Человек Номоса - Генри Олди 17 стр.


Правда, трус-возница живо смылся, едва завидев драку.

Зато свинопас успел вовремя.

* * *

— Дуй, Эвр! Неси в Калидон!..

— Дует он, дует… несет рыжего…


Чей это голос? Эвмей? — нет…

Круглое девичье лицо склоняется над Одиссеем. Хлопают длинные ресницы — копья ночи. Лук рта изгибается в усмешке… лук и жизнь — одно…

Жизнь.

— Лежи, рыжий… Ну хоть до завтра полежи, ладно?

— Скорей! в Калидон!

— Будет тебе Калидон, будет… Спасибо даймону Телесфору[42], кости целы!.. скоро плясать будешь, рыжий! Драться! девок любить! Нравится девок любить, а?


— Любить… надо просто любить…

— Эй! рыжий! да что ты творишь-то?!


Надо просто очень любить эти руки… эти губы… Надо очень любить глаза, в которые смотришь!.. плечи созданные для твоих ладоней!..

— Рыжий…

— Надо просто любить…


Было?

Не было?

…наверное, все-таки было, потому что, когда завтра Одиссей с трудом поднялся на ноги, дочь хозяйки дома, где приютили бродяг, ибо Зевс любит гостеприимцев, умоляла гостей задержаться еще хоть на денек.

Плакала даже.

Вослед глядела.

Нет, ушли… вон, хромают в свой треклятый Калидон!.. и свора деревенских собак уважительно облаивает лохматого гиганта, молча улучшившего местную породу всего за одну ночь.


Упрямо глядя перед собой, босиком, по ночам заворачиваясь в драный плащ, я шел в эпигоны.

* * *

Поди разберись в хитросплетении горных тропинок, просек и ухабистых, раскисших от дождя путей! Дважды пришлось возвращаться на ближайшую развилку: сперва тропа вывела к замызганному лужку с язвами старых кострищ, обрывавшемуся в пропасть; затем — и вовсе обратно. Блуждания сожрали целый день. Ночевать пришлось под дождем, наскоро соорудив в сумерках некое подобие шалаша.

Свинопас полночи бухтел: поворачивать надо. Домой. Сгинем, мол, без вести. Наконец умолк, засвистел носом. И правильно. Кто его слушать станет? Никто. Куда надо, туда и пойдем. Куда надо… куда…

Утром, промокшие, голодные (скудные припасы, которыми снабдили в деревне, иссякли) и злые, снова двинулись в путь. Расплескивать пятками то безобразие, что в Этолии гордо именовалось «дорогой». Аргус изгваздался в грязи по уши (вернее, по их куцые огрызки!), отчего казался еще больше, чем был на самом деле. Сейчас пес напоминал помесь ежа с кабаном: дождь наконец прекратился, и подсыхающая грязь топорщилась на Аргусе колтунами-иглами.

Встречные люди, едва завидев этакоюе чудище, шарахались в кусты с воплями о новом Калидоонском Вепре, и расспросить их не представлялось возмоюжным.

Когда из-за поворота в очередной раз послышались чьи-то вопли, Одиссей даже обрадовалися. Орали-то, еще не видя Аргуса! Может, хоть этот не убежит? Судя по всему, горлопан давно удрал бы от опасности, если б мог.

Поворот сам прыгнул под ноги.

Заросли мирта с осинником скрывевали пригорок, где творилось невидимое действо: лишь мелькали силуэты, да явственно слышалось истошное:

— На помощь, люди добрые! Аэда обидеть хотят! А-а-а! Уже обижают! Гидры! Людоеды! Гарпии и вас раздери! Спасите, люди добрые!..

Время от времени крики обижаемогэго аэда перемежались деловитым ворчанием:

— И чего я орал бы? В первый раз порют, что ли?

— Так, вроде ж, еще не порем?

— Как же он блажить зачнет, когда до дела дойдет?..

— До тела!

— О-хо-хо! Эй, лозы нарезал?

Одиссей прибавил шагу.


На плоском замшелом камне, больше похожем на древний жертвенник, лицом вниз валялся тощий аэд. Хитон на нем был задран до самой шеи, набедренная повязка отсутствовала — явно с целью обнажить прославленную часть тела, что самой природой предназначена для экзекуций и высокопарно именуется афедроном, а в просторечии — задницей.

Цель была успешно достигнута, а дабы аэд никуда не сбежал от грядущих обид, его за руки-ноги держала четверка дюжих молодцов. Еще один стоял рядом, намереваясь приступить к палаческой работенке, едва приятель, резавший прутья в ближайшем лозняке, доставит инструмент.

Двое зрителей сидели на бревне поодаль, заранее предвкушая удовольствие, а последний устроился на грязном напоминавшем свинью, валуне. Он был занят: отковыривал ножиком серебряную накладку от аэдовой лиры.

В момент появления Одиссея на пригорке аэд как раз ухитрился чудом извернуться — и узрел страдания возлюбленной лиры. До сих пор рыжему казалось: орать громче, чем аэд уже орет, попросту невозможно.

Оказалось — можно!

От нового вопля мучители буквально подскочили, едва не выпустив пленника. А горбоносый палач-любитель сунул корявый мизинец в ухо — в тщетных попытках извлечь застрявший наглухо вопль аэда.

Вмешаться? опять драка? Девять человек все-таки. Правда, за плечами Эвмей с Аргусом…

Дядя Алким говорил: худой мир лучше доброй ссоры!

— Радуйтесь, уважаемые! — Одиссей на всякий случай вцепился в Аргуса, недвусмысленно оскалившего клыки. — Что это вы делаете?

— Радуемся, — ухмыльнулся в ответ горбоносый. Забыв объяснить: было это ответное приветствие или ответ на вопрос. — Ты, парнишка, историю про Фамира-кифареда слыхал?

— Которого музы ослепили? — машинально кивнул Одиссей.

— Ну, значит, мы и есть… навроде муз. Поет тут, понимаешь, Ехидна знает что! Богов поносит, с-скотина…

Одиссей покосился в сторону оскорбителя богов. На ослепление предстоящая порка походила слабо. Разве что у аэда глаза находились на соответствующем месте.

— Только мы музы добрые, — добродушно продолжил горбоносый. — Выпорем, как Зевс — козу Амалфею, да отпустим. Эй, Клио[43]! — хохотнул он. — Заснул, что ли? Прутья давай!

— Лиру не трожь! — отчаянно взвыл аэд.

— Аэдов бить нехорошо, — без особой уверенности начал Одиссей. Вспомнились уроки Старика: что такое хорошо и что такое плохо.

А вдруг этот доходяга и вправду богов оскорблял?

Зато лиры ломать — точно нехорошо.

— Иди, парень, иди, — отмахнулся горбоносый. — Говорю ж, мы — музы добрые, но ежели осерчаем… А ты, Терпсихора[44], ковыряй помаленьку!.. серебришко, оно за труды…

— Лиру!.. пусти!..

И Одиссей не выдержал.

В два прыжка очутившись рядом с Терпсихорой, он яростно рявкнул: «А ну не трожь!» Пальцы сами вцепились в лирные рога. Терпсихора, однако, не послушался, дернул к себе. Оба застыли в неустойчивом равновесий но тут взгляд упрямца-Терпсихоры случайно упал на побелевшие от напряжения пальцы Одиссея, сжимавшие несчастный инструмент (по идее, лира давно должна была сломаться! чудо?!).

И медный волк с перстенька оскалился прямо в глаза музе.

В следующий миг Терпсихора отпустил лиру — спешно, как если бы она раскалилась добела! — и Одиссей вместе с трофеем кувыркнулся в ближайшую лужу.

Дружный гогот.

Разъяренное сипение Аргуса.

— Басиленок! Я его не удержу!

Это Эвмей.

Сейчас будут пинать ногами. Почему медлят? Встать! Скорее встать!

— Аргус, назад! Назад, я сказал!!! — еще не уяснив до конца, что происходит, Одиссей уже понял: драка отменяется или, по крайней мере, откладывается.

Ф-ф-ух, вроде пронесло! Успокоился Аргус. С неохотой, огрызаясь беззвучно, бранясь на чем свет стоит — но утих. Слово живого бога — закон.

Теперь пора оглядеться.

Терпсихора уже плевал горячим шепотом в ухо горбоносому. Четверка муз, державших аэда, тоже вслушивалась — жаль, до самого Одиссея ничего не долетало.

— Отпустите птичку, — буркнул наконец горбоносый.

И, обращаясь непосредственно к аэду, проворно соскочившему с камня;

— Благодари богов. Послали тебе, змеюке, спасение… Но имей в виду: еще раз услышу гадкие стишки про Гермия-Благодетеля — Аполлон не спасет!

— О, богоравные герои! — немедленно внял совету аэд. — Вы, спасшие певца от мучительного позора! Посланцы великого Гермия! О, моя лира! Она тоже спасена! Хвала богоравным героям!

— Я не герой. Я свинопас, — уточнил Эвмей.

— О свинопас богоравный, лучший средь тех, кто свиней наблюдает! — возликовал аэд, рванув струны вновь обретенной лиры.

Одиссей не удержался: фыркнул.

— Идем с нами, в деревню, — тронул его за плечо горбоносый. — Праздник у нас. Вот, аэда нашли, народ ублажать — а он, гадюка… Ладно, забыли. Пошли. Гостями будете.

— Вы небось пастухи, — догадался Одиссей.

— А то! — ухмыльнулся горбоносый. — Пасем тут, понимаешь… Ну как?

— Вы небось пастухи, — догадался Одиссей.

— А то! — ухмыльнулся горбоносый. — Пасем тут, понимаешь… Ну как?

— Пошли!

* * *

Помню, тогда я изрядно выпил на празднике. По пьяному делу разоткровенничавшись с горбоносым:

— П-пастухи — люди! — проникновенно вещал я, в очередной раз наполняя чашу. — П-пастыри! Хоть на Итаке, хоть здесь! Вы, потом братья эти… на берегу! Левкон и… и…

— Левкон и Каллий, братья-Ракушечники, — сразу понял горбоносый. — Верно говоришь, Волчонок!

— Милейшие люди!

— Мухи не обидят!

— Накормить! переночевать! всегда рады! Одно слово — люди! А солдаты… козлы шлеморогие! Сперва дразнятся, а обидишься — все на одного…

— Точно, Волчонок! Солдаты — они наипервейшие разбойники и есть! То ли дело мы, пастухи…

— Вот я ж и говорю…

Аэд, которого, как выяснилось, звали Ангелом[45], тем временем затянул песню:

— Воспоем, о други, память
О могучем славном муже —
Хай, великий!
Крепость рук его стосильных,
Лисью хитрость, острый разум,
Верность клятвам!
Звался Волком-Одиночкой,
Близ Парнаса был хозяин
Тучных пастбищ…

Я даже не сразу понял: аэд воспевает маминого папу, дедушку Автолика!

Сельчане одобрительно зашумели, почти сразу умолкнув, чтоб не мешать песне. Мы слушали вместе со всеми: я, Эвмей и мой Старик. Не знаю уж, почему я глянул в его сторону; Старик склонил голову набок, глубокие складки залегли у него на лбу, а глаза блестели двумя звездами. Отсветы пламени из очага? Я никогда не видел, чтобы Старик плакал…

Ангел последний раз тихо перебрал струны — и общий вздох ветром прошел по толпе.

— Помянем Одинокого Волка! — поднял чашу горбоносый.

— Помянем!

— Человек! человек был! настоящий!..

— В кулаке держал!

Выкрикнув последнее, горбоносый зачем-то хлопнул меня по плечу.

Я хотел ему сказать, что Волк-Одиночка — мой дедушка. Но не сказал. Подумают: хвастаюсь…

На другой день путники отсыпались едва ли не до полудня. Однако трапезничать не остались — пора было идти дальше.

Ангел увязался следом. Заявил, что военный поход — именно то, что нужно ему, аэду, для сочинения великого гимна богоравным героям, который несомненно прославит их, героев, в веках — а заодно и его, недостойного служителя муз.

— …которые вчера чуть не надрали тебе задницу! — не удержался Эвмей. Аэд сделал вид, что обиделся, но вскоре ему надоело, и Ангел принялся на ходу слагать обещанный гимн богоравному Одиссею со товарищи.

Одиссей только диву давался, что способен сочинить аэд на пустом месте.

А вообще с Ангелом шагалось куда веселее.


…аэд-невидимка! ты, что скрипишь стилосом в ночи, сочиняя небылицы! Тебя зовут не Ангелом?!

СТРОФА-II

Я — ОДИССЕЙ С ИТАКИ!

Ангел покинул нас незадолго до калидонских ворот. Покинул по-критски, не прощаясь: был и сгинул. Но я не заметил исчезновения аэда. Я пребывал в восторженном забытьи. Мои ноги — босые, черные от грязи, сбитые в кровь ступни! — попирали не землю. Нет! они попирали легенду. Мои глаза — слезящиеся, воспаленные, с набрякшими от усталости веками! — видели не холмы и деревья. Нет! они видели воплощение славы! обитель величия! Всякий лог мог служить некогда пристанищем Калидонского вепря. Всякий склон, бородатый от маквиса-колючника, — местом, где нынешний басилей Ойней (встречные этолийцы за глаза звали его Живоглотом) получил в дар от Диониса волшебную лозу. Всякий старик мог оказаться соратником неуязвимого героя Мелеагра; всякая старуха могла помнить охотницу Аталанту, соперничавшую с богиней Артемидой.

Я шел по земле легенд и подвигов.


…кровосмесительства, сыноубийства и ударов в спину. Одна и та же земля: Калидон.


Я шел.

Следом тащились Эвмей с Аргусом, равнодушно считая ворон. Они ничего не понимали в истинном величии. А я мог не есть сутками, питаясь одним восторгом.

В ушах мягко похрустывал, расширяясь, мой Номос. Вся дорога, оказывается, была лишь прологом к осознанию главного. Что известно с детства, но известно как бы вообще, без реального воплощения, когда наконец понимаешь дважды, умом и сердцем: правда. Мир не ограничивается пределами Итаки. Папа, мама, Эвриклея и дядя Алким — еще не все люди. У каждой реки свой бог; их множество. У каждого пути свой путник; их множество. Медь небес, плоская ладонь земли — больше, шире, просторней…

Я шел — грязный, оборванный омфалос, пуп Мироздания.

Моего Номоса.


Как и вы — вашего.

Если хотите, можете тоже уехать воевать под Трою.

Я даже одолжу вам пергамского копейщика, который ночами грезит о моей печени.

* * *

В город вошли без особых тягот. Стражники, увлеченно игравшие в кости, махнули на бродяг рукой: товара при них нет, значит, пошлину снять не за что, а вставать и гнать прочь — себе дороже. Ты встанешь, а Диокл-обманщик скажет, что «тройного быка» выбросил. Проверяй потом…

Пусть их идут.

Оборванцы.

На базарной площади, где Эвмей мигом подрядился на разгрузку за обед для троих, Одиссей узнал трагическую новость. Окончательную и бесповоротную. Диомед, сын Тидея, не просто ушел с войском на соединение с другими эпигонами. Тогда можно было бы попытаться догнать. Диомед ушел давно. Пожалуй, Одиссей еще только высаживался в Акарнании, а конница куретов во главе со своим юным вождем уже неслась на Фивы — через Озольскую Локриду, мимо святых Дельф, по беотийским равнинам…

Семивратные Фивы пали без участия итакийца.

Он опоздал.

Сейчас весь Калидон жил иным ожиданием. Диомед-победитель не сегодня-завтра должен был вернуться. Деда своего, басилея Ойнея, скидывать. Победителю все можно. Особенно если победитель — общий любимец. Басилея Ойнея местные тоже любили, но не так, как молодого Диомеда.

Иначе.

Втихомолку друг дружке рассказывали: как бы они Ойнея-Живоглота любили, попадись к ним почтенный старец в руки без басилейского венца. И главное — без охраны.

Одиссей даже порадовался, что на Итаке все за папу — горой. И дедушек своих, хоть Автолика, хоть Аркесия, папиного папу, он никогда бы скидывать не стал. У него хорошие дедушки. А здесь сказал одному калидонцу, что дедушки хорошие бывают — на смех подняли. Не драться же со всем базаром?!

Лучше молчать.

Вот так, молча, двое суток и проторчал у ворот басилейского дворца.

Ждал.


…дождался.

* * *

Память ты, моя память! С утра крысы побежали прочь. Мордочки — остренькие. Глазки — шныряют. И в лапках — узелочки, сверточки… Стража удрала первой. Хорошая стража у басилея калидонского! Сотник даже сандалию на ступеньках забыл. Правую.

Вон, валяется…

Сразу стало ясно: гроза на подходе.

А первый удар грома пропустил. Отбежал по большой нужде: не у дворцовых стен же справлять?! Туда-сюда, пока вернулся, они уже в ворота втянулись и створки за собой заперли. Крепко-накрепко. Кто они? — куреты. Местные. Диомед небось первым въехал… опять ждать надо! Обида горше пыли: герои в ворота, оборванцы у ворот, герои входят, оборванцы ждут.

Спешил сюда, думал… Ангел говорил: титан тоже думал, да в Тартар попал.

Потом на площади торчал. Калидонцев собралось: море. Полсотни, наверное, а может, и сотня целая. На Итаке такое сонмище в одном месте не собрать. Из-за спин тянулся, Диомеда-Победителя выглядывал. Проклинал свой малый рост. Сперва перед народом старенький дамат чирикал, по табличке: басилей Ойней… признаю права наследника, законного и единственного… Диомеда, сына Тидея, внука вышеупомянутого Ойнея… Сердце екнуло: высмотрел! Вон он, Диомед!

А много ли видно из-за спин с головами?

Почитай, ничего толком не разглядел.

Молчали вокруг калидонцы. Губы жевали. Думалось: они от радости все небо шапками забросают. Нет, тишина. Первый лед, не тишина — того и гляди, хрустнет… обломится в стылую жижу.

Плохо видимый, стоял герой Диомед — эпигон, сын Тидея, покоритель Фив Семивратных. Был любимец, стал наследник, единственный и неповторимый; а всем понятно — владыка.

Хмурый, озабоченный юноша.

Не его это был Номос. Не его Мироздание. Гостем он стоял в этом здании, Диомед Тидид, с подвигами под мышкой, с мрачными бойцами в меховых плащах за спиной; незваным, нежеланным гостем. Слава была, а счастья не было.

Назад Дальше