Море.
Оно везде. Плеск за бортом, привычный скрип снастей. Бухта каната в ременной оплетке валяется на полупалубе. Дружно вспенивают воду два ряда длинных весел — память ты, моя память, Одиссеев корабль! Белый парус — надежда. Пурпур судового носа — кровь. Черная смола боков — гибель. И два глаза, нарисованных по обе стороны форштевня, означающие невесть что. Я не верю в приметы. Неси меня, корабль моей памяти. Разве хороший кормчий может не найти дорогу домой?
* * *Ленивая зыбь качается, подмигивает расплавленным золотом. Мы с Идоменеем-критянином почти голые. Развалились на корме, цедим из кубков кислое винцо. Цедим слова: простые, пустые. Нам хорошо. Никуда не надо спешить, ни с кем не надо драться и думать тоже не надо ни о чем.
Блаженство!
— Помнишь, какой пир закатили? Башка только сейчас трещать перестала…
Излишне уточнять, когда закатили и где. В Спарте. Едва клятву на конской туше принесли — перепились до зеленых сатирисков! Похоже, у всех гора с плеч свалилась.
— Помню. И как вы с Аяксом-Малым целовались, помню. Руки резали, братались. А потом нашли себе рабыню на ночь — одну на двоих — и заснули. А рабыню Патрокл увел…
— Врешь! Про Аякса помню, а чтоб рабыню увели…
Еще бы! Аякс Оилид, тот вообще уверен, что он не с критянином целовался, а со мной…
…драконы все-таки сорвались с цепи. Успев перестать быть драконами. Призрак кровавого побоища обратился в совершенно невообразимую попойку (назвать это пиром — кощунство!), завершившуюся всеобщим братанием и восхвалением моего хитроумия.
Растрезвонили-таки…
Весть, что Елена избрала в мужья Менелая Атрида, была встречена с пониманием: лучше никакого, его проще любить. Самого Менелая, обалдевшего от нежданного счастья, хлопали по плечам, пили его честь, отпускали соленые шуточки — и, на удивление, почти не завидовали.
Безумие закончилось.
Колесница встала.
В тот же вечер я близко увидел Елену. И — странное дело: никакого звона в ушах, головной боли, рези под веками. Рассмотрел с толком, с пониманием. Красивая женщина. Очень. Кстати, тень как тень; тоже красивая. Наверное, в такую легко влюбиться.
В Елену, не в тень.
На другой день, проспавшись к обеду, принялись готовиться к свадьбе. Да не к одной! Ну, Менелай с Еленой — это святое. Но и прочие лицом в грязь не ударили: спартанский басилей, стремясь загладить обиду честолюбивого Агамемнона, отдал старшему Атриду свою другую дочь. Статную гордячку Клитемнестру. Если кто и был рад, кроме засидевшейся в девках невесты, так это мой приятель Диомед: Елена Агамемнону не досталась, значит — шиш Златым Микенам, а не живую богиню! А Менелай — он младший, не наследник. Да и Тиндарей уже объявил: годы его гнетут, быть здешней басилевии под зятем Менелаем. Зажился, на покой пора; дорогу — молодым. Интересно, сам додумался или подсказали?
А еще у нас с Пенелопой свадьба. Зря, что ли, свататься ехал?!
Гуляй, Спарта!
Одно странно: жертвы богам принесли без счета, гимны до небес, бычьей кровью всю долину залили, а в ответ — хоть бы одно знамение. Самое завалященькое. Листики там, птички… Жрецов спрашивали, прорицателей: руками разводят. Молчат боги. Ну и ладно. Может, у них там, на Олимпе, свои свадьбы.
Пейте, богоравные, радуйтесь!
Пью, радуюсь. Что, Пенелопчик, говорят, рыжим нынче счастье привалило? Увезу тебя на Итаку, забудешь и дядю-паскуду, и обещанный храм Артемиды… Все у нас хорошо будет, солнышко! А самого нет-нет, да и кольнет невзначай: ночь, плащ на земле, жаркая темнота обнимает меня руками куретки. И — запах яблок.
Что ж ты замуж выскочить поспешила, троюродная?..
Я все таки кобель. Хуже Аргуса.
…отплытие. Погостили — пора и честь знать. Вернее отплываю не я: отплывают наши, захватив Пенелопу, потом Идоменей-критянин с «пенными братьями», явившимися на зов — а я с Диомедом по земле еду. Провожу до Аркадии, а там: ему на восток, в Аргос, мне на северо-запад, к мысу Араке. Хоть наговоримся всласть…
У мыса меня корабли ждать будут. Критянин сказал: ему по пути, он к феспротам по делам собрался, а Итака — невелик крюк. Няню я к Пенелопе приставил, остальных чуть не силой спровадил; только Эвмей с собакой за мной увязались.
По дороге о троюродной сестре старался не заговаривать: Диомед почему-то злился.
Ладно.
…гонец перехватил нас в захолустной Тегее, когда мы уже собрались прощаться.
Мятеж!
Калидон захвачен!
Впервые понял: вот она, война! Рукой подать…
Война есть, а радости нет. Одна спешка: корабли уже, наверное, подошли к Араксу. Махнем через залив — эй, Калидон Этолийский, царство легенд и скупердяев! встречай!..
…не езда — скачка! Бешеная, стремительная. Успеть, успеть! Мелькают скалы, сосны, скрученные в узлы, снова скалы; вьется змеей бесконечная дорога, жалит щебнем из-под копыт. Быстрее! Еще быстрее! Как там Эвмей? Он ведь верхом только-только… Ничего, держится. Клещом в коня вцепился, не отдерешь.
И Аргус не отстает.
Море — за спиной, позади.
Вот он, Калидон.
…здесь я впервые убил человека. Застрелил из лука. Кажется, вожака мятежников — могучего, полуголого детину. В руках палица, на чреслах — золотой пояс. И моя стрела между глаз. Это оказалось очень просто. Я даже растерялся.
Был человек, и нет.
Был мятеж… самое страшное, что я ничего не почувствовал.
— Агамемнон взял Аргос!
— Тидид, я с тобой?!
— Нет. Ты нужен мне в другом месте. Мне понадобятся корабли, лодки… Через неделю — под Аргосом. Если придется бежать.
Тебе не придется бежать. Я буду в Арголидской гавани не через неделю — четыре, может, пять дней. Я подыму море. Я, Одиссей, сын Лаэрта-Пирата, набью гавань кораблями, словно тыкву — семечками. Критянин, ты с нами?
Да, трогает серьгу Идоменей.
…и восток Пелопоннеса вздрогнул, когда «пенное братство» упало под Аргос.
А к вечеру на берег прискакал гонец от Диомеда: хитрец Атрей перехитрил сам себя, пав от руки брата-Фиеста. Войско бросило гордого Агамемнона, с осиротевшим микенцем остались лишь гвардейцы личной охраны.
Агамемнон сдал город без боя.
Война усмехнулась, прячась в нору.
Домой!
* * *Жидкие лоскутья облаков болтались над головой. Вода морщилась спросонок, меняя цвет с темно-серого на серо-зеленый; кудрявясь, гребни волн притворялись невинными овечками, только и ожидая минуты, чтоб зарычать и ринуться зубастой стаей на оплошавшего морехода. Казалось, природа застыла в недоумении: становиться грозной было лень, а оставаться милой — скучно.
Пауза предчувствия.
— Кто учил тебя говорить по-критски? — спросил Идоменей.
Я пожал плечами. Никто. А разве я говорю по-критски? Мы сидели на кормовой полупалубе, застеленной мягким ковром, а поверх — льняной простыней. Рядом с судовым алтарем. Который у критянина почему-то располагался не на носу, как у всех, а на корме.
Болтали о пустяках.
Скоро — Итака.
— Я еще в Спарте заметил, — голос критянина был певуч, напоминая свирель. — Ты переходишь с наречия на наречие, словно портовая блудница — от мужчины к мужчине.
— Да? — спросил я, зевая. — Не знаю. Я всегда так говорил. У нас на пастбищах всегда так говорили. С детства привык: у каждого предмета — несколько имен. Разных. Мои пастухи…
— А-а-а… — критянин кивнул, как будто ему все стало ясно. — Твои пастухи. Ты ведь и не хромаешь, да?
— Не хромаю.
— А эти ослы… с которыми ты на мечах!.. они все угадать пытались: на какую ногу?! Я смеялся…
Было в нем что-то… древнее. Бычье. Я еще удивился: откуда явилось сравнение? Смуглый, звонкий танцор, талия вот-вот переломится; манеры потомственного аристократа, юбочка в желто-черную полоску — шершень! оса, откуда бык?! И все-таки: высокий лоб с залысинами, наклон головы… ленивая повадка, прячущая скрытую мощь. Плохо иметь такого врагом.
— Ты нас спас, — темные пальцы тронули серьгу. — Всех. Словно за руку вывел. Как твой отец — аргонавтов. Я из рода Миносов, у нас плохо умеют быть благодарными. Но я умею.
Сперва я пропустил часть слов мимо ушей. Чайки бранились над головой, вдалеке, лоснящимися тушами, резвились дельфины. Как отец — аргонавтов. Как отец…
— Я с малых лет в море, — бросил Идоменей, отворачиваясь. — Мне едва тринадцать стукнуло, когда он пришел и попросил перевезти его на Скирос. Мы тогда в Оропском порту стояли.
— Кто — он? Мой отец?
— Нет. Тезей, убийца Минотавра.
— Кто — он? Мой отец?
— Нет. Тезей, убийца Минотавра.
— Убийца Минотавра… — слова были сладкими на вкус. Наверное, это здорово, когда тебя вспоминают после смерти, говоря с уважением: убийца Минотавра… ну, вы понимаете!.. того самого…
Критянин дернул щекой:
— Ты не понял. Минотавр — мой дядя. Родной. И Тезей его убил. А еще он убил Девкалиона, моего отца. Ты ничего, ничего не понял. Герой Тезей — мой кровник. Был.
Стало зябко. Холодные пальцы забрались за шиворот, пробежались вдоль хребта шустрыми сороконожками. Кожа покрылась пупырышками. Я молчал, не зная, что ответить. Посочувствовать? перевести разговор на другое?
— Я хотел убить его. По дороге на Скирос. Но он раньше узнал, кто я. И сразу подошел. Сказал: убей меня, малыш. Утоли жажду. Сказал: я уже бывал в Аиде, мне не страшно возвращаться. И жить — незачем. Убей; отомсти. Вот меч.
— А ты?
— А что я? Не смог я. Он, знаешь, какой был? — седой. Пустой. Треснувший кувшин. Его из Афин выгнали, отовсюду выгнали. Так и просидели с ним до самого Скироса на корме. Разговаривали. Он мне тогда и про аргонавтов рассказал, и про твоего отца…
— Что? что он рассказывал?!
— Да разное… — Хлопнули ременные шкоты, от мачты сильней запахло мокрой сосной. — Понимаешь, они на «Арго» сперва кормщиком избрали Тифия. Да только этот Тифий в годах был. Умер еще на полпути в Колхиду. И некий Анкей взял на себя обязанности рулевого. А когда пришлось из Колхиды уносить ноги, он и скис. Трижды возвращались: дороги не могли найти. Тезей говорил: все звезды перепутались, буря… твой отец сам к рулю встал. И вывел. До Иолка; домой. Мимо Сирен, мимо Кирки-колдуньи, мимо Сциллы с Харибдой, мимо Тринакрии, где Солнечный Гелиос пасет свои стада; мимо блаженных феаков. Мимо нашего критского Талоса, великана из меди…
Шальная волна дотянулась, плеснула через борт. Капли текли по моему лицу; соль, горечь. Это все море. Это все ветер.
Это — все.
— Тезей еще говорил: по возвращении никто не поверил. Опытные кормчие изумлялись: нет таких путей. Нет таких течений, ветров нет, звезды в иную сторону глядят, рифы не там, острова не здесь! Хотели твоего отца расспросить, да он уже на Итаку вернулся. И еще…
Критянин обернулся ко мне:
— И еще. Тезей рассказывал: твой отец как будто ничего не видел.
— Чего не видел?
— Ничего. Ни Сирен-певуний, ни шестиглавой Сциллы. Ни медного великана. Ничего. Все видели, а он — нет. Просто вел корабль. По пути, о котором не знал никто.
* * *…я так и не спросил у тебя, папа: правда? нет?! Вернулся и не спросил. Мне было боязно. Ты был трезв, приветлив и спокоен; мы обнялись и пошли домой. А дальше стало не до вопросов. Дела, дела… дурные вести с Лесбоса: там, якобы от моих побоев, скончался басилей Филамилед…
Впрочем, важно ли спрашивать? ответы — убийцы вопросов. Главное другое — я вернулся.
Я вернусь.
ПЕСНЬ ПЯТАЯ
ВНАЧАЛЕ БЫЛО ЯБЛОКО
Скованы тяжкие латы…
Что ж молот несытый гудит?
И бурое пламя чадит
Зачем, озаряя палаты?
О, нет, позабыть не могла ты,
Эллада, кровавых обид…
Иль меч на Париса еще не отбит,
Что, искрами брызжа, железо журчит,
И молот кричит:
«Расплаты! Расплаты! Расплаты!..»
СТРОФА-I
ВРЕМЯ СНИМАТЬСЯ С ЯКОРЯ
ИТАКА — ЭХИНАДЫ — КОРИНФСКИЙ ЗАЛИВ; Крисская гавань — Фокида — южные склоны Парнаса (Просодий[61])«…И знаешь: прошлой осенью отец отрекся. Знакомься: рыжий Одиссей, муж, преисполненный козней различных; басилей итакийский. Прошу любить и жаловать. Пенелопа снова в тягости, оракул говорит — мальчик родится. Помолись со мною, чтобы на этот раз все было в порядке! Торговля удачная, у овец хороший приплод… Слыхал поговорку: овцы — торговцы, быки — моряки, наши причалы всегда курчавы!.. А еще спешу уведомить тебя, друг мой Диомед, что из заказанных тобой двадцати пентеконтер по троянскому образцу — клен и сосна, носы острые, реи подвижны — дюжина уже спущена на воду. Тот корабел, что удрал из Пергама и молил о приюте, оказался выше всяческих похвал. За соответствующую мзду плавучий Лабиринт построит К концу месяца отгоню тебе эскадру с Пагасейских верфей-встречай. Старший кормчий — доверенный человек, расчеты веди с ним, как со мной. Только не забывай, что твои микенские приятели в прошлом году заказали не два десятка, а сорок пять кораблей, правда, большей частью старых, одномачтовых, и из них половина — торговые эйкосоры; но их заказ еще в конце осени был выполнен. И теперь Златые Микены достаточно сильны на море, чтобы попытаться накрутить хвост одному несговорчивому аргосцу. Мой тебе совет: дружба дружбой, а последний взнос „пенному братству“ выплати без промедления и с лихвой, набравшейся за время отсрочки. Я, конечно, понимаю: на дворе Золотой Век, никаких войн и в помине, добрые оракулы сплошь, но „пенный сбор“ не я придумал, особенно если некто хочет прочно утвердиться на волнах. Внемли дружескому совету! Тогда моя серьга сумеет блеснуть ярче на законных основаниях; а микенцы вместо накручивания аргосского хвоста смогут разве что соли на него насыпать…»
Сигнальные огни Итаки гаснут за кормой. Способные посадить на мель или швырнуть в пасть береговым скалам любого чужака, своим они долго машут вслед теплыми руками: возвращайтесь! мы ждем! Ленты водорослей свиваются в причудливые петли; нереиды заплетают их в кудри, и потом красуются, отдыхая на волнах. Бледный призрак месяца плачет в колыбели облаков, но скоро, скоро он нальется густой желтизной, заострит рога и грозно набычится: эй! дуры-звезды! поберегись!
Вода шелестит, расступаясь перед грудью «Пенелопы».
Во всех портах Ахайи знают этот трехмачтовик, любовно изготовленный по личному заказу молодого басилея Итаки. Ну да, ну да, уважаемые, ясное дело: итакийская басилевия — не главное наследство Лаэрта, не к ночи будь помянут, а главное он пока придерживает за собой, и будет придерживать, чтоб его счастье догнало и перегнало, еще лет десять, не меньше… Однако есть вещи, о которых лучше помалкивать. Языки — они на дороге не валяются, а если валяются, то радости мало в этом, уважаемые…
Завидев вдали знакомые мачты, кое-кто даже кричит с берега: попутного ветра и свежей воды, Одиссей-Полиний[62]! И провожает взглядом: ишь, весело идут! Неотступная в погоне, надежная в бурю, легкая на подъем, «Пенелопа» режет море с проворством и спокойствием, как пастухи режут круг овечьего сыра — зато два глаза, изображенные по обе стороны форштевня, в нарушение традиции не синие.
Зеленые, с золотыми искорками.
А умница-Ментор все марает папирус — желтый, хрустящий, в цену восьми овец; под диктовку, под тихое журчание речи…
«…и скажу я тебе еще: если хочешь лада в семье, жить надо отдельно. Уж на что домовита моя матушка, и то первые шесть месяцев с Пенелопой — точно Гера с Гераклом. Поперек да против шерсти. У обеих норов, у обеих упрямства на сто ослиц хватит. После первого выкидыша вроде улеглось: ах, бедненькая, ах… Но я твердо решил: отделяюсь. Няня сказала: у одного горшка двум хозяйкам не бывать. Она ведь умница, моя няня, ты ж ее знаешь. Кстати, этого ты точно не знаешь: Эвриклея нынче не рабыня, и даже не вольноотпущенница — почтенная горожанка из самых-самых. Папа ей еще по приезде из Спарты сперва дал вольную, а потом мы договорились с семьей потомственных итакийских глашатаев — Певсеноры, луженые глотки, — и теперь у милой нянюшки есть приемный отец, приемная мать и куча мала приемных братьев! Они даже хотели перевезти новую дочурку к себе, но Эвриклея встала стеной: никуда я не поеду, девочка (девочка — это моя жена!) без меня пропадет. Тут она права, но скажу тебе по секрету: когда няня с женой заключают военный союз, то если кому-то и пропадать… ну, ты понял.
А дом у меня знатный. Выше отцовского по склону. Местные зовут его дворцом, а мне смешно. Посмейся и ты: тебе наши островные дворцы в диковинку. Зато спальня v меня завидная; верней, даже не спальня, а супружеское ложе. Во-первых, потому что на нем спит Пенелопа (не ворчи, я ни на что не намекаю, а в особенности на твои семейные неурядицы!); а во-вторых, мое ложе растет прямо из земли. Еще перед началом строительства я обнес старую оливу стеной; после срубил верхушку, и на уровне второго этажа обработал пень, сделав из него основу кровати. Вряд ли в ваших настоящих дворцах можно любить законную жену прямо на дереве, да еще со всеми удобствами…
