Хмурый, озабоченный юноша.
Не его это был Номос. Не его Мироздание. Гостем он стоял в этом здании, Диомед Тидид, с подвигами под мышкой, с мрачными бойцами в меховых плащах за спиной; незваным, нежеланным гостем. Слава была, а счастья не было.
Сирота он, подумалось. Ни папы, ни мамы, подумалось.
Ну их, эти подвиги, подумалось.
Зато папа… мама…
Подумалось-забылось.
…когда двое, стоя на одной площади, чувствуют себя чужими — это сближает.
* * *— Богоравный… Богоравный Диомед! Богоравный…
Он уже на колесницу сел. Уже вожжи в руки взял: прочь ехать. Сейчас, сейчас брызнет грязь из-под колес…
Кинулся Одиссей молодым бычком.
Будь что будет! В тычки погонят злые куреты — ладно!
— Богоравный!.. можно мне…
Обернулся юноша с колесницы. Вот бывает так: один-единственный взгляд меж двоими ударит молнией, и сразу ясно — навсегда. Или друг друга в бою от смерти прикроют, или друг друга в кровной сваре зарежут.
Или — или.
Без недомолвок.
— Если можно, богоравный Диомед, я бы хотел поприветствовать… познакомиться!
Улыбнулся Диомед, сын Тидея. Эпигон; мститель. Росточку небольшого, едва на пядь самого Одиссея повыше. Гибкий, звонкий. Темные кудри по плечам, светлые глаза родниковой воды прозрачней. В тайную синеву отливают, смеются сквозь думы тяжкие.
Увидели рыжего, вот и смеются.
А что смешного?
— Радуйся! — отвечает тайная синева взгляда. — Я — Диомед. Только — не богоравный. Просто — Диомед.
Вот бывает так…
— А я… Я Одиссей. Одиссей, сын Лаэрта, с Итаки. Я сын басилея Лаэрта…
Чужими глазами рыжий себя увидел. Сын Лаэрта! — босой, ноги в трещинах, грязь въелась, не отскребешь. Плащ — рванье, хоть и серебром заткан… был. На голове пожар заревой; курчавое недоразумение. Маленький, встрепанный: воробей. Верно говорил Калхант-троянец: воробей — птица глупая.
За подвигами воробей прилетел, а выходит, что за милостыней.
Улыбнутся воробью лишний раз, и ладно.
— Одиссей? с Итаки? — спрыгнул Диомед-победитель с колесницы. Руку, не гнушаясь, протянул.
Вцепился рыжий в протянутую руку, будто утопающий — в обломок мачты. Все, что было — бурю, дорогу, сердце, душу — в пожатие вложил.
Охнул герой Диомед, сын героя Тидея.
Хрустнула Диомедова ладонь.
— Извини, богоравный… Извини, Диомед! Я… Больно?
Ну конечно, больно! Куда ты лезешь, рыжий, со своей итакийской лапой, к благородным пальцам! Козы к палестрам, бревна к гимнасиям! — и мы, дескать! мы тоже! Стыд наотмашь перекрестил витым бичом: а не суйся, где не звали! Бродяга-побирушка…
Одиссей в растерянности озираться стал. Будто подмогу высматривал. Вон она, подмога: Эвмей-свинопас, да немой пес Аргус, да тень-Старик. Жмутся у стеночки, смотрят.
Малая дружина.
И словно каленым железом ожгло. Новый стыд; поболе прежнего, как седой Олимп поболе лесистого Пелиона будет. Встал за спиной родной Номос; преданностью собачьего взгляда, верностью Эвмеева рябого лица, Стариковскими вопросами на вопросы. Кивком отца, мамиными слезами. Итакой-островом. Броней окружил-отгородил, боевым доспехом, чешуйчатым панцирем, коего вовеки не снять, не продать, не подарить. Я — Одиссей! Одиссей с Итаки! Одиссей, сын Лаэрта и Антиклеи, лучшей из матерей! Одиссей, внук Автолика, Волка-Одиночки, и Аркесия-Островитянина! Я! я!.. я… Вон их сколько, этих «я». Армия. Впору флот снаряжать.
Да, не брал Фивы.
Да, не эпигон.
А так ли оно важно, так ли славно: быть эпигоном?
Сами собой плечи развернулись. Сами собой глаза вспыхнули. Упал драный плащ с плеч царской мантией: сам собой. Складка к складке.
— Понимаешь, Диомед… я лучник. Лучник. Поэтому рука…
Хотелось добавить: потому что лук и жизнь — одно.
Не успел.
Размял Диомед-победитель ладонь покореженную. Шире усмехнулся. По плечу хлопнул:
— Поехали со мной, Одиссей, сын Лаэрта. Будь моим гостем.
…вот бывает так: один-единственный взгляд меж двоими ударит молнией…
* * *Память ты, моя память… тогда, в Калидоне Этолийском, рыжий юнец и слова-то такого не знал — Номос! Как пришло, так ушло, а старое вернулось: стеснение, горячность, радость, преклонение…
Лишь на самом донышке, змеей в кольца, сворачивалось до поры: было! осталось! есть!
Надо будет — вернется.
…Диомед обладал прекрасным качеством: у него было легко брать. Легко и не совестно. Одиссей моргнуть не успел, как оказался обладателем новенького плаща, вкупе с шерстяным, по погоде, хитоном. Вместо сандалий — куретские меховые сапожки. Славная штука, особенно когда подморозило, как сейчас.
Рыжий пожар под косматой шапкой укрылся.
Сыскалась и одежка для Эвмея, и косточка для Аргуса. Много добычи взяли под Фивами, на всех хватит. Еще подумалось: вернусь на Итаку, надо будет отдариться. Попрошу отца корабль снарядить…
Подумалось — не додумалось, ибо Диомед уже дальше тащит.
Куда? — спрашивает рыжий. Ну, ясное дело, не во дворец. По Диомедову лицу видно: ему дворец сей — век бы не видел! Ага, вот: опять заулыбался.
— Пошли к дяде Гераклу? — спрашивает. — В гости?
Как стоял Одиссей, так и присел. В коленках дрожь; в животе комок снега лягушкой вертится, вприсядку.
К Гераклу? в гости? я?!!
А мысли поперек страха успевают: папин папа, Аркесий-Островитянин, вроде бы тоже из Зевсовых сыновей, если не врут для пущей славы… родня, выходит? по Громовержцу-то?
А язык поперек мыслей:
— К двоюродному дедушке Гераклу? Пошли!
Язык, он без костей.
Пошли, значит, пошли. Повезло рыжему: не оказалось Геракла дома. Сказали: уехал к кентаврам. Погостить. Сглотнул Одиссей: на Итаке казалось — увижу могучего, и помереть не жалко. А здесь иначе пригрезилось: увижу — и помру на месте.
От восхищения.
Нет, хорошо все-таки, что двоюродный дедушка Геракл у кентавров. Будем привыкать постепенно. Вот Гераклова жена — Деянира-калидонка — в дом зовет. Статная, ласковая, синеглазая: точь-в-точь мама. Только мама полнее будет. Деянира-то не одной прялкой горазда: и на колесницах, и копьем…
Великому герою — геройская супруга!
И смотрится куда моложе мамы… румянец, брови!.. Афину-Покровительницу такой представить — не в обиду богине! В ножки падаю, в ножки тебе, Заступница! не обделила милостями! привела! познакомила!
…мальчишке ли, неоперившемуся птенцу, бабьи годы уметь-считать? Ей тогда под сорок было, Деянире Калидонской.
Память ты моя… старая сводня.
— Дому этому, и хозяину с хозяйкой, и всем чадам с домочадцами — богов Олимпийских благоволение! Дионис, Зевс, Гестия! Хай!
Как дядя Алким учил, так я и сказал. На стол вином плеснул: богам. Чтоб не опозориться.
— Кушайте, мальчики, кушайте! Хотите, прикажу овцу заколоть? Мяска нажарим, с луком, с чесноком…
Киваю: да, с луком! с чесноком! хочу! — а сказать ничего не могу. Рот сырной лепешкой забит. Некрасиво оно за обе щеки наворачивать, а удержаться сил нет. Изголодался за дорогу.
Только сейчас понял, как изголодался.
Диомед молоко — молоко!!! — пьет, на меня смотрит. Тетя Деянира (бабушка? двоюродная?!) щеку рукой подперла, пригорюнилась, на меня смотрит. Отвык я по пути от чужого сочувствия. Размяк, расслабился; вина невпопад третью чащу выхлебал.
Совсем разморило.
В гостях, будто дома. Тепло, уютно. Вернусь, скажу Ментору с Эврилохом: «Сижу, это я, значит, у Геракла…» — от зависти сдохнут!
— А я, понимаешь, Диомед, бежал. Из дому бежал.
— Бежал? — поражается Диомед, — Зачем? И куда?
Что-то у него язык заплетается. Чуть-чуть. От молока? — или куретское молоко дикое? сливками в голову шибает?
Или это уши мои подводят хозяина?
— Бежал, — вздыхаю. — Я, в общем-то, к тебе бежал, Диомед. На Фивы с тобой идти.
— К-куда?!
Ну вот, теперь он заикаться стал. Точно говорю: куреты дикие, и молоко у них такое же.
Кусается.
— Мне ведь четырнадцать уже! Целых четырнадцать! Меня постригли даже… А я и не видел ничего! Ничегошеньки! Геракл-то в мои годы!.. Я как услышал, что ты в Куретии пируешь, так и понял — война будет!
Уставился он на меня — словно два копейных жала уставил. Оба из синего железа, дороже дорогого.
Надо объяснить.
Вот только вина в чаши долью… себе… бабушке Деянире…
— Так ведь Фивы с запада брать удобнее! — смеюсь. — Это каждому понятно! Твои друзья-эпигоны на востоке внимание отвлекают, а ты — с запада. Наковальня и молот. Правильно? Не «ого-го и на стенку!», а иначе. По-людски. Первый удар — отвлекающий, в Нейские ворота! Ударить, отступить, выманить фиванцев под стены; связать боем. Затем: вынудить бросить резерв к Бореадским воротам! Дальше…
Что-то я увлекся.
Нашел, кому рассказывать. Я, понимаешь, знаю, как Фивы брать надо — а он-то их брал!
Вон, глядит на меня, а улыбаться забыл.
Губы кусает.
— Я на корабль и сюда! — Про корабль я соврал для приличия. — Да только опоздал. И ограбили дорогой — вещи забрали, серебро, сандалии даже. Хорошие были, на медной подошве… Эх, хотел стать, как ты. Героем! Чтобы битва, чтобы враги впереди! Не получилось!..
Память ты, моя память!.. о чем дальше говорили, не помню. Кажется, о луках. Я еще потянулся было, из Калидона на Итаку, в кладовку — хотел другу-Диомеду своим луком похвастаться.
Не дотянулся.
Уснул.
* * *Ночь нашептывает в уши бархатными губами, ночь ласкает тело теплыми, нежными ладонями: плечи, грудь, живот…
Ой, да ведь это уже не ночь! Вернее, ночь-то ночь, тьма кромешная; а ласкается…
— Проснулся. Не притворяйся, я знаю — проснулся. Ты лежи, лежи, милый… ведь тебе нравится?
— Нравится, тетя…
Бархатистый смех-мурлыканье:
— Ну какая я тебе «тетя» — на ложе? Еще скажи: бабушка…
Одиссей не находится, что ответить. Голова кружится от хмеля, до сих пор туманящего мозг, от ласковых касаний женских пальцев, от дурмана вожделения пополам с острым привкусом опасности, от волны, вздымающейся со дна, из тайной глубины, куда уже ловцами жемчуга добрались опытные руки Деяниры — просто Деяниры! не тети! не бабушки!..
Деяниры, жены Геракла.
— А что, если… Геракл…
Наконец-то удается облечь в слова неясное ощущение.
Снова — тихий смех.
— Геракл далеко, у кентавров. А мы с тобой — здесь. Или ты хочешь увильнуть, рыжий? Даже и не думай об этом! Иначе расскажу Гераклу, что ты ко мне приставал…
— Я? Увильнуть?
Одиссей понимает: Деянира шутит. Однако дальний отзвук, легкая тень опасности все равно маячит в воздухе, горчит на губах — лишь добавляя остроты ощущениям. Его руки начинают жить сами по себе, не спросясь хозяина; они прекрасно знают, что и как, эти лукавые руки, хотя всего любовного опыта у рыжего — приключение в деревне на пути в Калидон. Да и то: было? не было?
Рассказы Эвмея — не в счет.
…на самом деле все очень просто.
Просто, как любовь.
Просто надо очень, очень любить эту женщину, эти губы, плечи… Надо… любить…
В ответ — хриплый стон, похожий на страстное рычание львицы…
— Еще! О, еще… где ты?.. — но твои губы не дают ей продолжить, запечатывая вопрос долгим поцелуем; лук и жизнь — одно! два тела — одно! Мерно качается лодка на морской зыби; стонет, раскачиваясь под яростью ветра, стройная сосна…
Это он — ветер, он, колебатель суши и тверди, он, равный богам и Сердящий Богов, неистово любит Деяниру-воительницу, женщину, подобную великой богине Афине, его покровительнице…
Ведь ты же любишь свою покровительницу, Одиссей?!
— Да! Люблю!
О, боги! внемлите! Женщина, познавшая Геракла, любит тебя! Она сама пришла к тебе…
Кажется, в те мгновения я был безумней, чем когда-либо, и имя этому безумию — любовь! Все мы откладываем друг на друга свой отпечаток, и я недаром столько лет дружил с кучерявым лучником по имени Далеко Разящий!.. Водоворот чувства с сотней имен и тысячью обличий захлестывает с головой — я не противлюсь, я хочу утонуть в его сладости, я тону, растворяюсь, накатываясь прибоем на вожделенный берег: шшшли-пришшшли-вы-шшшли…
Ослепительная вспышка.
Девятый вал вскипает пеной, с грохотом ударяясь о берег.
Темнота.
Потом, уже сквозь подступающий сон — голос.
* * *— …Как же ты похож на него в юности…
— На Геракла?!
— Нет, дурачок. На Тидея, моего брата. На Диомедова отца. Такой же был: росточку девичьего, а руки… плечи… И рыжий такой же. С веснушками.
— И такой же сумасшедший?
— Нет, не такой. По-другому. Он в драке бешеный был… и твердый, как камень. А ты…
— А я?
— Ты — другой… особенный! Ты в любви себя забываешь, да?
— Да, Деянира! да! Ты…
— Ох, погоди! Я сейчас вернусь… Сейчас. Обожди…
Кажется, я еще подумал: «Она что — со своим братом с Тидеем… тоже?!» Разное про их семью болтали: и про басилея Ойнея, с его дочками-внучками, и про Тидея-Нечестивца, и про самуДеяниру…
Подумал-забыл.
* * *Женщина долго не возвращалась, и Одиссей мало-помалу начал проваливаться в странную полудрему, будто в шкатулку, полную соблазнительных видений: эхо голосов зыбкие тени… Когда одна из теней присела рядом на ложе, рыжий даже не сразу понял, что это вернулась Деянира. На миг лунный свет упал на лицо женщины, делая его иным: задумчивой синевой сверкнули глаза, черты еле заметно утончились…
Наваждение мелькнуло — и растаяло в ночи.
— Ты действительно очень похож на него… на Тидея, — тихонько проговорила женщина, и рука ее нежно коснулась лица Одиссея. — Как же я сразу не поняла?..
Прикосновение внезапно отдалось во всем теле, волнующей дрожью пробежав по расслабившимся было мускулам; сладко заныло сердце.
Все было не так, как в первый раз!
Все было… есть!.. будет!
Одиссей приподнялся, обнял женщину за плечи, привлекая к себе.
— А хватит сил-то, герой?
Лукавый, знакомый, бархатный шепот; горячее дыхание на щеке — и ответ вырвался сам собой: то, что чувствовал, о чем думал, но пока не мог облечь в слова.
Теперь — смог.
— Это же просто, богиня моя! Надо просто любить, очень любить тебя всю — и тогда нет ничего невозможного! Надо очень любить эти губы, эти глаза, эти плечи… надо… очень… любить… — Одиссей шептал, словно в бреду, не разделяя рождающееся в голове, в сердце, на языке, и горячим шепотом вырывающееся наружу, ибо мысли и шепот — одно. Он и она, руки, слова, губы, два тела — одно! Один Номос на двоих, одна скорлупа, одно Мироздание, пульсирующее в ритме, который считался древним еще в дни рассвета, когда боги были юными…
— О еще! еще! Я так соскучилась по тебе, Тидей, я ждала, верила…
Это не важно, как она его называет! не важно, что у нее было или не было с родным братом — важно другое, совсем другое…
— Ох… Одиссей! Ты и вправду особенный! Так меня еще не любил никто… никогда…
— Значит, они просто не умели любить, богиня моя.
— Наверное. Богиня… богиня твоя… Скажи, ты смог бы полюбить — богиню? друга? спутника?
— Глупая! я не могу не любить! не умею… У меня есть бессмертная покровительница — и я люблю ее! У меня есть друзья — и я люблю их! У меня есть отец с матерью…
— А Диомед, сын Тидея — он тоже твой друг?
— Конечно! Я ведь к нему плыл с Итаки, по горам этим дурацким карабкался, по грязи — дошел! Жаль, под Фивы опоздал… Мы теперь друзья навеки.
— И ты любишь его? Как друга?
— Конечно!
— У тебя хватает любви на всех — на отца с матерью, на друзей, на богиню-покровительницу… на меня?
— Моей любви хватит на всех! На всех!
— Ну, тогда иди сюда, милый. Пусть сегодня ночью твоей любви хватит для меня одной…
Наутро Одиссей проснулся в чужих покоях. Не там, где заснул. В углу, на подстилке, рябой Эвмей; рядом со свинопасом — лохматым недоразумением — разметался Аргус.
Как вся троица сюда попала, вспомнить не удалось.
Рыжий лежал, смотрел в потолок, и в груди его тлело сложное, незнакомое чувство.
Вы когда-нибудь испытывали смесь гордости со стыдом?..
ЭТОЛИЯ Куретия Плевронская. Заречье (Гиппорхема[46])
…здесь, в Этолии, есть калидонцы, а есть куреты. Калидонцы, это которые вредные. Глотка воды за так не выпросишь. А куреты славные. Они пастухи, оттого и славные. Сбегают рядышком — в Локриду Озольскую, в Локриду Опунтскую, в Акарнанию или даже подальше, в Долопию — стада оттуда пригонят и пасут себе помаленьку, пока не съедят. Потом опять сбегают. Одиссей знает: пастухи — люди. Настоящие.