Человек Номоса - Генри Олди 29 стр.


Да, снова о няне. Зимой приезжал по делам один хороший человек из Айгюптоса — привез папе разных семян, но речь о другом. Увидел он нашу нянюшку, и давай кланяться. А сам тайком пальцы скрещивает, от дурного глаза. Я к нему прицепился: что да как? — молчит. Пусть, говорит, мистисса сама расскажет, а мне боязно. Я к няне. Молчит. Тогда я с Эвмеем сговорился, достали амфору крепкого, укатали хорошего человека в лежку; он и выболтал. Была, значит, в абидосском храме Тифона-Змея (местные его Сетом величают) жрица. С пяти лет допустили к служению, к двенадцати годам посвятили, в семнадцать она танцевала для Змея „пляску яда“. А в двадцать — родила. От кого, неизвестно, но полагали, что от старшего жреца. Короче, дитя кинули священным крокодилам, хотели и преступницу — но пока суд да дело, опять же услуга за услугу, и все такое…

Жаль, няня все равно молчит и улыбается. Я, улыбается, честная итакийка из порядочной семьи, сами вы змеи-крокодилы…»


Крисская гавань всегда набита кораблями. Доходное дело: возить паломников в священные Дельфы, к пифиям. Настолько доходное, что кое-кого можно отвезти задаром — солнцеликий бог отметит своей милостью, зажжет в шторм путеводный маяк. Купцов здесь, почитай, и вовсе нет: Фокида бедна, ни товара, ни покупателей. Одни знамения, зато в изобилии. Десяток быстрых пентеконтер скучают у причала: это не паломники, это гонцы. Властители земель вопрошают оракул. Дары шлют, взамен на двусмысленности. Впрочем, последние годы милостивы: добро сулит додонская медь, подвешенная в листве святого дуба, добро сулят Дельфы и Олимпия, одно добро, только добро, и ничего, кроме добра.

А все равно спрашивают. Приятно еще раз услыхать: радуйтесь!..

И «Пенелопе» стоять у причала, соблазнять кормчих крутыми боками.

Ждать.

Ложится дорога под колеса повозок, под копыта тягловых быков. Бежит дорога к лесистым склонам Парнаса: от заставы к заставе. Пастухи — люди. Не глядите, что вид разбойничий — в душу, в сердце загляните! бело в душе, пушисто на сердце. Встретят, накормят-напоят, спать уложат. Путь верный укажут. Горит на Одиссеевом пальце дешевый перстенек. Скалится с перстенька медный профиль Волка-Одиночки. Рад небось, вот и скалится.

Молодой басилей итакийский едет в гости к родным дядьям, сыновьям милого дедушки Автолика.

Знакомиться.

Кто в этой жизни, изменчивой, как море, в случае чего плечо подставит, если не родичи?!


«…а еще приезжали троянцы. У них привычка: целоваться. Всего обмусолили, благовониями пергамскими насквозь провонял. Песни пели, хвалы: по морям, по волнам, мы — вам, вы — нам! Совместные перевозки, соглашения… Слыхал? — Паламед Навплид хитрую штуку выдумал: „деньги“ называется. Клейменые слитки серебра. Тоже мне выдумщик! — мы с Домом Мурашу такими слитками не первый год… вот и троянцы смеются. Смех смехом, только „деньгами“ расчет вести удобнее. И места меньше занимают, не надо трюмы под завязку грузить.

А корабли троянцы синькой красят. Хочешь, велю твои, новые, покрасить?

У них в Трое у Приама-басилея новый басиленок объявился. Представляешь, у старика и так полсотни сыновей, дочек и вовсе не считано (аж завидки берут!) — нет, еще и подкидыш из лесу вышел. Пастушил себе помаленьку. Звать Парисом, прозвище — Александр[63]. Ну, я всегда говорил: пастухи — они такие, если правильные пастухи. Охранники. Говорят, смазливый петушок, любимчик народа, да еще от старшей жены… какие-то в семье неурядицы были они ребенка в лес сплавили, уроды!.. Видать, не нашлось священных крокодилов: выжил парень. Я б за сына все, что хочешь, отдал, а троянцы сыновей — в лес! Наверное, когда детей много, не так жалко.

Знаешь, эти два года для меня — словно якорь. Новый дом, жена, нелепый выкидыш, няня с ее благословенными припарками… вторая беременность, варенье из кизила, папа говорит, что гордится мной; разъезды вечные!.. беды пополам со счастьем, только беды маленькие, а счастье… Даже не большое — спокойное. Мое. Я не жалуюсь! наоборот! Ты, наверное, не понял. У наших кораблей якоря полые, когда с товаром идут, в якоря дорогой металл заливают — олово, например. Вот и для меня годы эти — драгоценный якорь. Держит, не дает ко дну пойти. Или сорваться с цепи, уйти в открытое море, без цели, без смысла. Наверное, ванактам такого не понять…»


Тихая весна ступала по склонам Парнаса. Тонкими пальцами касалась яблонь, слив, раскидистых вишен, завезенных из-под Трои и прижившихся на просторах Большой Земли. Роняла щедрую кипень цветов на кружево ветвей: розовые, белые, слегка золотистые. Набухали почки, безумствовали птицы, округлялись гиматии девушек. Благожелательствовали оракулы, не требуя даров взамен.

Золотой Век на дворе.

* * *

…Протяжный, едва ли не торжественный скрип открываемых ворот. Гимн гостям. Массивные створки с ленцой расходятся: две окованные медью челюсти. В жадной глотке двора обнаруживается толпа встречающих. Все потирают руки и облизываются. Впереди, набычась, раскорячился толстый дядька в шкуре. Содранной невесть с кого (похоже, с сатира!), лохматой, как и новый владелец.

Опирается Толстый на суковатую дубину.

Откуда-то из месива толпы высовывается ладонь, больше похожая на лопату. Сгребает Толстого; пихает в сторону. На освободившееся место выдвигается некто Очень Толстый — постарше и побольше Толстого, а в остальном похожий на него, как родной брат.

Да они и есть братья!

Очень Толстый лениво ковыряется в зубах желтой берцовой косточкой. Сплевывает липкие комки; отдувается. Супит брови. Одет он в шкуру полохматей и погрязнее. Только одежка ему тесна, обнажая волосатую грудь. Не сразу и разберешь, где заканчивается шкура, а где начинаются заросли на могучей груди Очень Толстого.

Толпа в натуге рожает новую пятерню. Была лопата, стало весло. Таким по двое гребут. Взмах — и, заставив Очень Толстого в свою очередь посторониться, вперед выбирается Самый Толстый. Этот вообще голышом. Знакомая шкура болталась у него на чреслах, да только свалилась от усердия.

Мужским достоинством Самого Толстого впору быков глушить.

«Хорошо, что братьев всего трое, — екает сердце. — Четвертый точно в ворота не прошел бы!»

За спинами Трех Толстяков топчется челядь: под стать хозяевам. Видом и повадками; а еще подозрительным, звериным блеском в глазах. Туда ли приехали? Не ошиблись ли дорогой, вместо земель Автоликидов угодив в гнездо…

Интересно, людоеды в гнездах живут? или больше по пещерам?..

— Радуйтесь, гостенечки! — рокочет Самый Толстый, катая в бородище плотоядную ухмылку. «Гостенечки» звучит у него двусмысленно. — А мы уж все гляделки проглядели! Со вчерашнего вечера, значит, котлы чистим…

— Радуйтесь и вы, хозяева! Мир-изобилие вашему дому! — спрыгнул с повозки рыжий. Спутники мигом придвинулись к сыну Лаэрта: живой щит? или сами щита ищут? Аргус вздыбил шерсть на загривке и беззвучно зарычал. Пришлось шикнуть на пса: того гляди, бросится.

— Заходите, будьте как дома! Чего в воротах-то стоять? — Самый Толстый делает приглашающе-загребающий жест. — А ежели забоялись, дык оно тово… пустое! Не съедим!..

При этих словах вся шкуроносная троица, а следом и челядь, разражается утробным гоготом. Понравилась шутка.

— …сегодня, — заканчивает мудрую мысль Самый Толстый. — У нас гостей навалом: вчера, позавчера… Слышь, Младшой, глянь-ка: там еще мясцо-то, от позавчерашних, осталось? И вели на стол накрывать.

— А ты, сладенький, значит, Одиссей будешь? Сын Лаэрта, наш любимый племяш? — подходит тем временем знакомиться Очень Толстый. Руку протягивает. Казалось, он ладонь гостя не жмет, а щупает: много ли мяса на костях? Нащупал, обрадовался родной хватке. — Ишь, сытый-то какой! молодцом! А народишко твой худющий… заморенный… Небось, кормишь плохо? Это дело поправимое, откормим, нагоним жирку…

Зловещий скрип ворот за спиной.

Лязг засова.

Приехали, значит. Жир нагуливать.

* * *

— Ну что, сердце в пятки?!

Самый Толстый (Одиссей все время забывал имена дядюшек, и потому про себя величал их запросто: Толстый, Очень Толстый и Самый Толстый) — так вот, Самый Толстый ухмылялся с нескрываемым удовольствием. Совсем иначе, чем в воротах. Был он умыт, причесан, борода больше не топорщилась колтуном, а лежала волосок к волоску, солидно и аккуратно. Шкуру дядюшка сменил на необъятный хитон изо льна, кинув на плечи плащ, из которого вышел бы очень даже приличный парус.

Воплощение радушия.

На самом деле Одиссей испугался не слишком, но зачем расстраивать хозяев?

Воплощение радушия.

На самом деле Одиссей испугался не слишком, но зачем расстраивать хозяев?

— Да струхнули малость… Думали: назад с боем прорываться выйдет!

Самый Толстый хлопнул рыжего по плечу:

— Скучно у нас, Лаэртид. Вот и выдумываем забавы. Вы-то еще молодцы. Другие, бывало, прямо через ограду сигают. Или в ножки валятся: не губите, выкуп пришлем! Ладно, самое время обедать — пошли, что ли?

Разительное превращение затронуло не только старшего из Автоликидов. Представление удалось, пора и честь знать, гостей уважить. Уважили на славу. Чревоугодие здесь было в почете. К примеру, вино братья разбавляли не водой, а виноградным или гранатовым соком. Ничего не скажешь — вкусно! А в сырную начинку лепешек непременно добавляли кучу разностей, включая светлый, едва ли не белый, ранее не виданный Одиссеем перец. И еще ломтики копченой свинины. Пальчики оближешь!

— Это наша матушка стряпает! — не преминул похвалиться Толстый, заметив, что гость отдал должное лепешкам. — Матушка! иди к нам!..

— Внучок! Дорогой! Дождалась-таки! свиделась! Уж не чаяла, не гадала…

Бабушка Амфитея оказалась женщиной серьезной: таких сынков нарожать — не шутка! Вполне могла тоже выходить к гостям: забавляться. Скучно у них тут… Впрочем, забава грозила сорваться: рыхлое, доброе лицо бабуси имело странную особенность улыбаться и плакать одновременно. Язык не поворачивался назвать Амфитею старухой, несмотря на возраст и седину — особенно после того, как Одиссей угодил в родные объятия.

— Ну, бабушка, ты совсем девица! Тебе б в Олимпию, с борцами обниматься!

Три Толстяка смеялись, бабушка отмахивалась, краснея, и все глядела, не могла наглядеться на дорогого внука. Одиссей даже смутился — что, вообще-то, было рыжему не свойственно.

К счастью, Очень Толстый пришел на помощь:

— Мама, давайте выпьем за встречу!

— Ох, вам бы все винище хлестать! — притворно вздохнула Амфитея. Но тем не менее уселась за стол со всеми. — Да куда ты, пифос ходячий («Пифос ходячий? Надо запомнить!»), куда внучку столько льешь! Одиссейчик, не смотри на них, забулдыг, их только покойный батюшка перепивал! Лучше баранинки себе положи или лепешечек…

— Спасибо, бабушка.

Поднимая очередную чашу, Одиссей краем глаза перехватил оценивающий взгляд Самого Толстого. Три Толстяка были само радушие и гостеприимство — но за этим прятался тонкий расчет. Да, племянник. Родная кровь. Да, с недавних пор — басилей Итаки. Наследник Лаэрта-Пирата. Он на море, мы на суше. Не один год дела вести придется; а дальше — нашим детям. Что за человек? Как поладим-то?

Дело есть дело.

Одна бабушка была просто от души рада внуку. Без всяких задних мыслей. А с дядьями… с дядьями договоримся! Люди серьезные, с понятием… шутки любят…


…а Старик повел себя странно. Поначалу, еще когда ехали сюда, его все раздражало. Но — молчал. Косился на меня с неодобрением, губами жевал. Словно собирался что-то сказать, да так ни разу и не собрался. Позже, за столом, я забыл о нем. Обед плавно перетек в ужин, дальше хозяева собрались проводить нас в гостевые покой — и поведение Старика снова привлекло мое внимание. Кажется, раньше он куда-то уходил, возвращался, подсаживался к столу, никем, кроме меня, не видимый, внимал застольным беседам, снова вскакивал и уходил… А теперь уверенно шел впереди: вон, маячит в полутьме коридора — точь-в-точь Гермий-Проводник ведет тени в их новую обитель!

Обычно Старик всегда тенью следовал за мной! позади — или рядом… Что случилось? И еще чувствовалось: мой вечный спутник взволнован и встревожен. Впервые в жизни я видел волнение Старика…


О делах заговорили только назавтра. Уютно расположились на весеннем солнышке; слуги вынесли кресла — высокие, подлокотники в виде спящих львов. Куда спешить? Гость не на день приехал, не на два, всему время найдется: и брюхо потешить, и о делах поговорить, и на охоту сбегать…

— …ох уж эти «деньги»! С одной стороны, удобно, спору нет. С другой…

Что «с другой», было ясно. «Пенные братья» тоже никак не могли решить окончательно: к добру ли Паламедовы новшества, к худу ли? Везет купец товар морем — все ясно все на виду. А мешочек-другой с клейменым серебром можно так спрятать, что за месяц не найдешь! Идет купец порожняком, вроде бы, и взять нечего, а у самого новомодных «денег» припрятано — куры не клюют!

Общие заботы у «пенного братства» с «волчатами Автолика».

— Сбор установили? — Одиссей решил брать быка за рога. — Установили. Сколько платить, известно? Известно. Вот пусть и платят, хоть «деньгами», хоть чем. Не в «деньгах» счастье. Мы с отцом так решили.

Очень Толстый покатал вино на языке:

— М-м-м… оно, конечно, верно. Да все равно часть товара через те «деньги» мимо проходит. Без сбора, — гулкий, сокрушенный вздох. — Мы, конечно, кого на шалостях поймаем — караем, чтоб другим неповадно… Жаль, шалуны не переводятся. А у вас как с этим, на море?

— Да так же, — пожал плечами Одиссей. — Вы лучше о другом подумайте, любезные дядюшки: наши эвбейцы, Навплий с сыном, дальше заглядывают. Слыхали небось: азартные игры тоже, оказывается, Паламед-умница придумал?! А играть на «деньги» куда удобнее… Баранами, или там маслом, еще когда рассчитаешься, а тут: выиграл — получи, проиграл — отдавай. Сразу. Вот они и стали на Большой Земле в харчевнях отдельные покои для игр отводить. Содержателям, понятное дело, десятина.

— Удивил! — хихикнул просто Толстый. — У нас у самих таких игорных домов при харчевнях… Вот только в портах пока не выходит закрепиться. А там ведь самая игра, народ при «деньгах», при товаре…

— Ну-ка, ну-ка, дядюшка, поподробнее, — прищурился Одиссей. — В каких портах? Но имей в виду: Итака — в доле…

«Еще надо курс обмена согласовать: клейменых слитков Дома Мурашу к Паламедовским, И про долговые обязательства… поставки дуба для килевых балок!..»

Разговор складывался.

* * *

Утро выдалось солнечным, ярким, но ветреным. Словно Борей[64], сорвавшись с цепи, вознамерился любой ценой сорвать с трепещущей в страхе листвы разноцветную радугу.

Сорвал.

Или не сорвал — Гелиос раньше высушил?

Шумит, разметанная пронзительным свистом, нежная зелень. Звенит воздух, насквозь пронизан золотыми лучами солнца. Мечутся тени по земле, громко хлопают вывешенные для просушки полотна… Бабушка Амфитея образовалась рядом незаметно — даже оторопь взяла, как это дородная старушка ухитрилась подобраться мышкой?!

— Пойдем, внучок. Проведаем твоего дедушку.

Я невольно вздрогнул.


— А может; дедушка еще приедет?

— Нет… не приедет. Он умер.

— Ну и что?! Я с Ментором играл! а дядька-зануда со своим кенотафером… А Эвриклея сказала, что кенотафер — это для мертвых. Так, может, и дедушка…

— Замолчи!..


О таком легко думать и говорить в детстве. Когда не видишь особой разницы между живыми и мертвыми. Когда испуг окружающих выглядит смешным и нелепым. Став взрослым, об этом лучше не вспоминать, не задумываться — иначе можешь неожиданно найти ответ, правильный и страшный, который увлечет тебя за собой в бездны Эреба, без возврата…

— Да, бабушка, пойдем.

* * *

Толос[65] дедушки Автолика находился рядом. На склоне пологого холма, в полутысяче шагов за оградой усадьбы Автоликидов. По тропинке шли степенно, как и положено, дабы проникнуться мыслями о вечном. Но проникнуться не удавалось.

Мешал Старик.


С ним творилось даймон знает что. Обычно бесстрастный, он суетился, то и дело сходил с тропы, останавливался, дважды пытался повернуть назад. Но словно невидимый поводок возвращал его на тропу, тащил вперед, к цели нашего путешествия. Несколько раз Старик оборачивался в мою сторону, страдальчески морщился, будто хотел обратиться с просьбой — но так ничего и не сказал.

Рок смертных: ты боишься, и в то же время тебя влечет к источнику твоих страхов. Опаска перерастает в страх, страх — в ужас, ужас — во что-то иное, без названия, а ты все идешь, идешь, пока не останавливаешься. Пришел. Увидел. Взял в руки. Страшно?..

Мы шли к толосу Волка-Одиночки, моего деда.

…скрип медного ключа в замке. Сырость? Запах тлена?

Нет.

Внутри сухо и опрятно. Если чем и пахнет, то — застарелой пылью. Просто пылью, а отнюдь не прахом Вечности и лугами бледных асфоделей, как напыщенно выражаются аэды.

Назад Дальше