— Я всегда говорила: Алким умнее тебя, Лаэрт! — вставила мама.
Мотыга застучала чаще.
— Папа, я еду собирать урожай героев. Если толпа, значит, толпа — но самая большая толпа, какую только удастся собрать. Я вытащу героев из любой норы, где бы они ни таились, я сделаю героев из трусов, ястребов из перепелов, все серебро в нашей крови уйдет плавиться в Троаду; а когда мы встанем под троянскими стенами — каждый сам по себе! — я научу их воевать по-человечески. Я встану лицом к войне, но спина у меня будет прикрыта.
— Одиссей, любимец… — папа не договорил. Выпрямился. — Ты вырос, малыш. Ты совсем большой. И все равно: рядом со мной ты можешь говорить вслух о чем угодно.
— Почему?
— Потому что мужчины нашей семьи — люди Номоса. Я ждал рождения внука… у тебя ведь так ничего и не прошло? да?!
— Да, папа…
…детский плач вдали умолк. Сменился тишиной; позже — смехом. Ярким, восторженным. Я купался в этом смехе, оглохнув, ослепнув, не слыша слов отца, не видя тревоги на лице матери; я блаженствовал, как можно блаженствовать лишь, еще не родившись, — и впервые услышанное мной слово «Номос» было тому причиной. Все, что приходилось видеть, слышать, чувствовать и делать, все, что придется видеть, слышать, чувствовать и делать в дальнейшем, — все было там. Нерожденное, оно прекрасно умещалось в одном-единственном слове: берег и море, живые и мертвые, любовь и скука, смерть и бессмертие, от пределов Восхода к пределам Заката…
Даже сейчас мне трудно вспоминать об этом: хочется уйти туда.
— …они думают: это можно понять рассудком! Они глубокомысленно вещают друг дружке: «Плоской нам мнится земля, меднокованным кажется небо…» — и отвечают тремя словами: Номос, Космос и Вестник. А мы не умеем понимать! Мы живем в этом, дышим, рождаемся и умираем в центре Мироздания, где бы мы ни находились — мы, люди Номоса…
Отец замолчал. Грудь его ходила ходуном, на щеках выступили пятна. Я впервые видел отца таким. И мама не вмешивалась, не останавливала.
— Хочешь, я объясню тебе значение этих слов? — отдышавшись, спросил он.
— Нет.
— Почему?
— Потому что я не умею понимать. И мне поздно учиться.
— Я ждал, что ты так ответишь, — еле слышно обронил Лаэрт-Садовник. — Ждал. У тебя ведь ничего не прошло?
— Да. Ты уже спрашивал.
— Когда я плавал на «Арго»…
Он даже не поинтересовался, слышал ли я об этом. Мой отец всегда умудрялся знать все, что ему было надо.
— Когда я плавал на «Арго», то уже в Колхиде, пока герои возились с руном и упрямыми колхами — я сушей отправился дальше. Меня уверяли, там растет… впрочем, неважно. Я вернулся вовремя, к отплытию. Вернулся — другим. Сейчас я полагаю, что случайно пересек границу Номоса, оказавшись вовне. На краткий миг, но мне хватило. Я вывел корабль по неизвестным путям, я не видел того, что видели остальные; я вернулся домой, но с тех пор Глубокоуважаемые слепнут, когда хотят обратить свой взор в сторону Итаки и некоего Лаэрта. Забывают, теряют нить рассуждений; отвлекаются на что-то иное. Главное: не называть их по имени. Мы часто спорили об этом с Алкимом…
Кусая губы, папа смотрел мимо меня. Я и так знал: дамат Алким по прозвищу Дурной Глаз болеет с зимы. Няня сказала: до осени не доживет.
— Мы спорили с Алкимом. Он считает, что человек Номоса, выйдя за пределы, становится космополитом. Гражданином Космоса. И поэтому…
— На, примерь, — вмешалась мама, подходя ближе. — Вечно вам о глупостях толковать!
Отец послушно накинул плащ, повертелся, внимая маминым приказам. Ожидая, пока она укоротит завязки, осведомился:
— Отплытие намечено из Авлиды?
— Да.
— И на пути в Троаду вы врежетесь во флот Приама. Очень умно. А потом тех, кто сумеет высадиться, будут бить с двух сторон: с суши и с моря. Эх ты, любимец…
— Папа!..
Я задохнулся. Понимать — не для меня, но впервые в жизни я понял.
— Что — папа?! что — папа, я тебя спрашиваю?! Папа едет в деревню! Виноградник лелеять. Плыви спокойно, мальчик мой. Собирай кого хочешь, прикрывай спину. И скажи этим… героям, когда будешь учить их воевать по-человечески: они могут не брать в расчет Приамовы эскадры. Только не обижайся, Фриниха, Филойтия и Эвмея я у тебя заберу. Под Троей они тебе ни к чему, а мне в самый раз… виноград — дело хлопотное, особенно зеленый!..
— Папа…
— И нечего нюни распускать, — строго сказала мама, запахивая плащ на отце. — Не маленький. Ну как, Лаэрт? не задувает? А то в деревне сыро… вечерами…
Я — самый счастливый человек на свете.
СТРОФА-II
ЛЮБИМЕЦ ГЛУБОКОУВАЖАЕМЫХ
— …скоро уеду, Пенелопа. И папа — тоже. Вы останетесь без нас: женщины, хозяйки… дети. Предоставленные сами себе. Думаешь, вы справитесь?
Тихий вопрос итакийского басилея Одиссея вплетается в отдаленный шепот ночного прибоя. Кажется, с женщиной говорит само море, над которым нависли бесчисленные глаза-звезды великана Аргуса.
Вот-вот покатятся под безжалостным серпом.
— Справимся, рыжий. Конечно, волчицы не чета ушедшим на охоту волкам… Но логово будет ждать; и волчата будут расти. Иногда, хвала Гермию, Сильному Телом, упрямство способно заменить силу!
Низкий, грудной голос Пенелопы сливается с шорохом ветра в листве, и теперь кажется: море спросило, а ветер ответил.
Ночь.
Море разговаривает с ветром.
Наверное, это очень красиво со стороны. Надо только уметь видеть и уметь слышать.
Надо уметь возвращаться.
— …Это хорошо. В эру развода небес с землей я предпочел бы иметь за спиной дом, а не западню. Поколение обреченных, рыжая моя! Порченая кровь. Они ведь не просто спешат на войну, горя рвением юнца, которого поманила девка, — навалившись плечом, они пытаются сдвинуть камни старых границ. Любой ценой. Сдвинут, не сдвинут, победители или побежденные… никому не найдется места в новых рубежах. Союзники поневоле, герои на час; разрушенный мост через пропасть. Но если ты уверена в малом: в себе, во мне… в нашем сыне и нашем доме…
— Я уверена, Одиссей.
Ветер еле слышно выводит нежную мелодию, вторя неумолчному шуму прибоя. Кифаред и флейтистка. Им обоим никогда не надоедает вечный дуэт.
— Повтори! повтори еще раз!
— Я уверена, рыжий.
— Я рад это слышать, Пенелопа. Впрочем, мой отец, — скрытая гордость всплывает на поверхность моря и вдребезги, в брызги пены, расшибается о береговые скалы, — он знал, что делает, сразу взяв маленького Телемаха на колени и нарекая внуку имя.
— Это была случайность. И не очень удачная. Свекору следовало бы обождать, пока ребенку не сравняется хотя бы полгода. Боюсь накликать беду, но дети болеют… люди станут злословить, осуждая такую поспешность.
— Надо плохо знать Лаэрта Аркесиада, чтобы сказать: случайность. Теперь наш Телемах — законный наследник. Что бы ни стряслось…
— Я слушаю тебя, рыжий…
В шорохе ветра явственно пробивается тревога.
— Телемах, сын Одиссея, внук Лаэрта — продолжатель рода. Пускай наш сын пачкает пеленки и временами мается животиком; важно, что он наследник по закону! Отныне и навеки. Мой отец всегда знал, что делает.
— И ты боишься…
— Да, я боюсь, Пенелопа. Боюсь, и мне не стыдно в этом признаться! Слишком многим Итака с ее влиянием на море — кость в горле! Сейчас наш флот нужен всем, нас встречают кликами восторга, но позже… Запомни, рыжая: когда тебе будет плохо, одиноко или мучительно холодно на пустом ложе, ты представь, что я сижу вот в этом углу. На корточках. Смотрю на тебя; улыбаюсь. И тихо шепчу: «Я вернусь!»
— Рыжий… не надо!..
— Надо. Тебе не станет легче жить, но станет легче ждать. Пусть герои не спят ночами, грезя о державе Пелопидов от эфиопов до гипербореев! — я не герой. У меня семья. Никто из них не в состоянии сказать: у меня семья. Жены, дети — да! но не семья. Ты можешь себе представить обремененного заботами о семье ванакта Агамемнона? Аяксов, Большого и Малого?! Менелая, чью жену мы якобы едем отбивать? даже у Диомеда — не получилось…
Тишина.
И коротко, ясно:
— У них есть слава, долг или честь, но нет семьи. А у меня — наоборот.
— Ты хочешь сказать…
— Если, не приведи Гадес, я погибну, тебя на следующий день возьмет в осаду армия женихов. Все соседние острова, от Зама до Закинфа! а днем позже — Пелопоннес и Большая Земля. Вдова Одиссея-Многокорабельного… тебе позавидует Елена! Они будут убеждать народы, что мечтают о твоей красоте! они станут пить, жрать и врать так громко, что им поверят. Допускаю, среди них даже сыщутся один-два восторженных юноши, кто на самом деле полюбит тебя. Как любят символ. Но большинству будет нужен венец итакийской басилевии вовсе не из-за твоих чар. А наш сын…
— В лучшем случае его оставят прозябать во дворце. Время от время бросая подачки, словно шелудивому псу, — в посвисте ветра прорезалась отточенная черная бронза. — В худшем…
— Ты умница. Ты сама все понимаешь. Поэтому я вернусь. Меня любят боги.
— Рыжий… что ты говоришь, рыжий?..
— Любят. Вернее, полюбят. Я жить не могу без любви Глубокоуважаемых. Ведь это очень просто: если я люблю их, смогут ли они отказать мне в любви? никогда!
— Ты сумасшедший… — шепчет ветер.
— Да. Да… — отзывается прибой. — И еще: прошу тебя, заклинаю, молю всем сердцем… Если однажды наш сын захочет совершить глупость и на все твои разумные доводы ответит: «Я должен, мама. Должен, и все тут!» — не мешай ему. Останься со всей своей мудростью и не мешай. Хорошо?
— Рыжий…
ФОКИДА — БЕОТИЯ — АФИНЫ — ДОДОНА; КРИТ — АРКАДИЯ (Полемодический стесихор[81])
— Фокеяне! Мужи божественных вод Кефиса и веселых Крисских долов! Браноносцы обильной злаками Анемории, утесного Пифоса, хранители священных Дельф! Доколе! Знаете ли вы, что проклятые хеттийцы признали договором петуха-Париса как вассального им царя Трои?! Теперь дряхлый калека Приам, даже если и захочет отступить, вернуть похищенную Елену — ему не позволят! сменят на троне этим лесным варваром!..
— Позор!
— А знаете ли вы, хранители величайшего оракула — как хеттийские союзники троян именуют нашего Аполлона? нашего Блистающего Феба?! нашего Отпирающего Двери, Дельфиния, нашего Стрелка?!
— Как?!
— Апалиунас!!!
— Смерть! смерть косноязычным!..
— Оракул вещает победу!
— Беотийцы! Камни Авлиды, леса Этеона и холмы Феспий вопиют к небесам! Не здесь ли, в Семивратных Фивах, родина величайшего из великих, взошедшего к бессмертным Геракла?! Не вас ли ободряет на бой его тень? его память?! его сила и отвага?!
— Нас!
— Земляки Геракла! В этот суровый для ахейцев час я, Одиссей, стою в вашей заветной роще пред алтарем Посейдона! Внемли мне, Колебатель Земли! услышь, Черногривый! Фитальмий-Производитель, могучий Владыка Пучин! Эти мерзкие троянцы! — они до сих пор похваляются, как мощный бог пачкал лилейные руки в растворе их жалких стен! как Зевс наказал своего старшего брата за дерзость, принудив служить ничтожным! как басилей Лаомедонт изгнал бога без платы за труд, грозя отрезать его олимпийские, многослышащие уши!
— Все! как один! горе тебе, Троя!!!
— Знамение! земля дрожит!..
— Воители прекрасных Афин! Дух Тезея, убийцы грозного быкочеловека, предводительствует вами! Нет никого искуснее вашего басилея Менестея в построении колесниц и пеших щитоносцев! Афинские старцы умудренней прочих, афинские девушки милей иных, афинские матери плодовитей всех!
— Слава! слава нам!
— Здесь, в храме великой богини, возлюбленной мной больше прочих, я взываю: Афина, Защитница Городов! Отврати свой светлый лик от злокозненной Трои! обрати к ним ужасную эгиду свою, всели страх в сердца! Не тебя ли, прекраснейшую Деву, оскорбил кривой на оба глаза Парис, когда не подал тебе яблоко раздора? отверг твои дары?! На руинах града подлецов и клятвопреступников мы осыплем тебя, о Паллада, тысячью яблок — и на каждом вырежем слова нашей признательности!
— Статуя! статуя кивнула! чудо!!!
— Перребои и эниане, мужи додонские! Не ваши ли земли омывает серебристый Титаресий, берущий начало от истока подземного Стикса — чьими водами клянутся боги? Кто поросль священного Зевесова дуба? Чьи голоса сливаются с вещим ропотом листьев?! с пророческой медью в кроне?!
— Наши! Мы лучше всех!
— Отмеченные Громовержцем! Здесь, в додонском храме Владыки Олимпа, я взываю к тому, кто превыше небес, как вы превыше прочих мужей…
— Все! Как один!
— Орлы! Орлы летят! Бьет роковой час!..
— …именем «пенного братства» велю тебе, Идоменей Критский: восемьдесят «вепрей» на воду! И три десятка двутаранных «козлов» вкупе с «быками», сколько сыщутся — в проливы Троады! Немедленно! Лаэрт Аркесиад снова вышел в море! — левой руке отца нужен щит…
— Да, старший брат мой! Дом древних Миносов прикроет Итаку в морском бою! Я знаю: на помощь троянскому флоту спешат корабли ванакта Черной Земли — но волны в бурю хохочут голосом Лаэрта-Пирата, а «пенному братству» не впервой дышать резней абордажа!
— Я не забуду тебя, критянин…
— Аркадяне! блаженные! богоравные! Горцы Киллении, стоявшие у колыбели Гермия-Проводника! бойцы Стимфала, орлы мои медноперые, коршуны бронзовоклювые! — вам ли оставаться в стороне?! вам ли довольствоваться объедками чужой славы?!
— Нам — объедки?! Аркадия вовеки!
— Что значит: нет кораблей? Будут! Полсотни! шесть десятков! Эскадра из микенского заказа — вам, гневные мои! Это говорю я, Одиссей, сын Лаэрта!
— Слава Многокорабельному!
— Гермы[82] Зевесова сына, Атлантова внука источают кровавые слезы! Благое знаменье! благое!..
…я носился из края в край, словно на ногах у меня были крылатые сандалии моего прадеда Гермия. Спал урывками, ел что попало, не чувствуя вкуса; отказывал женщинам, тратя возбуждение на многолюдных собраниях. Толпа — та же женщина: ненавидит соперниц, падка на лесть, нетерпима к бессильным умникам. Мычали быки, обильными гекатомбами умирая в притворах храмов. Дым алтарных треножников застил небеса, и туда, в дым, пахнущий кровью и жиром, я кричал, подобно опытному ксенагу: «Все! как один! слава!»
— А-а-а! — отзывалась толпа.
Меня узнавали издалека. Частью в шутку, а больше с уважением звали панахейским ксенагом — вербовщиком воинов. Приезд считался честью: в авлидской роще Посейдона, понимаешь, выступал, в самосском капище Геры ораторствовал — а у нас? чем мы хуже?! вон, и роща есть, и храм, и родник, из которого сам Дионис… проездом… Дешевая блудница, я принадлежал любому желающему. «Все! плечом к плечу! слава!»
— А-а-а! — отдавалась толпа.
Серебро готовилось без остатка излиться под Трою.
Застыв щитом для моей спины.
А за мной по пятам — хвостом! плащом! храпом загнанной лошади! — носился Паламед-эвбеец. Идеал прошлого, он не успевал, он отчаянно запаздывал, взывая к героям, уже распаленным речами хитроумного Одиссея, молясь у алтарей, покрытых золой угасшего жертвоприношения, призывая к войне, удовлетворенной за полчаса до его приезда.
— А-а-а! — отмахивалась толпа, даже толком не собравшись.
Дважды Паламеда чуть не прибили: решили в запале, что он — сторонник мира. Любое благое знамение приписывали мне; дурное — ему. Арестовали на острове Эгине: в торжественной речи эвбеец помянул участие святого царя Эака в строительстве троянских стен. Наш Эак?! нет, наш Эак?! хватай его, люди! Через неделю, оголодавшего, выпустили на поруки — завернув на денек, я поручился за своего шурина, напомнил тамошним мирмидонцам, что они — первые люди на земле, и уплыл в буре воинственных гимнов.
Спешил к куретам.
* * *Это был совсем никудышный храм, близ Бебтийских Феспий. И стоял-то он на отшибе, в распадке у ручья; и я торопился дальше, не рассчитывая собрать беотийцев по второму разу. Но будучи застигнут сумерками, решил дать отдых лошадям. Пока мои спутники разбивали лагерь, зашел в священное место: просто так, на всякий случай. Если попадется кто-либо из жрецов — закажу молебен…
Портик был пуст, внутри тоже никого не оказалось.
— Э-эй!
Тишина.
Снаружи было еще светло, хотя бледный серпик месяца болтался над деревьями; здесь же царила тьма. Плотная, осязаемая, насквозь пронизанная неясными воспоминаниями, и я поспешил наружу.
— Проклятье!
Шагнув за порог, больно ушиб ногу. Присел, шипя от боли. Так случается: кости целы, ушиб пустяковый, а больно, хоть плачь! Вот он, подлый, притаился в траве: бесформенный, пористый камень. Ждет ротозеев.
Вот он… вот я…
…но, отступив назад, рыжий споткнулся о бесформенный камень — треклятый валун являлся всегда следом за Телемахом, прячась в траве или пене прибоя! — охнул, моргнул…
— Ушибся?
Я сидел на корточках, словно желая превратиться в моего Старика; я боялся повернуться, обмануться, я молчал, глядя на камень, и глаза мои застилали слезы.
— Ну и дурак. Вот сейчас уйду, будешь знать.
Он изменился за последние годы. Мы опять выглядели ровесниками. И он по-прежнему был выше меня на целую голову.
— Не уходи, — попросил я. — Ладно? Я искал тебя…