — человек не орех: сразу не раскусишь. Говорила, погляди, что за личность такая, присмотрись к нему! А ты: «Нет мне без него никакой жизни!» Вот тебе и жизнь, и любовь с первого взгляда…

— Ну, виновата. Сама виновата, ни у кого я не ищу сочувствия… — безнадежно произнесла Дуся.

— Погоди, Дуся, ты можешь со мной поговорить спокойно, по душам?

— Ну?

— Можешь, спрашиваю?

— Ну могу…

— Давай сядем рядком да поговорим ладком.

Они сели на диван, обитый синей с красными тюльпанами тканью. Таких диванов завод приобрел целую партию, штук сто, не меньше.

— Ты слушай меня культурно, по-пустому не кипятись, — начала Забалуева. — А что, Дуся, если во всей этой истории ты одна виновата?

— Это как то есть? — удивилась она.

— А так. Жарков москвич, ему тут скучно, не с кем слово сказать, житье свое столичное вспомнить. Видит он, из Москвы девушка приехала, он с ней, ничего такого не думая, поговорил, а ты из себя Отелло показала и…

— Я все своими глазами видела.

— Чего ты видела?

— Он ей кулек принес, на колено встал: «Лучшие розы с садов Андалузии», — говорит. Она кулек разворачивает, а в нем эскимо на палочке.

— Только и всего? — удивилась Забалуева.

— Так ведь он и со мной так же знакомился: «Лучшие розы садов Андалузии» и эскимо в кульке…

— Так ведь это, Дусенька, шутка…

— Шутка? Ну нет, тетя Поля, это не шутка! Если хотите знать, это разработанная технология! Я бы ему измену простила, а такое простить не могу. Он мне говорит: «Дусенька, я обещал часа на два подменить Лешу Исакова и скоро вернусь». Вечер у меня выдался свободный. Думаю: совсем я с семейной жизнью хоровой кружок забросила, пойду, пока Бориса нет, в клуб. Иду парком, вдруг вижу, от киоска бежит парень, на Бориса похожий. Я за кустом остановилась, смотрю, а сама думаю: если это Борис, то как же это он вместо завода в парке очутился? Подбегает, вижу, он — Борис. Только теперь я заметила девушку на скамейке, такая из модных. Расшаркивается он перед ней, встает на колено, протягивает ей кулек и сыплет эту свою разработанную технологию. Та бумагу разворачивает, мизинчик с маникюром оттопыривает, эскимо из кулька достает и говорит: «Ах, Боря, какой же вы шутник!» Вы как, тетя Поля, думаете, здесь ревность? Нет, здесь чувство обиды! Я подошла к нему и по-нашему, по-рабочему, карточку его бесстыжую припечатала! Пусть знает, что дуры нынче повывелись!

— Правильно! — сорвалось у Забалуевой.

— Что? — удивилась Дуся.

— Правильно я тебя предупреждала, — вывернулась Забалуева. — Приглядись к человеку. Теперь что же делать будем?

— Не буду с ним жить. Разведусь.

— Постой, Дуся, да ты с ним, с Жарковым-то, разговаривала?

— Нет. Я у подружки ночевала. Прошу вас, тетя Поля, походатайствуйте перед ЖКО, чтобы мне прежнее место в общежитии дали.

— Эх, милая, молода ты еще, не обломалась, — вздохнула Пелагея Дмитриевна. — Вот погоди, станешь бабой…

— Никогда я не стану бабой! — резко перебила ее Дуся. — Я вольный человек, мне дороги не заказаны. Вот захочу, в Москву уеду, на инженера учиться буду! Шляпку с пером надену… — выпалила она со злостью.

— Дура ты, Дуська! Разве у инженера все дело в пере да в шляпке? Вот ты хочешь под давлением полерит на капельницу подавать, а за этот счет скорость у станка увеличить. Мысль толковая, а кто же тебе расчет сделает? Шляпка с пером, что ли? Тут в тебе, прямо скажу, злость говорит. С милым век прожить — не поле перейти. На пути всякие колдобины встречаются, а ты на первой кочке споткнулась и любовь свою да дружбу с корнем вырвать хочешь. Давай, Дуся, так сделаем: я Жаркова в завком вызову, он на десять лет тебя старше, а как мальчишка за девками бегает. Мы в обиду тебя не дадим. Но и то учитывать надо, что у нас каждый человек — коллективу пример. Люди-то что скажут? Вот они, скажут, комсомолки наши, для них семья, что косынка: сегодня одну повязала, завтра другую. С людьми надо считаться, без народа не проживешь…

В это время Никитин шел по улице Ленина, был он здесь один раз днем, в первый день своего приезда. Сейчас вечерело, серые тени ползли по деревьям. На клумбах возле домов одуряюще пахнул табак. Через открытые окна доносились звуки вальса — по телевизору передавали «Лебединое озеро».

Никитин шел и думал: «Было бы хорошо, если бы в жизни, как у Шекспира: злодейские дела вызывали бы гневное возмущение природы — неистовый ветер, ослепительные взрывы молний, раскаты грома… А то вот как сегодня: теплый вечер, благоухает табак, звучит лирический вальс, а ты ищешь притаившегося врага, и, кто знает, быть может, он уже ищет тебя».

Без труда Никитин нашел дом, в котором жила Холодова, и поднялся на третий этаж. Так же, как и в первый раз, дверь была приоткрыта. Он вошел в переднюю и повесил шляпу на вешалку. Вера Павловна в уже знакомой позе сидела у окна. Она поднялась к нему навстречу, поздоровалась и пригласила к столу, где шумел чайник, накрытый стеганым петухом.

— Что это у вас дверь открыта? — спросил Никитин.

— Я вас ждала. Думала, был человек один раз, еще заплутается, — разливая чай, ответила Холодова.

Заметив взгляд Никитина, брошенный на детскую кроватку, объяснила:

— Сына отвела к соседке, чтобы не мешал. Квартира однокомнатная, кроме меня и Димки, здесь никто не живет. Нам не помешают, — закончила она и выжидательно замолчала.

Тишина стала тягостной. Понимая, что больше молчать нельзя, Никитин сказал:

— Тимофей Холодов был убит! Мы знали об этом еще до кремации, но не могли, не имели права опровергнуть версию самоубийства. Нужно, чтобы преступник был уверен в том, что смерть Холодова не вызвала никаких подозрений. В противном случае убийца насторожится и, быть может, заметая следы, уйдет.

— Но эта посмертная записка…

— Эта записка лишь часть большого письма, написанного Холодовым в Комитет госбезопасности.

— Война? — почти беззвучно спросила Холодова.

— Да, война. Сначала ошибка, потом… Вера Павловна, вы можете быть спокойны: это пятно Холодов смыл своей кровью.

— Чем я могу помочь вам?

— Вы можете мне помочь, но при условии…

— Я понимаю.

— По профессии вы токарь-фрезеровщик? — спросил Никитин.

— Да. Седьмого разряда.

— Как вы думаете, можно найти достаточно убедительный повод для того, чтобы перевести вас в семнадцатый цех? Вы меня понимаете? Речь идет о таком поводе, чтобы ваш перевод не вызывал никаких кривотолков в коллективе.

Подумав, Холодова сказала!

— В семнадцатом цехе есть только один станок пятишпиндельный гравировальный. Обычно на такой станок ставят работницу не выше пятого разряда. Но, принимая во внимание, что семнадцатый — особо режимный цех, здесь могут руководствоваться не разрядом, а надежностью человека. Я работаю на заводе много лет, член партии. Мне кажется, что, если бы меня перевели на этот участок, это не вызвало бы ни у кого подозрений.

Подумав, Холодова сказала!

— В семнадцатом цехе есть только один станок пятишпиндельный гравировальный. Обычно на такой станок ставят работницу не выше пятого разряда. Но, принимая во внимание, что семнадцатый — особо режимный цех, здесь могут руководствоваться не разрядом, а надежностью человека. Я работаю на заводе много лет, член партии. Мне кажется, что, если бы меня перевели на этот участок, это не вызвало бы ни у кого подозрений.

— Тогда, я думаю, что не позже завтрашнего дня вас вызовет к себе заместитель директора по кадрам. Он в курсе дела. Потребуйте расценки, которые позволили бы вам сохранить прежний заработок.

— Вы, пожалуй, научите! — усмехнулась Вера Павловна.

— А что? Дружба дружбой, а денежки врозь.

— Это устарело, Федор Степанович, раз дружба, стало быть ничего врозь!

Проводила она гостя до двери, но когда рука Холодовой легла на замок, Никитин задержал ее, кивнув на дверь: там слышались чьи-то шаги.

Переждав, он спустился вниз и направился в сторону общежития «Славоградуголь». Впереди него шли две молодых женщины, они говорили громко, и Никитин с интересом прислушался к их разговору.

Та, что пониже, стриженая:

— Если будем обсуждать на бюро, я скажу то, что думаю!

— Например? — Ироническая реплика той, что повыше, в очках, пестром платке, бесформенном платье и в полуботинках на высоких рифленых подметках.

— Например? — повторила, не замечая иронии, первая. — Я поддержу Дусю. Нельзя безнаказанно унижать достоинство человека!

Никитин понял, что речь идет о Дусе Жарковой.

— Ревность — это проявление атавизма, — заявила другая.

— Скажешь тоже, «ревность, атавизм»! Ты, Тоня, чудная какая-то! Мы о чем говорим? О том, что без правды не может быть настоящих отношений. Ложь, как ржавчина, разъедает самые лучшие чувства. А ты башмаки надела самые модные, а мысли у тебя, Тонька, какие-то старые…

Никитин задумался и присел на скамейку.


МАРГАРИТА АРНО


Раньше, до бойкота транспорта «ОРБЭ», рабочих доставляли на границу в автобусах. У шлагбаума проверяли пропуска, отбирали жетоны, и тогда на заставе наступало блаженное время затишья: солдаты играли в макао или ландскнехт и пили разбавленное водой красное вино благодатной Бургундии. А офицер… офицер уходил в деревушку Верипейр, там у него была интрижка с дочерью торговца колониальными товарами.

Со времени объявления рабочими бойкота люди тянулись через заставу, как патока с ложки: они шли группами, в одиночку и, сдавая жетон, проходили шлагбаум усталые, седые от дорожной пыли.

И в этот день, как всегда, дневные смены долго тянулись по дорогам к пограничной заставе. С гор надвигались густые вечерние тени. Пастухи перегнали стадо в долину. Мадлена, дочь лавочника, принарядилась и уже давно выглядывала в окно, поджидая дружка. А в караульном помещении заставы еще не хватало на доске одного жетона.

Офицер перелистал списки рабочих и против номера сто девяносто седьмого прочел: «Эрнестина Ламастер. Работница цеха сборки корпусов. «ОРБЭ». Ле-Локль. Постоянное местожительство: Морто, Фоверне, 15».

— Черт бы ее драл! — выругался офицер. — Осталась одна Ламастер. Пропустишь ее, Питу! — бросил он сержанту, вышел из караульной и отправился в Верипейр к своей Мадлене.

Прошел еще час. Ландскнехт был в разгаре. Сержант небезуспешно метал банк, открывая карты обтрепанной сальной колоды, когда в стену постучал стоящий на вахте солдат.

— Это Ламастер! Пойди, Жюссе, пропусти красотку! — распорядился сержант, продолжая метать банк.

Жюссе нехотя вышел из караульного помещения и увидел у шлагбаума женщину в платке.

— Черт тебя носит так поздно! — сказал он, подражая офицеру, и принял жетон. — Что это ты повязалась платком? — спросил Жюссе, рассматривая пропуск.

Женщина, издав стон, показала на щеку.

— А, зубы болят! — догадался Жюссе и, подтолкнув ее под гору в сторону Франции, крикнул ей вслед: — Пополощи рот отваром ромашки, помогает!

Войдя в караулку и повесив жетон на доску, Жюссе сказал:

— Это сто девяносто седьмой — Эрнестина Ламастер, у нее болят зубы.

— Ничего, — заметил сержант, сгребая пятифранковую монету, — будет меньше есть своего мужа!

Когда начальство острит, его подчиненные обязаны смеяться, солдаты об этом знали.

Смеялась и Маргарита Арно — в лицо ей дул свежий ветер родины. Она шла вниз, в долину. Сорванный с головы платок, точно знамя, она несла в вытянутой руке, и ветер трепал его тяжелые складки. Строфы стиха рождались в движении. Она читала их вслух, звонко смеясь и плача от радости и счастья:


Сколько лет я мечтала
Об этой встрече.
И мечта, словно птица,
Спустилась ко мне —
Теплый ветер меня
Обнимает за плечи
И ведет
По родной стороне!


Петляя по холму, дорога, как весенний ручей, низвергалась в долину. Маргарита шла, срезая излучины дороги, через высокие травы, по крутым и скользким откосам. Только в полночь она постучала в дверь маленького, крытого черепицей домика на окраине Марто.

Не зажигая свет, Жак Ламастер открыл дверь, взял ее за руку и повел по узкой лестнице в мансарду. Здесь было занавешено окно и горела свеча, бросая колеблющийся свет на потемневший от времени портрет Огюста Барбье[11]. На столе был заботливо приготовлен ужин — несколько бутербродов с холодной телятиной и большая кружка сидра.

Приложив палец к губам в знак молчания, Жак взял у нее пропуск Эрнестины и так же молча спустился вниз.

Проснулась Маргарита, разбуженная острым, словно лезвие ножа, лучом солнца. Напоенный мириадами сверкающих пылинок, луч солнца проник через жалюзи, скользнул по ее лицу, затем перебрался на аспарагус, отчего тонкие листочки его засветились нежным изумрудным светом.

Вошел Жак Ламастер. Осторожно ступая по скрипучим половицам, он поставил на стол глиняную кружку с горячим кофе и сказал:

— Надо уходить, пока не проснулись соседи. Вашего сына перебросят через границу на этой неделе. Он будет жить у нас до тех пор, пока вы за ним не приедете. Будьте готовы, через десять минут я зайду за вами, мы поедем в Авудрэ.

Маргарита молча пожала ему руку.

Спустя четверть часа ее уносил на запад «пикап» дорожного мастера.

В Авудрэ Маргарита простилась с Жаком и купила билет на автобус до Безансона. Послав в Лимож телеграмму Гоше, она назначила ему свидание у Этьена Виллара.

— Авудрэ — Безансон! Автобус отправляется в девять часов! Авудрэ — Безансон! — напевно выкрикивал водитель, проверяя билеты пассажиров.

С чувством какой-то особенной легкости, показав билет, Маргарита Арно поднялась в автобус и заняла место у окна. Трудности были позади.

«Снова юность мне машет крылом!» — вспомнила она забытую строчку.

В ожидании, пока автобус отправится в рейс, она охотно вступала в разговор с пассажирами. Они говорили о жилищном кризисе, о том, что наше время удивительно напоминает тысяча девятьсот тридцать третий год, когда «Бесноватый» пришел к власти и Германия откровенно готовилась к войне. Говорили о конкуренции на рынке часов «ОРБЭ» с часами Безансона, о ценах на виноград. Словом, говорили о всем том, что могло интересовать ее соотечественников в это светлое, чистое утро.

Но вот двери автобуса закрыты. Мотор взревел раз, другой, кузов дрогнул, и легкая ротонда над пассажирской станцией медленно поплыла назад.

Маргарита повернула голову, окинула прощальным взглядом площадь Авудрэ и вдруг заметила человека, бегущего за автобусом. Размахивая шляпой над головой, человек что-то кричал. Расстояние между ним и автобусом сокращалось все медленнее и медленнее. Маргарита еще раз взглянула на эту лысую, блестящую от пота голову с прилипшими редкими волосами, и лицо ей показалось знакомым. Затем расстояние между ними увеличилось, человек остановился и в бешенстве швырнул шляпу на землю. В своей бессильной ярости он был смешон. Маргарита невольно улыбнулась, но улыбка быстро сбежала с ее лица, она вспомнила: человек, бежавший за автобусом, был мастером Жозефом Прадэлем!

Маргарита почувствовала, как холодок страха на мгновение коснулся ее сердца.

«Зачем он, швейцарский подданный, оказался здесь, в Авудрэ? — подумала она. — Конечно, я могу сойти в Эталане и пересесть на автобус, идущий в Орнан — Левье, но… Легче скрыться в большом городе, нежели в этом маленьком местечке, где самое оживленное место — бензиновая колонка или закусочная автобусной компании».

Почти все сорок километров пути от Авудрэ до конечной станции прошли благополучно. На противоположном берегу реки уже были видны высокие трубы безансонского вагоностроительного завода. Как вдруг, не доезжая моста через Ду, их нагнал и некоторое время ехал рядом старенький «рено» с откидным верхом. В кузове стоял Жозеф Прадэль и, прикрыв ладонью от солнца глаза, напряженно всматривался в лица пассажиров автобуса. Заметив Маргариту Арно, он что-то крикнул своему шоферу и опустился на сиденье. Шляпа слетела с его головы, покатилась, точно серсо, и угодила под колесо дизельного самосвала. Остановив машину, Прадэль выскочил из кузова и бросился спасать шляпу. В это время автобус въехал на насыпь; здесь было однорядное движение, и между автобусом и фаэтоном Прадэля вклинилось с десяток легковых и грузовых машин. Пользуясь этим, Маргарита подошла к шоферу и, нагнувшись к нему, тихо сказала:

Назад Дальше