Человек Номоса - Генри Олди 38 стр.


— Ушибся?

Я сидел на корточках, словно желая превратиться в моего Старика; я боялся повернуться, обмануться, я молчал, глядя на камень, и глаза мои застилали слезы.

— Ну и дурак. Вот сейчас уйду, будешь знать.

Он изменился за последние годы. Мы опять выглядели ровесниками. И он по-прежнему был выше меня на целую голову.

— Не уходи, — попросил я. — Ладно? Я искал тебя…

Далеко Разящий обеими руками взлохматил шевелюру. По-моему, он снова хотел назвать меня дураком, но передумал.

— Искал он меня… значит, плохо искал.

— Хорошо.

— Ну и как? нашел?

Бронза, ставшая детским плачем. Скука, рассыпающаяся песком вечности. Любовь, простертая бескрайним морем.

— Нашел, — я не стыдился слез. — Нашел! Боги, какой же я был дурак! боги!..

Он присел рядом, на камень.

— А я тебе что говорил? Был, есть и будешь. Только боги здесь ни при чем.

— Ты бог, — сказал я. — Ты соврал мне.

— Нет. Я не вру и не промахиваюсь. Я — Сила. Там, где бог говорит: «Я!», Сила молчит: «И я тоже!..» Там, где бог молчит, Сила смеется: «И я тоже!..» Закон Силы: я не есть все, но я есть во всем. Я — Сила, а ты — дурак.

— Сам дурак, — ответил я.

Он наклонился совсем близко. Лицом к лицу. И странность, мучившая меня с детства, прояснилась сама собой.

У него были змеиные глаза.

Не всегда. Временами. Когда ему хотелось.

Когда он бывал доволен.

— Ну наконец, — счастливый вздох. — Наконец-то… Эй, иди сюда! хватит прятаться!

Последнее относилось не ко мне.

Сперва явился аромат яблок.

— Радуйся, Афина, дочь Зевса, — сказал кучерявый.

— Радуйся, Эрот, сын Хаоса, — ответила синеглазая.

Я молчал.

Я не был уверен, что не сошел с ума, и вся встреча не происходит исключительно в моем помраченном воображении. Хотя нет, в последнем-то я как раз был уверен.

— Ну ладно, пойду-ка, — Далеко Разящий поднялся на ноги, запрокинул голову, вглядываясь в сиреневое небо. — Не буду вам мешать. Поворкуйте, голубки… наедине…

— «И я тоже»? — спросил я, улыбаясь.

— Наконец-то… — повторил он, скрываясь во тьме храма.

Аромат яблок сгустился.

— Однажды он явился к моему сводному брату, — приподняв пеплос до колен, она опустилась прямо в траву, мокрую от росы. Избегая прикасаться к бесформенному камню. — И попросил дать ему выстрелить из Фебова лука. Братец всегда был вспыльчив, вспыльчив и глуп, как и все красавчики.

— Отказал? — Я никак не мог стереть с губ дурацкую улыбку. Будто щит. Случайно заметил: даже про себя, не размыкая рта, все равно стараюсь не называть их по имени. Даже Далеко Разящего, а уж казалось, привык… да не к тому, к чему надо. «Он», «она», «синеглазая», «кучерявый» — будущие аэды убьют меня за такие штучки.

А, ладно.

— С тех пор у брата одни неприятности с любовью, — вместо ответа сказала она. — Дафна в лавр превратилась, Гиацинта диском убило… Коронида-нимфа сгорела. Любимчик Адмет таким гадом оказался… Откуда ты его знаешь?

— Кого? Твоего брата?

Долгий, внимательный взгляд — будто она увидела меня впервые.

И, после паузы:

— Как я соскучилась, милый! Ты даже представить себе не можешь…


Позже, на изломе ночи, я снова зашел в храм. Она не препятствовала — дремала, утомленная, а может быть, делала вид, что дремлет. Внутри по-прежнему царила тьма, но теперь мне светили пенные кольца Грота Наяд, и зеленые звезды над утесами, и синий взгляд из смятой травы, и радуга тетивы, и алый бутон вместо наконечника, и память о тайных путях, которые нужны, когда не любишь — иначе просто идешь, не оступаясь. Хвала вам, Феспии Беотийские, мой случайный привал! — внутри я не обнаружил изображений или статуй. Алтаря не обнаружил тоже. Там лежал камень — пористый, бесформенный; родной. Проступал из тьмы, из хаоса, тая в своей бесформенности мириады вещей, людей, слов, боли в ушибленной ступне; Номос, один из многих, проступал из Космоса, не требуя ничего, кроме силы, влекущей одно к другому. Я не есть все, но я есть во всем. Древняя поговорка пеласгов[83]: «Начать с камня» — с истока, с самого начала, с основания… не с этого ли камня, с которого однажды начали мы, о насмешливый друг мой?! Я дал пострелять тебе из моего лука, ты дал мне пострелять из своего — нам обоим хватило на всю вечность, которую мы звали игрой, а теперь зовем жизнью, ибо лук и жизнь — одно. Выйдя из храма, я улыбался, и до рассвета было еще много любви, синих вздохов в траве и зеленых звезд над головой.

* * *

Звон кузнечиков. Птичья разноголосица. Соловей-хорег булькает на нерадивый хор, погрязший в заботах о червях и гнездах: утренний стасим до сих пор не выучен, а облака уже расположились кругом сцены, клубясь в нетерпении.

Рассвет.

Кажется, я начинаю бояться рассветов.

— Семья хотела послать кого-то из ангелов, милый, — нагая, она сидела, полускрытая метелками дикого овса. Склонив голову набок, заплетала русую волну кудрей. Родинка под мышкой то скрывалась, то игриво подмигивала мне.

Никогда не скажешь, что сова, и олива… и крепость.

— Из ангелов?

— Из вестников. Гермия или Ириду Радужную. Я сама напросилась: хотела повидаться. Понимаешь, если без личины… Папа ругается, да и мы все клялись!..

Дочь отца-тирана сбежала в луга с заезжим петушком. Маленьким таким, рыженьким парисиком. Олива, и крепость, и сова забыли доложиться молнии. Молния будет сердита.

— Понимаешь?

Я не понимал.

И не собирался понимать.

Минутой раньше мы смеялись. Это когда она рассказывала, как пыталась не пустить меня на сватовство в Спарту. Но потерялась, ища Итаку; даже название такое — Итака — вылетело из головы. Пока я не воззвал к ней на палубном помосте. Нашла, нащупала, кинулась спасать: противным ветром, заворачивающим обратно, непогодой… И, как назло, влез мой эфиоп, с мольбой к дяде — милый, ты же знаешь, дядя пристрастен к этим эфиопам, нектаром не пои, дай с черномазыми гульнуть, а Семья еще заранее сговорилась: всем женихам-полукровкам попутного ветра и свежей воды! Короче, дядя встал от моря до неба, рявкнул с похмелья — а тут она! торчит на утесе!.. пришлось сделать вид, что работает маяком, направляет и напутствует — если б разнюхали, что пыталась остановить… ты умница, милый, ты все понимаешь!..

Я смеялся.

Не находя в этом ничего смешного.

— Ты умница, милый, — повторила она, укрепляя узел на затылке. Грудь поднялась, вызывающе грозя небу темными, лиловыми сосками. — Я всегда знала: ты умница. На этот раз мне повезло. Ты все правильно понял — тогда, с этим дурацким посольством, я сперва было решила… а ты молодец. И папа говорит, что молодец, и мачеха; и даже дядя, хотя ты сильно подставил его внука. Ну, этого мейлихия[84], с Эвбеи. Ты хорошо поработал на Семью, милый…

Продолжаю растягивать губы полумесяцем, от уха до уха. Привычка. Хотя по-прежнему не вижу ничего. смешного. Думаю, подставленный эвбейский внук — тоже. Я хорошо поработал. Тут она права.

— С тебя подарок, милый. За добрую весть.

Рука сама напряглась: в моем будущем, еще не отлитом щите образовалась первая ременная петля, и предплечье ощутило тяжесть.

— Помнишь, я говорила тебе про Пелея-Несчастливца?

— Которого захотели осчастливить?

— Да. Так вот…

Я слушал, и меня, вовремя накинутым плащом, стремительно охватывала скука. Слова, едва произнесенные, выстраивались между нами фалангой копейщиков, теряя тепло и холод, смех и грусть, пока не оставался смысл, только смысл и ничего, кроме смысла — острого, равнодушного, холодного, словно граненое жало за миг до погружения в чужую печень.

Я слушал.


…Пелей Эакид, по отцу внук Зевса-Надменного и наяды Эгины, по матери — кентавра Хирона Пелионского. Бывший аргонавт, участник знаменитой охоты в Калидоне; до сих пор жив, а говорят — Несчастливец…

…Фетида Глубинная, дочь старца Нерея и океаниды Дориды; по отцу внучка Геи-Земли и Понта-Водяного, рожденного без родителей; по матери — старейшего из титанов, седого Океана. Носительница проклятия: ее сын будет сильнее отца. Если мерить людскими мерками, многие за такое проклятие согласны доплатить…

…сын этих двоих — неудачливого героя и невезучей богини. Родившийся около двух лет тому назад, малыш Лигерон, он же Ахилл, то есть Не-Вскормленный-Грудью (странное прозвище!), он же Пирра, то есть Рыжая (еще более странно: почему Рыжая, если мальчик?!)…

…и наконец: один шустрый итакиец, который хорошо поработал на Семью — заметьте! бескорыстно! — тем самым заслужив доверие.

…и наконец: один шустрый итакиец, который хорошо поработал на Семью — заметьте! бескорыстно! — тем самым заслужив доверие.


— Да, — наконец сказал я. — Воля Олимпа священна.

Она жмурилась, подставляя лицо встающему солнцу. Она была счастлива. Крепость, сова и олива. Ямочки играли на щеках; распушенные локоны спиралью завивались от висков вниз. Дочь отца-тирана сбежала в луга с заезжим петушком. Чтобы между ласками сообщить приятную новость: папа берет петушка, маленького, миленького парисика, в работники. Теперь мы будем видеться чаще… ты рад, милый?! ты приготовил мне подарок? ах, вот же он!..

Впервые я видел без преград, без дыма жертв и грозных знамений: до чего мы похожи! Одной крови; одной души. На их месте я тоже давно бы развелся, разошелся, сломал мост через пропасть, чтоб не шлялись туда-сюда, а если пропасти на самом деле нет — создал бы ее, сотворил из ничего!.. Чтобы можно было только с обрыва разглядеть противоположный край: фигуры в дымке, неясные, внушающие трепет и ужас. И бездна пропасти, сама по себе зовущая встать на колени, на четвереньки, отползти назад, уткнув взгляд в камешки, терзающие ладони, ноги, сердце…

Кого я имею в виду? ну что вы, ведь ясней ясного!

— Это не воля, милый. Это просьба. Считай, что это моя просьба. Выполни — и покровительство тебе обеспечено!

— Твое? если просьба твоя…

Уже не хозяйка и парисик. Бедный жених с богатой невестой обсуждают приданое; хотя вообще-то такое полагается обсуждать с отцом невесты. Или на деле я обсуждаю — с отцом?

— Не только мое. Мое у тебя уже есть; навсегда. Ты недоволен, милый?

— Что ты! просто, понимаешь… — в отличие от меня, она умела понимать. Божественно умела. Давно пора было воззвать к этому умению. — Просто я боюсь.

— Меня? — легкий, серебристый смех.

Подобный смех струится в моих жилах; скоро от меня потребуют его вернуть. Это не воля, это просьба: верни, пожалуйста… милый. Милые, время отдавать долги! и нестерпимо чешется шрам под коленом, залеченный ее трудами.

— Я боюсь того, чего не в силах предугадать. Молнии, землетрясения; твоего копья, стрелы твоего вспыльчивого брата. Гнева твоей мачехи. Это ничего, что я так? открыто?

— Успокойся, милый. Рядом со мной тебе ничего не грозит. Так ты выполнишь просьбу?

— Разумеется! Но мне бы хотелось… понимаешь?..

Мой Старик, раньше сидевший на корточках возле камня, вскочил. Зашагал вперед-назад. Кто из нас тень, Старик? ты понял, да?! в отличие от меня и подобно ей, ты всегда умел понимать.

Но как-то по-другому, по-своему.

Ей так не дано.

— Чего бы тебе хотелось, милый?

— Клятвы.

Все. Слово сказано. Хорошо, что мне по-прежнему скучно. Стихает детский плач вдали, сменяясь вопросительной тишиной; бесформенным камнем ожидает любовь в траве.

— Какой клятвы?

— Какую твоя Семья однажды дала Хирону Пелионскому. Нерушимой клятвы черными водами Стикса, что никогда и ни при каких обстоятельствах, тайно и явно, не станет посягать на его жизнь.

Сказанное грудью ударилось в фалангу копейщиков между нами.

И бродил туда-сюда Старик, кусая губы от возбуждения.

— Ты безумен, милый?

— Да.

Взгляд Старика был мне наградой.

Ее лицо отвердело, став ликом статуи. Вокруг нагой фигуры дрогнул призрак: латы, ужас эгиды, легкий шлем с гребнем… копье в руке. Крепость, сова и олива. Словно вопрошая, она запрокинула голову к небу: синева, вспененная облаками.

Я ждал. Скука, и любовь, и целый мир, переставший плакать.

Два облака налились чернотой. Будто в молоко сыпанули гость земли. Заклубились, грязные; грозные. Ворчание донеслось издали; но нет, детский плач не откликнулся, выжидая. Тучи, ранее бывшие облаками, двинулись навстречу друг другу, зависли на миг, размышляя; сошлись вместе.

Морщина молнии между ними.

И — гром.

Хрипотца затихающих раскатов.

— Хорошо, милый. Папа сдвинул брови. Если ты выполнишь… волю, ты получишь клятву.

Значит, все-таки — воля. Не просьба.

Значит, все-таки — отец невесты.


Значит, я действительно хорошо поработал.


— Но ты тоже должен будешь поклясться, милый…

— В чем?

— В том, что не допустишь ухода ахейцев из-под Трои до… до конца.

— До победного конца?

Она не ответила. Синие льдинки глядели в упор; ждали. И тучи над головой не спешили разойтись в стороны.

— Я дам такую клятву.

Старик вдруг стал хромать. Раскачиваясь и едва ли не подпрыгивая при каждом шаге, будто птичка-вертишейка. «Славно, славно…» — беззвучно дернулся рот знакомой присказкой.

Да, мой Старик. Конечно.

Только можно я не стану сдвигать брови?

— Я дам такую клятву. Сейчас я вернусь на Итаку, а в конце месяца отправлюсь выполнять… волю.

— Ты — умница, милый. Хочешь, я проведу тебя напрямую? тайными коридорами Семьи?

— Нет. Я безумец. Тайные коридоры нужны, когда не любишь; когда любишь, просто идешь. И еще: мне понадобится помощник.

— Хорошо. К концу месяца Диомед будет ждать тебя в Аргосе.

— Диомед? почему именно он?

— Диомед — мой сын, — спокойно ответила сова, и олива, и крепость.

* * *

На обратном пути нам встретился Ангел. Тощий аэд сидел у обочины, мучая лиру; когда я проезжал мимо, услышал:

— …мы оба
Любим хитрить. На земле ты меж смертными разумом первый,
Также и сладкою речью; я первая между бессмертных
Мудрым умом и искусством на хитрые вымыслы. Знай же,
Ныне пришла я, дабы все с тобою разумно обдумать…

— Новая песня? — спросил я.

— Старая, — ответил Ангел.

Останавливаться мы не стали.


АНТИСТРОФА-II

КРАСНАЯ КРОВЬ ВАС С ЗЕМЛЕЙ НЕ РАЗЛУЧИТ[85]

Итака.

Груда соленого камня на задворках Ионического моря.

Возвращаюсь, чтобы покинуть; чтобы вернуться.

Неужели так — вечно?


…только-только выбравшись из-за горизонта, Гелиос слегка щурился, окутываясь легкой дымкой — боялся, всевидец, ослепить сам себя. Кроме этой, упрямо следовавшей за золотой колесницей, дымки, на бирюзе небосвода не было ни пятнышка. Сезон испепеляющей жары медлил, ожидая появления Орионова Пса, и плоское блюдо земли, накрытое опрокинутой чашей небес, было не раскаленным, а просто теплым.

Живым.

Радуйтесь, твари земные, пока есть время!

Твари радовались. Стремглав носились над головами стрижи с ласточками, добывая пропитание горластому потомству; щебет стоял — уши закладывало! Басом гудели солидные, толстые, отливающие бронзой жуки, деловито жужжали пчелы, наперебой заходились стрекотом цикады в темной зелени олив и смоковниц — все спешили жить. Вкусить от пиршественного стола бытия, урвать лишнюю кроху, пока еще не открылись пред тобой мрачные врата Эреба и горькие воды Леты не плеснули прямо под ноги, приглашая сделать глоток забвения.

Спешили; жили, дышали… даже те, к кому горечь тайных вод подступила вплотную.

Слуги уложили Алкима на солнышке, возле плетеного навеса — чтобы, если начнет припекать, мигом перенести больного дамата в тень. Одиссей хорошо помнил этот навес: здесь дядя Алким не один год вдалбливал в детские головы тьму всяческих премудростей. Ментору вдолбил: как-никак сын, плоть от плоти. А ему, непоседе-басиленку?

Сейчас проверим.

— Радуйся, дядя Алким! — сказал и поперхнулся. Где уж тут радоваться…

Более всего дамат Алким походил на каким-то чудом ожившую мумию. Говорят, в Черной Земле, в древнем Айгюптосе, царей после смерти не сжигают, а засушивают и хоронят в огромных толосах, ограненных на манер копейного жала. Сам же дядя Алким и рассказывал… Казалось, тело дамата вдруг спохватилось и теперь спешило усохнуть вслед за левой ногой, сухой с детства. Сейчас советник Лаэрта-Садовника выглядел жухлым, увядшим, как ломкий осенний лист, лишенный и малой толики жизненных соков: дунет ветер — подхватит, понесет прочь, все дальше и дальше, на край земли, за край, откуда нет возврата…

И только глаза на лице мумии лихорадочно горели: два угля Гефестовой кузницы под слоем пепла.

— Радуйся, Одиссей, — в голосе дамата добавилось хрипотцы, но слова он произносил по-прежнему: четко и твердо. — Садись, поговорим. Ты ведь за этим пришел, я вижу.

Одиссей молча кивнул и уселся напротив умирающего. На то место, где обычно сидел во время занятий некий рыжий сорванец. Память ты, моя память!.. накатила — отхлынула.

Назад Дальше