Кубачинские рассказы - Ахмедхан Абу-Бакар 10 стр.


Но наконец-то вздохнул и он: жена Хашима позвала их к столу.

О аллах, каким терпением надо обладать, чтобы дождаться, пока расставят эту батарею дорогих тарелок, больших и маленьких! И, о аллах, сколько вилок и ложек! «Вот, — подумал Пурша, — будет обед!» Он даже ремешок на животе поослабил.

Предвкушая отменное угощение, Пурша довольно потирал руки.

Первым долгом Айшат принесла в графине, с кулак величиной, водку, правда, Пурше показалось, что это скорее жена мужу лекарство приготовила.

Под стать графину были и рюмочки, маленькие, с наперсток.

Огромным ножом, таким, каким в горах баранов режут, жена Хашима нарезала небольшой кусок сыра, ломтики получились ровненькие и тоненькие, тоньше бумажного листа. «Да, мастерица из нее вышла хоть куда!» — подумал Пурша.

После этих приготовлений Айшат принесла на двух продолговатых тарелках (опять тарелки!) по нескольку рыбешек, каждая величиной с ящерку, что водятся на каменистых склонах гор. Одну тарелку она подала недоумевавшему Пурше, а другую — Хашиму. Рядом с рыбешками лежали два перышка зеленого лука и ломтик лимона.

Хашим зазвенел посудой, взял в руки графин и стал осторожно разливать по рюмочкам «лекарство».

— Дерхаб, дорогой мой брат Пурша! Да будет счастливым твой приезд!

— Дерхаб! — сказал в свою очередь Пурша, стараясь не показать хозяину дома свое крайнее удивление, растерянность и недоумение, а про себя подумал: «Нет, не может быть, чтобы такое называлось едой. Это, наверно, просто так, а потом будет добрый обед».

Как рассохшаяся бочка вмиг впитывает каплю воды, так и от содержимого рюмки не осталось следа. Пурша даже не почувствовал, попала ли водка в желудок, а потешнее всего было то, что, не будь он осторожен, мог бы вместе с водкой и рюмку проглотить, до того она была мала.

Выпили еще. Одним махом гость пропустил в горло сначала рыбешку, потом лимон и стал нанизывать на вилку зеленый лук. А хозяин тем временем, утирая крахмальной салфеткой губы, крикнул жене, чтобы подавала кофе.

Айшат принесла в малюсеньких керамических чашечках кофе. Выпили и его.

— Хорошо поели-выпили, — сказал Хашим, отодвигая от себя тарелку. — Спасибо тебе, моя хозяюшка!

Гость вопросительно посмотрел на друга — не насмехается ли? Но нет! На лице у хозяина была по-настоящему довольная улыбка.

— Да что за благодарности! — смущаясь, сказала Айшат. — Пурша, наверно, и не наелся?..

— Что вы, что вы!.. Я сыт. Прекрасно поел, — слукавил Пурша, а про себя подумал: «Видать, желудок моего друга ссохся, раз он может такой едой насытиться…»

И мог ли после всего, когда к другим мукам дня прибавилось еще невыносимое физическое страдание — беспокойство голодного желудка, — мог ли, скажите, Пурша беседовать на такую приятную тему, как судьба взрослых детей, их будущее?.. Нет! Не смог больше Пурша выносить пытки. Он подхватился и был таков: сказал, будто ему надо срочно к вечеру вернуться домой и что до того еще надо завернуть по делам в министерство…

Хорошенько поужинав в шашлычной, он спустился к морю, привольно растянулся на прибрежном песке, как косарь после трудового дня, и долго не мог уснуть: все думал о своем друге, который позабыл обычаи горского гостеприимства.

* * *

Урожай в это лето в садах выдался отменный. А садов у нас год от году все больше и больше. Постепенно они поднимаются в горы, как по лестнице. И теперь яблони и груши растут и плодоносят на таких высотах, где, посади кто-нибудь лет этак двадцать назад хоть одно дерево, сочли бы такого смельчака за сумасшедшего.

Богато уродили не только горные сады. Буйно налились и виноградники Прикаспийской, равнины. Особенно хороши они были в Геджухе, издавна славящемся своим добрым, терпким и вяжущим, как хурма, красным вином. Это о нем поется в старинной песне:

…Из кубачинского бокала
Он пил геджухское вино.

Чтобы не упустить время уборки и успеть собрать щедрый урожай, на помощь сельским труженикам поднялись из городов все, кто мог.

Хашима не надо было уговаривать, мобилизовывать… Он, как и многие, поехал добровольно. Тем более, что ему давно хотелось побывать в родном ауле, повидаться с друзьями и прежде всего, как вы догадываетесь, с Пуршой.

Айшат собрала мужа, положила в чемодан гостинцев для Зейнаб, для самого Пурши и сына их — Хайдара: отрез ситцу на платье, сорочку отцу семейства и ботинки Хайдару.

Сто километров пролетели мигом. Хашим сошел с поезда, а оттуда до места — на попутной машине, затем на лошадях.

Скажем прямо, езда на лошади была не из самых приятных. Во-первых, чемодан! В поезде, в машине или в самолете — дело другое. Там для чемодана место есть. А попробуйте-ка на лошади его устроить!

Хашим уселся в седло и чемодан поставил перед собой. И надо было видеть, с каким трудом он его удерживал. Только тут Хашим по-настоящему понял, что хурджин — и впрямь незаменимая вещь для горца. Кроме того, Хашим отвык от седла. Шутка ли, сколько лет не ездил верхом! Не прошло и получаса, бедняга уже не чувствовал своего зада, будто электрический провод через него пропустили: кололо, как иголками. Позвоночник согнулся в дугу — вот-вот переломится, — лопатки и вообще все кости болели так, что хоть криком кричи. Думал только об одном: скорее бы доехать.

Наконец Хашим был у сакли своего друга-брата. Не у той старой, что имела общий дымоход с бывшей Хашимовой, а у новой сакли, уютно расположенной на привольной поляне, довольно далеко от соседских — не то, что раньше одна на одной верхом.

Хашим еще только подъезжал к селу, а его уже со всех сторон облепил целый рой ребятишек — часто ли увидишь такую диковину: чемодан на коне, как седок, а человек вроде бы сбоку припека.

Но несчастный всадник был до такой степени измучен, что не замечал никого. Он спустил чемодан и с трудом перекинул ногу — чуть не свалился плашмя в дорожную пыль. Однако все обошлось.

И вот он в воротах, а навстречу ему бежит с распростертыми объятиями Зейнаб, жена Пурши.

Как и следовало, порасспросила о семье, порадовалась приезду, посетовала, что не привез с собой Айшат и дочку Умочку. Потом забрала у него уздечку, открыла ворота и, пропустив гостя впереди себя, показала ему на лестницу, что вела на второй этаж.

— Поднимайтесь, — сказала она, — я живо…

Зейнаб ловко привязала коня к стойлу, сняла с него седло и задала свежего, душистого сена. Затем быстро, не по возрасту легко, взбежала следом за Хашимом и пригласила его в кунацкую, где было прохладно и очень уютно. Постелила еще один пушистый ковер, подложила подушки, не две и не три.

— Отдохните, дорогой Хашим, — предложила она, — снимите обувь, и вот вам подушки под ноги, кровь сойдет, легче станет. Ведь вы, наверно, устали с дороги?

— Да, путь был не из легких, кости намял порядком.

— Отвыкли вы. Нельзя так надолго забывать родню. Ну, ничего, полежите. Скоро и Пурша придет. Я сейчас…

Зейнаб выбежала во двор. Сына дома не было — ушел в клуб на какие-то соревнования. Пришлось соседского мальчугана послать в правление колхоза, чтобы сообщил Пурше о приезде дорогого гостя.

А Хашим, удобно устроившись на ковре, высоко поднял на подушках ноги и стал ждать друга.

Ожидание было недолгим. Едва услышав о приезде Хашима, Пурша бросил все дела и кинулся домой.

И все повторилось сначала, как в зеркале отразилось. Тухумы постояли друг против друга. Помолчали. Затем кинулись обниматься и с радостью в голосе произносили только два слова: «Хашим», «Пурша!»

— Зейнаб, а ну давай еще подушек под ноги Хашиму да принеси орехов, сухих фруктов, пусть полакомится, — сказал Пурша. И, обращаясь уже к Хашиму, добавил: — Ты прости, брат, я на минутку тебя покину.

Пурша забежал к соседу и попросил его зарезать и освежевать ягненка. И такого понарассказал о госте, что сосед готов был уже и без денег все сделать.

Затем Пурша посоветовал жене позвать двух-трех женщин, пусть помогут. Хлопот много, одними своими руками не управишься, тем более что сделать все надо быстро: баранину сварить, потроха и голову приготовить как следует, пирогов с мясом испечь — в общем, принять и угостить доброго друга по горскому обычаю.

Вернувшись в тот раз из города, Пурша долго рассказывал землякам о том, какой он культуры насмотрелся в доме Хашима. Одних тарелок сколько перевидел, а вилок, ножей!.. Словом, понял он, что городская культура его друга — это когда тарелок и вилок много, а еды мало.

В честь приезда дорогого брата Пурша пригласил своих новых соседей, друзей. И беседа потекла, как вода из кувшина. О чем только не говорили: о колхозе, о космосе и о комете, что, слыхали, будто летит прямо на Землю, и о землетрясении — обо всем…

А Зейнаб тем временем с помощью соседок молниеносно справилась с угощением. И вот уже расстелена белоснежная скатерть. Появились чуреки (в этих местах их называют бехцурами), по обычаю нож не должен касаться хлеба: плоды добрых рук рукам и подвластны. Затем в центре водрузили бочонок вина, и Зейнаб подала под стать ему чарки орехового дерева.

А Зейнаб тем временем с помощью соседок молниеносно справилась с угощением. И вот уже расстелена белоснежная скатерть. Появились чуреки (в этих местах их называют бехцурами), по обычаю нож не должен касаться хлеба: плоды добрых рук рукам и подвластны. Затем в центре водрузили бочонок вина, и Зейнаб подала под стать ему чарки орехового дерева.

— Это вино, Хашим, из наших колхозных виноградников, — сказал Пурша, нежно поглаживая ладонью бочонок.

Женщины внесли на большом деревянном блюде дымящееся ароматное, сочное мясо ягненка…

Итак, все было готово. Только Хашим казался немного ошеломленным. Хотя гостеприимство горцев ему не в новинку, он все же не предполагал, что неожиданный его приезд будет встречен таким пышным пиршеством. И, чего греха таить, это льстило Хашиму.

Но… в ту самую минуту, когда Пурша не спеша наполнял чарки вином, Зейнаб вдруг с затаенной улыбкой в уголках губ поставила перед Хашимом тарелку с кильками, с перышками зеленого лука и ломтиками лимона. А по обе стороны тарелки нагромоздила гору ножей, вилок и ложек.

И такой дружный, веселый хохот огласил комнату, что казалось, того и гляди, потолок обвалится.

Громче всех смеялся Хашим.

А Пурша не унимался:

— Не стесняйся, Хашим, ты же любишь рыбку, ешь на здоровье. С дороги, надо думать, проголодался.

Сказал и сам подхватил кусок баранины, такой большой, что тень от него легла на грудь. Смачно вгрызся в дымящееся мясо ровными крепкими зубами, подмигивая окружающим, стал аппетитно уписывать его за обе щеки.

Перед горой вареной баранины килька казалась игрушечной рыбкой.

Хашим смеялся безудержно:

— Ах, негодник! Запомнил! А? Ну и ну!

1973

БЕГЛЕЦ

В беде ли ты

Иль в радости великой,

О человек.

Храни доброту.

Из горской песни

Он бежал…

А за ним никто не гнался — ни зверь, ни человек.

А если бы и гнался или зверь или человек, он бы сам отдался на растерзание. Отдался бы! Зачем ему жизнь? Зачем? Он потерял все самое дорогое.

Постойте, а разве жизнь — не самое дорогое?

Не надо торопиться с ответом на этот вопрос. Пусть скажет сам беглец.

— Люди, послушайте меня, и вы поймете, что бывает дороже собственной жизни…

Он перестал бежать. Он стал шагать, прижав руку к сердцу. Он ничего не видел перед собой — ни тропы, ни дороги — шел напрямик через рытвины, камни, щебнистую осыпь. Шел там, где не оставили следа ни арба, ни нога человека. И не ведал он усталости; тяжкое горе убивает мысль, но не останавливает ног. Он лишь находил время смахивать рукавом пот с лица да переводить дыхание.

Человек шел, не зная куда и не зная зачем… Одна сила двигала его — подальше от этих роковых мест. А ведь именно здесь он обрел свою жизненную прочность, где еще вчера стоял построенный дом под железной крышей, где он любовался трепетным пламенем очага и наслаждался лепетом несмышленыша-сынишки. Его первенцу — Абдул-Азизу — было всего пять лет. Он ловил на стенках сакли солнечных зайчиков и смеялся так заразительно, как могут смеяться только дети. А жена Саидат? Милой, доброй, заботливой была его красивая Саидат.

И вдруг ничего не стало…

Как понять его? Как примириться с этим? И мстить некому. Люди, о люди, дайте хоть мнимое утешение!

Но что сделают люди? Они так же бессильны…

— Не может быть! Не может! — исступленно повторял беглец. — Не верю, что их больше нет — ни Абдул-Азиза, ни Саидат. — Он остановился, простер руки к небу: — Сын мой, Абдул-Азиз, где ты? Жизнь моя, надежда моя, продолжение рода моего! Я хочу обнять тебя, посадить тебя на плечо, хочу взглянуть в глаза твои, чистые, как горный родничок.

Беглец упал и начал царапать бесчувственную землю, ломая ногти, грызть бесчувственный камень, ломая зубы. Он ждал от земли защиты…

— Абдул-Азиз! Саидат!

Щекой он коснулся кустика росной травы. Мокрой стала щека… От росы? От слез?

Горцы отличаются твердостью сердца. Но сердце Али-Булата из рода Шандан сдалось: кто бы мог подумать, что время и случай смогут выжать слезы…

Нет, не дрогнул бы Али-Булат перед силой человеческой. Он вступил бы с ней в единоборство. Но тут — другая сила, слепая, бесчувственная, подземная.

Подземная… Она разрушила все, чем он жил. До этого ему казалось, что все, что он создает, — нерушимо и незыблемо. И вдруг… Он снова простер руки к небу.

— О счастье, ты было подвластно мне. Я сидел в привычном седле и гарцевал, управляя тобой. А теперь я увидел твое подлинное лицо. Увидел тогда, когда тебя не стало. Я всегда думал, что я самый счастливый, а сейчас увидел себя самым несчастным. И не только себя…

А разве легче оттого, что несчастными стали и другие?

Да, ударил роковой час. Содрогнулась земля. Это походило на конвульсию зверя, которого вдруг насквозь проткнули кинжалом. Проткнули во время тихого, беспечного сна…

— Почему я не был с ними рядом! — горько воскликнул Али-Булат, теребя изорванную на груди рубашку. — Почему не был? Лучше бы меня, а не их погребли развалины сакли.

Он умолк, и картина разрушения вдруг предстала перед его затуманенным слезами взором. Он увидел глаза сына Абдул-Азиза. Светлые, как горные роднички… В них недоумение, испуг, страх. И глаза Саидат — матери, тоже испуганные, зовущие на помощь… Мать и сын в жарких предсмертных объятиях погибли в развалинах того дома, который он строил. О, если бы знал он, что строит могилу любимой жене и единственному наследнику… Когда строил, выбирал камни тяжелее и прочнее, а балки — жилистее, тверже железа.

Беглец лежал на земле, с ужасом представлял ту роковую минуту. Конечно же, в камине играли язычки бойкого пламени, что-то потрескивало на сковородке и источало аппетитный аромат: Саидат заботливо готовила ужин. А Абдул-Азиз лежал на ковре и, высунув розовый язычок, как он это всегда делал, рисовал цветными карандашами домик с окнами, дверью и трубой, из которой валили клубы серо-буро-малинового дыма. Рисовал он усердно, шевеля розовым язычком; ведь этот рисунок он покажет отцу…

И в это время колыхнулась и тяжело вздохнула земля. А секундой позже она конвульсивно задрожала и взревела, как зверь, пронзенный кинжалом. Малыш, наверное, не понял, что случилось. Он только тогда замер от испуга, когда бросилась к нему обезумевшая мать и прижала его, в последний раз, к своей груди.

— Бедные мои. Бедные…

В тот самый миг он бросился к ним со двора МТС, где чинил трактор. Задыхаясь, добежал, но вместо дома — развалины. Так это было или не так, но ему показалось, будто из-под камней донесся стон, а потом крик Абдул-Азиза:

— Папа, родной! Папа, спаси нас! Нам с мамой очень плохо… Спаси…

Кричал сын? Молил? Наверное. Но было поздно. Отец лихорадочно разгребал глину, нечеловеческими усилиями разбрасывал тяжелые камни, те самые камни, из которых складывал жилище для потомков, и нашел… смятые, раздавленные тела жены и сына. Он выкупал их слезами, зарыл в могилу и кинулся прочь.

Побежал, не зная куда…

И вот теперь — упал.

Когда он бежал, бежало и горе. Когда упал, остановилось и горе. Оно огромное и всесильное. Не уместить его в сердце, не одолеть. И разделить не с кем, он тут один на этом заброшенном овсяном поле.

Овсяное поле; пологий склон, усеянный рубиновой земляникой; могучие ореховые деревья — сюда приходили лакомиться медведи. Благодатным уголком было это место — Ачинское плато. Но теперь и оно стало страшным. Землетрясение разломило его и сдвинуло с места. Оно само будто вопило зияющими трещинами: «Помогите!» Не найти тут успокоения, не дождаться участия.

И вдруг поблизости послышался стон, раздался визг. Кто это? Человек? Зверь? Беглец напряг слух. Стон совсем рядом. Нет, не человеческий стон, но по-человечески горестный и полный отчаяния. Беглец приподнялся на локтe и вздрогнул: зверь — мохнатый, с оскаленными зубами.

— Прочь, прочь от меня!

Человек схватил камень и замахнулся. Но рука застыла, окаменела. Камень выпал и покатился по склону.

Глаза зверя, они злобны, свирепы. Но не эти. На человека смотрели глаза-пуговки, исполненные покорности и мольбы. Зверь — это был медвежонок — просил о чем-то, жалобно, взвизгивая, и, осмелев, прикусил полу плаща и потянул.

— Он куда-то зовет меня, — проговорил человек. — У него тоже, наверное, горе.

Глаза молили, а зубы теребили плащ. Медвежонок то тянул плащ, то оглядывался в сторону, будто показывая, куда надо идти. И глазами, и жалобным визгом он как бы говорил: «Почему ты не понимаешь меня? Я очень прошу: иди со мной. Иди, иди…»

Человек понял. Эти глаза… Они такие печальные. A может быть, это… О чем только не подумаешь, когда безутешное горе терзает ум и сердце, когда сама земная твердь, казавшаяся вечно незыблемой, разверзлась и зазияла устрашающими ранами. К тому же есть старинное поверье: сыны при живых отцах не умирают: их души переселяются в зверей и птиц. Медвежонок ли это?

Назад Дальше