Старик стоял и смотрел. Да, здесь он еще видел ясно и далеко перед собой, но на створке уже не мог различить узора, выходившего прямо из-под руки. Он опустился на камень и снял свою папаху сур-бухара,[6] обнажив бритую седую голову. Легкий прохладный ветерок скользнул по теплой макушке. День стоял погожий, дышалось легко. В такие дни человеку кажется, будто можно жить, питаясь лишь воздухом этих альпийских высот, запахами трав и альпийской розы, чьи цветы рассеяны по лугам золотистыми медальонами…
Был полдень, но духоты не чувствовалось. Прохладный ветерок — кубачинцы ласково называют его Цуэри — проникал в грудь каким-то волшебным бальзамом. И хотелось думать о чем-то высоком, хотелось молчать и грустить, глядя на прекрасную и величественную природу, вечно обновляющиеся луга; неподвижные горы, будто охраняющие какую-то тайну…
Над скалами летел орел, тяжело шевеля крылами, изрешеченными временем и оттого похожими на полки для хлеба в саклях кубачинцев. Было видно — на таких крыльях большой птице нелегко держаться в воздухе. «Такой же старик, как и я», — подумал Уста-Хабиб и вздохнул. С этого момента он уже не мог оторвать взгляда от птицы. Грязно-серого цвета, она медленно снижалась, и вдруг, сложив крылья, орел камнем бросился вниз. Уста-Хабиб вскочил и взобрался на пригорок. Оттуда он успел увидеть, как из-под когтей некогда могучего орла вырвалась куропатка и с отчаянным писком бросилась в кусты. Орел, неуклюже распластавшись, беспомощно лежал на камнях. «Счастье твое, что на старика напоролась», — мысленно поздравил Уста-Хабиб куропатку и сам удивился своей непонятно откуда взявшейся радости.
Натужно замахав немощными крылами, старик-орел наконец поднялся в воздух и, набрав высоту, полетел как раз в ту сторону, откуда за ним наблюдал обуреваемый странно противоречивыми чувствами старик-мастер. Расстояние между ними медленно сокращалось, и когда человек уже не мог различить тусклый взгляд птицы, орел вдруг, будто ткнувшись в невидимое препятствие, резко свернул в сторону — Уста-Хабиб сообразил, куда тот летит: на картофельное поле, где гуляет курица с цыплятами. Орел на миг остановился, тень от него упала на поле — и курица насторожилась. Но было поздно: орел бросился и всей тушей навалился на цыпленка, возившегося в стороне от других. И все-таки наседка не растерялась! Она нахохлилась, взъерошилась и бесстрашно кинулась на врага. Старый орел с цыпленком в когтях словно окаменел. То ли он удивился наглости курицы, то ли поджидал, чтобы схватить и ее. Но не тут-то было! С неистовым кудахтаньем, рассыпав веером перья на шее, хохлатка наскакивала на хищника, и тот, не имея сил защищаться, вынужден был выпустить добычу. Желтый пушистый комочек, пища и кувыркаясь, помчался к свои братьям, а курица, гордая победой, грозно взглянула на орла — не смей, мол, нападать на моих цыплят, коли тебе жизнь дорога! — и ушла, уводя выводок.
А старик-орел все еще сидел неподвижно, словно уже не осталось в нем ни капли сил. Старый мастер подошел к нему. Орел попытался взлететь, захлопал крыльями, запрыгал, перекувырнулся — и замер, тяжело дыша, разинув клюв. Человек подсел к птице, погладил ее по спине, заглянул в подернутые мутной пленкой глаза.
Видно, орлу трудно дышалось на земле, словно здесь было меньше воздуха, чем в этой прозрачной высоте, с которой он всю жизнь бесстрашно дружил и которой теперь был лишен. Слегка пошевеливая крылами, орел глядел, не мигая, на сидящего рядом человека. Рассмотрев его лапы, старый мастер понял, почему они не удержали не только куропатку, но даже и цыпленка. Когти притупились и как-то срослись, стали похожими на утиные лапы…
— Да, дружище, мы с тобой старики, — грустя и вдохновляясь своей грустью, заговорил Уста-Хабиб. — И стоит ли жить, когда любая курица может нас одолеть? Было время, когда я и барсов смежных побеждал вон в том ущелье! Не говорю уж о коварном черном волке, что бросился однажды на меня зимой в Апраку! Старик, послушай, пойдем ко мне, я угощу тебя как гостя лучшим мясом — мой внук вчера зарезал баранчика. Пошли, дружище, в дом, пошли! Поверь — добра тебе желаю…
Орел встрепенулся, у него вырвалось из груди некое подобие клекота, но подняться он не смог. Конечно, вряд ли его неудачную попытку взлететь надо было истолковать, как знак того, что приглашение Уста-Хабиба принято, но тем не менее старый мастер взял орла на руки и направился к сакле. Там, отрезав кусок от туши барана, человек положил угощение перед птицей: «Ешь, старик, ешь… Да будет тебе эта пища впрок, я же знаю, что ты голоден!» Но орел не прикоснулся к мясу. Голоден был орел, но к дару человека остался равнодушен. «Ну что же, не стану тебя неволить, — сказал Уста-Хабиб. — Я тебя понимаю, старик, и сочувствую тебе».
Снова шел Уста-Хабиб к мшистым скалам. Взобрался на них, положил орла, рядом — кусок мяса, а сам спустился и спрятался за камень, чтобы снова наблюдать за птицей.
Орел сидел неподвижно, будто дремал. Шло время… И вдруг он встряхнулся, подобрал обвисшие крылья и гордо вскинул голову. Высоко над ущельем Хиндах, разрезая мощными крыльями синеву неба, легко и свободно парил молодой орел! Какая же это сила и красота — молодость! Старик-орел, будто вспомнив что-то, взмахнул своими просвечивающими крыльями и с неимоверным трудом поднялся в воздух, тяжело повис над ущельем. Еще два-три отчаянных взмаха — и старая гордая птица почти уже приблизилась к молодой… Но что это? Будто обняв себя крыльями, старик-орел вновь летит вниз головой туда, в глубину ущелья. Неужели за повой добычей?! Мастер, напряженно следивший за птицей, увидел, как она камнем свалилась туда, где некогда под бой барабана собирались горцы, чтобы вместе встретить врага… А молодой и легкий в полете орел, сделав два круга почета над ущельем, полетел к высокой скале, окутанной уже предвечерней дымкой…
Да, старик-орел был мертв. Две росинки мерцали в глазах его, из клюва брызнула алая капля. «Гордая смерть», — думал старый мастер, поднимаясь на скалу, где лежал не тронутый птицей кусок баранины. Носком сапога он осторожно столкнул мясо в пропасть.
Домой Уста-Хабиб возвращался охваченный грустными мыслями. Встреча с орлом взбудоражила старика, и до его сердца не сразу дошла радостная весть, о которой толковала ему жена. Старуха ликовала, словно не первый в их семье правнук, а она сама родилась на свет!
— Оглох ты, что ли? Я же тебе говорю: у тебя родился правнук!
— Ну, родился. И что с того? — отвечал старик, вспоминая гибель орла.
— Как что?! Неужели тебя это не радует? Разве зря говорят люди: сына, любить — одна любовь, внука любить — две любви, а правнука — все три!
Голосом жены со стариком говорила его собственная кровь, предания его народа, родная земля. Они звали его вернуться к ним, к людям.
— Ой, что же это я болтаю с тобой! — закричала вдруг старуха. — Как же быть с люлькой? Ведь старая-то развалилась, а новых сейчас на базаре не найти! Как нам быть?
— Очень просто, — ответил ювелир. А про себя все же сказал: «Да, да, старуха моя, я буду чинить люльку для правнука!»
1973
ПУРША И ХАШИМ
Историю, приключившуюся с Пуршой и Хашимом, почтенные люди рассказывают даже в соседних аулах.
Пурша и Хашим — тухумы, это значит — родственники. Они троюродные братья по линии дедушки, да прибавятся ему еще годы, он жив и здоров.
Жили братья по соседству. У них даже общий дымоход был на обе сакли. Но сами тухумы ничуть не похожи друг на друга. Хашим сызмальства тянулся, как тополек, а Пурша был словно низкорослый пушистый дубок, какими богат склон горы Конгожи. Хашим — худой, глянешь на него, подумаешь: живот у бедняги сросся со спиной. Зато Пурша — толстяк, будто бурдюк с вином проглотил. Первый носит усы и бреет голову, второй ни усов не носит, ни головы не бреет, потому как нечего ему брить — облысел. Один из братьев — земледелец, другой — мастер, гравер по черни.
Но не думайте, что так уж и совсем ничего общего между ними нет. Вот, скажем, поженились они в один и тот же год, даже на одной неделе свадьбы играли. Только, странное дело, длинный и худой Хашим выбрал жену маленькую, кругленькую, как пышка, а коротыш и толстяк Пурша взял себе в жены высокую и худую девушку. Жену Хашима звали Айшат, и родила она ему дочь, а Пурши жену звали Зейнаб, и она родила ему сына.
В общем, если смотреть со стороны, между ними много различий, но внутренне они были схожи. И радости, и горе — все делили друг с другом, можно сказать, ели из одного котла. А это у нас в горах считается главным залогом настоящей мужской дружбы.
Время на их дружбу влияло, как солнечные лучи на созревание малины на каменистом склоне горы Кайдеш.
Но дружба дружбой, а жизнь жизнью. Братьям пришлось расстаться. Хашим со своей женой Айшат и с дочерью уехал в город, он с юности мечтал об этом. Городская суета, удобства нового, непривычного жилья завлекали его. Он, правда, звал с собой в город и Пуршу, но тот наотрез отказался.
Время на их дружбу влияло, как солнечные лучи на созревание малины на каменистом склоне горы Кайдеш.
Но дружба дружбой, а жизнь жизнью. Братьям пришлось расстаться. Хашим со своей женой Айшат и с дочерью уехал в город, он с юности мечтал об этом. Городская суета, удобства нового, непривычного жилья завлекали его. Он, правда, звал с собой в город и Пуршу, но тот наотрез отказался.
По сей день аульчане помнят, как трогательно прощались тухумы — говорят, даже обнялись.
После разлуки не раз цвели и плодоносили сады, не раз прошли отары в Прикаспийские степи и обратно на альпийские луга, не одну посылку упаковала и отправила в город семье Хашима Зейнаб, жена Пурши. Да и сам Пурша не раз покорпел над письмом к своему другу-брату. Он все искал в душе самые добрые слова и, не находя тех, что ему нужны, начинал и кончал всякое письмо одними словами: «Наша радость — ваша радость, наше благополучие — ваше благополучие, наше здоровье — ваше здоровье».
Много, очень много воды утекло вниз по Сулевкентскому ущелью с тех пор, как уехал из аула Хашим со своей семьей, так много, что сын Пурши уже кончал школу, учился в десятом классе. И конечно же, дочь Хашима тоже, наверно, училась в десятом, ведь они родились в один год. Наступила пора подумать об их будущем, хотя они не были по обычаю сосватаны при рождении.
И Пурша велел жене собирать в дорогу хурджин. Зейнаб уложила в него, сколько смогла: большой кусок вяленого мяса специального приготовления, круг овечьего сыра, сушеный урюк, грецкие орехи… Все это, конечно, и в городе можно найти, да из родного аула слаще.
Перевесил Пурша хурджин через плечо и, сгибаясь под его тяжестью, забрался в кабину попутной машины.
Дорогой он разговорился с шофером и так расхваливал своего друга, что шоферу, как он сказал, даже захотелось взглянуть на Хашима.
На окраине города Пурша попросил остановить машину, решил дальше идти пешком.
С хурджином через плечо, в белой папахе, шел он по улицам незнакомого города и, конечно же, обращал на себя всеобщее внимание. Но Пурша не замечал любопытствующих взглядов. Ему все было ново: автоматы с газированной водой, где стояли стаканы, — подходи, нажимай кнопку и пей, если хочешь, — и то, что здесь, в городе, каждый мальчишка бойко лопочет по-русски. Сам-то Пурша не силен в русском.
Но особенно удивляли его ларьки с цветами. Для горца это диковинно. В альпийских лугах столько всяких невиданных цветов, никому и в голову не придет, что где-то их могут продавать за деньги.
Ходил Пурша по улицам, из сил выбился. Решил, что пора отыскать Хашима. Можно бы, конечно, и в гостинице остановиться, но друга обидеть нельзя. Как же это так: он, Пурша, — и вдруг устроился где-то в гостинице, не пошел прямо к Хашиму.
Достал он из кармана бумагу с адресом и стал спрашивать встречных, как ему найти нужную улицу. Тут же подвернулся черноглазый верткий мальчишка, мигом прочел адрес, взял Пуршу за руку, как поводырь берет слепого, и повел. Сначала шли по одной улице, потом свернули направо, еще направо, затем налево и наконец остановились перед большим четырехэтажным домом из пиленого дербентского камня. Паренек сказал:
— Вот, дядя, дом, который вы ищете.
— Спасибо, сынок.
— Дядя, а что у вас там?.. — не выдержал провожатый.
Пурша уже копошился в хурджине. Он достал орехов и насыпал мальчишке полный подол рубахи.
— Спасибо, дядя. Приходите и к нам в гости. Вы ведь помните, где я живу? В том зеленом доме, около которого мы встретились. Я отцу скажу, обязательно приходите.
И, довольный, он побежал прочь.
Пурша стал внимательно рассматривать дом, в котором жил его друг, и удивился: «Неужели это дом Хашима?»
Наконец он вошел в один из подъездов и постучал в первую же дверь. Женщина, открывшая ему на стук, сказала, что тот, кого он ищет, живет на самом верху, на четвертом этаже.
«Ну конечно, и как я не догадался? — подумал Пурша. — Понятно, что Хашим должен жить выше всех, это же мой друг!» И Пурша стал медленно подниматься по лестнице.
Вот и четвертый этаж. Медная табличка на двери, а на ней обозначено, что именно здесь живет Хашим.
Пурша постучал, он не знал о звонках. Никто не отозвался. Постучал снова и прилип ухом к двери. Если бы в эту минуту кто-нибудь увидел его в такой позе, чего доброго, взял бы человека на подозрение.
«Видно, нет никого, — подумал Пурша. — Был бы я горожанином, тоже не сидел бы дома. Вон какая красота: бульвары, набережные…»
Не успел он решиться на что-нибудь, как услышал шаги. Дверь отворилась, и молодая, очень приятной наружности девушка спросила:
— Вы кого ищете, дядя?
Сколько бы ни прошло времени, Пурша не мог не узнать дочь своего друга: черты лица, глаза — всем похожа на Хашима.
— Ты не узнала меня, доченька? — спросил Пурша в надежде, что вот сейчас она вскрикнет и бросится ему на шею. Но этого не случилось.
— Я… Я не знаю вас… — растерянно улыбнулась девушка и крикнула: — Мама…
— Да как же ты посмела сказать такое?! «Не знаю»! И не стыдно тебе? — закричала, подбегая, Айшат. — Это же отец Хайдара, который письма тебе пишет!
— А, тот, что фотографию у меня просил? — хихикнула девушка.
Мать отстранила ее.
— Входи, входи, дорогой Пурша. Сколько лет ведь не виделись! — засуетилась она, вытирая о фартук мокрые руки. — Ну и задам я тебе, озорница! — добавила Айшат, неодобрительно глянув на дочь.
— Не сердись на нее, Айшат, — сказал Пурша, снимая с плеч хурджин. — Она ведь была совсем маленькая, когда вы уехали, откуда ей помнить меня.
— Как Зейнаб, как сын? Вырос, наверно? Мы тут карточку его получили, совсем мужчина!
— Да, вырос. Выше меня ростом стал. А как вы? Хашим еще на работе?
— Он старшим мастером на заводе, всегда позже других из цеха уходит.
После долгих расспросов Айшат предложила Пурше стул на тоненьких ножках:
— Ты посиди, Хашим вот-вот придет. А я вам пока поесть приготовлю.
Пурша протянул Айшат хурджин с гостинцами:
— Это Зейнаб прислала.
Комната была обставлена новенькой, сверкающей мебелью. Все стояло строго по своим местам. Казалось, сдвинь что-нибудь хоть на сантиметр — и случится неладное. Может, поэтому Пурша даже на стуле боялся пошевельнуться. Да и проголодался он, надо сказать, изрядно. В пути ни крошки в рот не взял, готовился к обеду в доме друга.
Окна квартиры смотрели прямо на море. И ветерок доносил запах рыбы. А это еще больше раздражало червячка в желудке у Пурши.
«Эх, присесть бы сейчас на тахту, — подумал Пурша, — а лучше прилечь бы да отдохнуть, поспать часок с дороги». Но никто ему этого не предложил…
Только слышно было, как Айшат с дочерью возятся на кухне.
Звон вилок и тарелок ласкал слух Пурши больше, чем самая распрекрасная музыка. Бедный толстяк изнывал на злосчастном стуле с тоненькими ножками. Пошевелись — развалится. Ноги затекли, пот ручейками скатывался со лба. Пурша уже начал злиться: «И почему это Айшат не догадалась предложить мне… ну, хотя бы табуретку, что ли, — думал он, вытирая лоб мокрым платком. — К тому же и Хашим очень долго не идет. И это называется город?»
Но в ту самую минуту, когда Пурша вконец рассердился, открылась дверь и в комнату вошел Хашим. Все такой же худой и высокий. Даже, кажется, еще подрос, но это, может, и не так, просто в городских домах потолки уж очень низкие.
Тухумы не сразу кинулись друг к другу. Некоторое время они молча рассматривали один другого. Шутка ли, столько лет не виделись! За такой срок могли ведь и характеры измениться.
Пурша смотрел на Хашима снизу вверх, а Хашим на Пуршу — сверху вниз. Потом они улыбнулись, для начала крепко пожали руки. И как-то само собой это получилось, притянули друг друга и обнялись.
За все время было сказано только два слова: «Пурша!», «Хашим!» Но после объятий друзья уже твердо знали, что ничего в них не изменилось, и остались они такими же, как были. Души их растаяли, и по обычаю начались длинные и подробные расспросы-ответы. Добрались и до мелочей. Дошло даже до того, что расхвастались: вот, мол, сколько лет прошло, а жены их и по сей день без очков вдевают нитку в иголку…
Наконец выговорили все. Наступила минутная тишина. Даже неловкая. И Хашим поспешил прервать ее.
— Айшат, — крикнул он, — Пурша, наверно, проголодался с дороги, да и я ведь с работы — не ел еще ничего!
— Сейчас! — отозвалась жена из кухни.
Пурша наконец решился присесть на тахту, но ничего не подозревавший Хашим пододвинул своему дорогому другу все тот же злополучный стул на тонких ножках, а сам сел на тахту и привольно откинулся на подушки. Не зря в народе говорится, что тот, кому обувь жмет, не слышит слов собеседника. В страхе, что у стула вот-вот подломятся ножки, Пурша, весь напряженный, сидел на краешке, не смея привалиться к спинке.