Сестра брату своему (Софья Алексеевна, Россия) - Елена Арсеньева 2 стр.


Софья, строго говоря, относилась к Агафье неприязненно, ибо опасалась, что та отнимет у нее власть над Федором. Опять же, Агафья своим обликом являла именно тот тип женской красоты, который был столь любезен иноземному вкусу и до которого Софье было далеко, как до луны. Ну в самом деле, не ножом же обстругивать, не топором же обтесывать крепко сбитое Софьино тело, чтоб она сделалась столь же суха плотью и тонка костью, как Агафья!

Единственное, что было для царевны в невестке привлекательно, это ее попытки ввести при дворе польскую моду не только для мужчин, но и для женщин.

В сарафанах да летниках, одинаковой ширины что вверху, что внизу, Софья чудилась себе неким чурбанчиком, который именно что просится, дабы его обтесали. А вот чужестранные наряды…

…Юбки в ту пору на€шивали широкие-широчайшие – да еще других юбок, нижних, для пущей ширины, надевали вниз и распирали бока особенными распорками, именуемыми «фижмы». В поясе (иноземцы именовали его изысканным словом «талья») дамы утягивались сколь могли сильно, употребляя для сего особые штуковины с железными пластинами, называемые корсеты, а груди выпячивали и оголяли (грудь у Софьи была столь пышна и округла, что просто грех ее прятать в наглухо застегнутых сорочках, а иноземная мода позволяла выставить ее напоказ). Корсажи платьев расшивали жемчугами и самоцветами, ими же унизывали высокие стоячие воротники, вырезанные зубцами. И волосы под убрусы отнюдь не прятали, а носили, по плечам раскидав, словно у архиереев. Софье всегда казалось порядочной несправедливостью, что священникам и монахам дозволено космы свои нечесаные да немытые казать всему честному народу, а женщинам красоту свою, чудные косы, до€лжно прятать. Честно говоря, косица у Софьи была не бог весть какая, Творец ее обделил и тут, однако кабы косицу сию распустить, да частым гребнем расчесать, да навить крутыми локонами, да разбросать их по нагим плечам или уложить вокруг головы, словно венок, скрепив заколками с крупными самоцветами… Чай, в царской сокровищнице самоцветов столько, что на каждый Софьин волосок нанизать хватит.

Вот кабы ей этаким образом облачиться, то небось затмила бы она даже известную красавицу, княгиню Евдокию Голицыну!

По тайному приказу Софьи был сшит один наряд по картинкам, самолично нарисованным добросердечной Агафьей. Однако показать сие платье царевне удалось лишь возлюбленному своему, князю Василию. Она вертелась перед ним, словно он был зеркалом, ловя в его глазах свое отражение, смеялась, веселилась, то важно выступала, то резвилась подбочась, то вытанцовывала на манер польской мазурки, которую показывала Агафья. Кончилось все тем, что Софья бросилась князю на шею, и оба они упали на ковер. Охотно отвечая на самозабвенные ласки своей шальной возлюбленной, князь Василий между делом размышлял, что иноземное платье для внезапных припадков любви плохо приспособлено. Русский женский или девичий летник да сорочицу задрал – и вот оно, нагое, до утех охочее тело. А пока продерешься сквозь ворох крахмальных, жестких юбок… да корсет этот, будь он неладен, не дозволяет любовницу обнять, как того желается: все время вместо мягкого тела ощущаешь какие-то железины. Ну, пра-слово, будто с латником тискаешься! Одно чрезвычайно понравилось князю Василию в чужестранном наряде: из сего окаянного корсета груди выскакивали весьма охотно, и можно было мять их да целовать, сколько душе угодно!

– Ну что, – наконец спросила Софья, отдышавшись и разомкнув зубы, которыми она закусила жесткий край парчового кафтана князя Василия, чтобы заглушить счастливые стоны, – краше я твоей жены? Лучше ее?

Ну что он мог сказать…

Превзойти княгиню Евдокию во всем – это была заноза в Софьиной голове, которая лишала ее разума и рассудка. Больше Евдокии она ненавидела, пожалуй, только собственную мачеху, Наталью Кирилловну, бывшую всего лишь шестью годами старше ее. Князь Василий подозревал, что причиной ненависти была та же самая женская ревность: царица Наталья тоже была красавица. Но мачеха, которая отбила у Софьи отцову любовь, более никакого мужчину у нее не отобьет. Она вдова, накрыта черным платом все равно что клобуком. А вот Евдокия…

Софья желала полной власти над всем миром – ну и над сердцем любовника, конечно. И беспрестанно спрашивала любовника, кто лучше: она или его жена? Конечно, отвечал он, ты. И это была правда, ибо Софья доводила его своими ласками до такого умопомрачения, коего он за все годы своей супружеской жизни со скромницей Евдокией знать не знал. И она была умна, как сто чертей, и каждое слово ее играло и сияло самоцветным каменьем, и слушать ее можно было, словно сладкопевца Бояна… Однако князь Василий вполне мог (если бы вдруг приспела охота распроститься с головой!) сказать, что Евдокия – лучше. И это тоже было правдой, потому что жить с ней было проще, не надо словно бы на цыпочки тянуться во всем: в мыслях, в словах и делах, с ней он оставался самим собой – чуточку усталым от жизни, довольным собой и самой жизнью. Князь Василий для жены был хорош всякий, даже не молодящийся и не бривший бороду, а уж в постели-то главное дело его, лапушки-милушки, удовольствие, жена небось и знать не знала, что и баба от мужика чего-то получить может… Софья, увы, знала сие слишком хорошо – и умела потребовать своего.

Да ладно, не столь уж велик труд ее ублажить, и хитрость для человека сведущего невелика. Не это тревожило и смущало князя Голицына! Дело в том, что тщеславие и честолюбие Софьи превосходили его собственные тщеславие и честолюбие многажды. С нею он всегда ощущал себя так, словно его били горящим прутком по ногам: прыгай, прыгай, выше, еще выше! Ну, он и прыгал. Только боялся, что однажды упадет – и более не встанет. И тогда Софья потычет его носком узенького польского башмачка в бок (она носила только такие башмачки на круто выгнутых каблучках, прибавивши росту не менее четырех вершков, к изумлению недалеких русских бояр, которые понять не могли – с чего вдруг подросла царевна?), потычет, стало быть, побуждая вскочить и ободриться, а потом, убедившись, что сие немыслимо, пожмет плечами да и обратит свои взоры в сторону другого прыгуна, который уж не обманет ее ожиданий.

К слову сказать, князь Василий не ошибется в своих предположениях…

Для оправдания Софьи можно сказать одно: она не только других понуждала прыгать без устали, но и сама прыгала, подстегивая себя тем же самым раскаленным прутком своего неугасимого честолюбия, – прыгала выше головы своей.

Трон и вожделенная власть находились слишком высоко – не дотянуться!

Или все же дотянуться можно?

Постепенно даже бояре привыкли – вернее, притерпелись – к присутствию Софьи возле ложа вечно больного брата. Небось за шесть-то лет к чему только не привыкнешь! Вторая жена Федора, Марфа Апраксина, царица Марфа Матвеевна, на которой государь женился по настоянию Ивана Милославского спустя семь месяцев после смерти прекрасной Агафьи, ровно никакого значения не имела и, по слухам, так и осталась девицею, ибо Федор даже не смог взойти к ней на брачное ложе: слег от хвори своей. А потом дела пошли очень быстро: 27 апреля 1682 года взяла его смерть, и за гробом, оттеснив перепуганную царицу Марфу, пошли одна за другой все шесть царевен, сестер Федора: Евдокия, Марфа, Софья, Мария, Екатерина, Феодосия. Старшей тридцать два, меньшой девятнадцать. И клубились за ними черными шлейфами слухи, будто блудницы – живут блудно с боярами, и рожают от них детей, и некоторых из тех детей душат, едва родившихся, а некоторых уносят по домам доверенных людей и там отдают на воспитание.

Среди тех, кто особенно внимал этим слухам, была мачеха Софьи, вдова Алексея Михайловича, царица Наталья Кирилловна из рода Нарышкиных.

Воспитанница боярина Артамона Матвеева, она вышла замуж за царя Тишайшего по любви и была им любима до самой его смерти. Сын ее, десятилетний Петр, по годам считался младшим из отпрысков Алексея Михайловича мужеского пола, однако всякому разумному человеку было ясно, что именно он – единственный достойный наследник престола. Что Федор, что Иван, сыновья Марии Милославской, уродились слабыми, болезными, Иван еще и малоумием страдал. Теперь вот Федор, волею Божьей, помре… Неужто бояре сотворят этакое глупство, что возведут на престол Ивана? Наталья Кирилловна, подобно всякой женщине, которая была не уверена в своем будущем и будущем своих детей (у нее была еще дочка царевна Наталья, двумя годами младше Петра), жила слухами, намеками, догадками, смутными надеждами и страхами.

Но вроде бы все сложилось хорошо… Не далее как вчера боярская дума над гробом царя Федора провозгласила: «Да будет единый царь и самодержец всея Великия и Малыя и Белыя России царевич Петр Алексеевич!» Раздавались и противные голоса – в пользу Ивана, в основном голоса стрелецкого начальства, однако их никто не услышал. Потом патриарх и святители отправились к Петру, нарекли царем и благословили крестом, посадили на престол, и все бояре, дворяне, гости, торговые, тяглые и всяких чинов люди принесли ему присягу, поздравляли его с восшествием на престол и подходили приложиться к царской руке. Софья тоже поздравляла единокровного брата, однако Наталье Кирилловне было тревожно. И сегодня, увидав Софью чуть ли не во главе похоронной процессии, царица догадалась, что ее некрасивая (на женский взгляд), но хитрая и умная (это даже женщина не могла не видеть и не могла отрицать!) падчерица не просто так вылезла на свет божий из тиши теремной, а с какой-то подспудной, хитрой целью. Царица надеялась лишь, что те черные, пакостные слухи, которые клубились вокруг имени Софьи и прочих царевен, возмутят народ и бояр и заставят Софью впредь вести себя тише воды, ниже травы.

Однако Наталья Кирилловна на похоронах сплоховала. Торжественное шествие затянулось непомерно, царица и сама устала, и почувствовала, что устал сын. Новопровозглашенный государь утомился! Тогда Наталья Кирилловна просто-напросто повернулась – и ушла во дворец, объяснив свой уход тем, что дитя-де долго не ело. А младший брат ее, Иван Кириллович Нарышкин, лишь недавно вернувшийся из ссылки, куда был отправлен происками все того же Милославского, уходя с нею, присовокупил:

– Кто умер, тот пусть лежит, а царь не умер.

Нарышкины удалились – и не услышали, как Софья, минуту назад строго скорбно шедшая среди своих стреляющих по сторонам глазами глупых сестер, вдруг разительно переменилась. Она принялась так громко рыдать, что перекрыла вопли целой толпы плакальщиц-черниц, которые, по обряду, должны были голосить при погребении государя Федора. И при этом она выкликала:

– Брат наш, царь Федор, не чаял, что отойдет на тот свет, отошел он отравою от врагов. Умилосердитесь, добрые люди, над нами, сиротами! Нет у нас ни батюшки, ни матушки, ни брата царя. Иван, наш брат, не избран на царство. Видно, не нужны мы здесь, дети царя Алексея Михайловича… Если мы чем перед вами, люди добрые, или перед боярами провинились, отпустите нас живыми в чужую землю к христианским королям!

Народ остолбенел, ноги у идущих за гробом начали заплетаться.

– Государь был отравлен? – раздались выкрики. – Но мы не знали ничего такого! Кем же он был отравлен?

Не стоило особенного труда угадать, кем мог быть отравлен один из Милославских. Своими извечными врагами Нарышкиными, кем же еще! Они же небось и царевен изведут, а то и царевича Ивана… И начался шумок, потом шум, потом гроза и буйство. Пуще всех буянили стрельцы.

Прежде, при царе Алексее Михайловиче, они были особенно обласканным сословием – верными телохранителями царской особы, за что имели отличия перед другими служилыми людьми. Стрельцы получали большее и лучшее жалованье, не платили податей, могли свободно торговать и заниматься любыми промыслами, а уж богаче их наряда не было во всем русском войске. Впрочем, и им было чем быть недовольными. Начальство стрелецкое посылало их работать на себя; а нарядную одежду: золотые перевязи, цветные сафьяновые сапоги, бархатные шапки с соболиными опушками и разноцветные кафтаны – заставляло покупать на свой счет, прикарманивая деньги, которые шли из казны; задерживало или вовсе не выдавало жалованье; против воли переводило стрельцов из города в город…

Не раз стрельцы били челом на своих полковников, да никто на их челобитные внимания не обращал. Носились, правда, слухи, якобы царевна Софья на стороне стрельцов, да вот беда – ни царь, ни царевичи ее не слушают. Образ Софьи-заступницы, однако, прочно запал в стрелецкое сознание. Слухи о ее милостях в полках распускали Милославские и беззаветно верный Софье князь Иван Хованский, в народе прозванный Тараруй за свою неумеренную разговорчивость. Сейчас сия разговорчивость, впрочем, сыграла на пользу Софье, ибо Хованский был не простой болтун, а краснослов, каких мало. Введенный в покои Софьи князем Голицыным, он давно был посвящен в ее тайные (едва ли три-четыре человека были о них осведомлены) замыслы сделаться правительницей при малолетнем брате, хотя бы окольными путями прорвавшись к реальной власти. Понятно, что при живой матери Петра это было невозможно. Софья обдумала план умерщвления ненавистной мачехи, но сама же и отвергла его: отчасти потому, что не хотела пачкать рук в крови, да и греха перед памятью отца боялась, ведь он истинно любил Наталью Кирилловну, – а прежде всего потому, что даже в случае смерти мачехи Нарышкины сами захотели бы добраться до трона, Софью бы к нему нипочем не подпустили. Мол, Милославская, да к тому ж девка? Геть!

Таким образом, оставался один выход: сбросить с престола едва посаженного на него Петра.

Ох, какое большое спасибо сказала Софья – мысленно, конечно, – своей мачехе, когда та ушла с похорон Федора! Ох, как порадовала ее Наталья Кирилловна! Право, хотела бы та нарочно порадеть нелюбимой падчерице – и то ничего лучше не придумала бы!

Собственно, куда она лезет, Наташка? Почему считает себя вправе выпихивать на престол братца Петра… который, может, вовсе Софье и не брат? Чего только не наслушаешься в теремной, душной, пыльной тишине, какие только шепотки не вползут в ушко – и про Тихона Стрешнева, который был близок Наталье Кирилловне… очень близок… и про Симеона Полоцкого, который к царице молодой благоволил…

Да Софья и сама знала – благоволил. Видела, как посверкивали его жаркие очи в сторону Натальи Кирилловны. Батюшка-то был доверчив, будто дитя малое. Никогда не видел того, чего видеть не хотел.

Ого, как подмывало Софью еще и это выложить народу! Но остереглась. Первое дело – за ноги ни она, никто другой Наташку не держали, со свечкой над ней не стояли – пакостные слухи таковыми же и оставались. А во-вторых… Софья побоялась, как бы такое прямое обличение не обернулось против нее же. Обзовет мачеху потаскухой – а ну как та в ответ вызверится: ты-де Голицына подстилка, в твоей-де ложнице Сильвестр Медведев по ночам рифмы плетет… Словом, слишком уж сильно было рыльце у Софьи в пушку, чтобы она могла так запросто подставиться. Пришлось брести путями окольными – зато более верными.

После похорон, когда весь народ был взбудоражен словами Софьи и стрельцы волновались об участи заступницы, Хованский и его люди начали мутить полки:

– Видите, в каком вы ярме у бояр! А кого царем выбрали? Худородного по матери[2]. И нынче не дают вам ни на платья, ни корму, а что дальше будет? Станут отправлять вас и сынов ваших на тяжелые работы, отдадут вас в неволю постороннему государю… Москва пропадет: веру православную искоренят… С королем польским вечный мир постановили, от Смоленска отреклись… Теперь пусть Бог наш благословит нас защищать Отечество наше, не то что саблями и ножами, зубами надобно кусаться…

Всем подобным страстям стрельцы, которых отвращали от Нарышкиных, навешивая на них в том числе и грехи Милославских, охотно верили, рассудительных людей среди чванливого и дерзкого сословия было мало. Главное дело – ополчиться против кого-нибудь! Половить рыбку в мутной водице!

В полках шатались люди Хованского и раздавали деньги от имени Софьи. Деньги охотно принимались, шум против Нарышкиных усиливался.

В это время из ссылки воротился боярин Артамон Матвеев. Он сразу заявил во дворце, что потачки стрельцам давать нельзя никакой, мол, они таковы, что если им хоть немного отпустить узду, то они дойдут до крайнего бесчинства.

Его речи стали известны стрельцам и подлили масла в огонь – Матвеев мгновенно сделался им врагом. Но подлинный взрыв произвел ужасный слух: Иван-де Нарышкин, брат царицы, двадцатитрехлетний боярин (кстати, то, что ему дали боярское звание столь рано, Матвеев тоже осудил, чем нажил себе неприятелей заодно и среди Нарышкиных), надевал на себя царский наряд, садился на трон, мерил на свою голову государев венец и посмеивался: венец-де идет ему больше, чем кому другому. Царица Марфа Матвеевна, царевна Софья (заступница!) и царевич Иван Алексеевич стали-де его за такое поношение укорять, а он бросился на царевича и, верно, задушил бы его, если бы царица с царевной не подняли крик, а на тот крик не прибежали бы караульные и не отняли у Нарышкина царевича Ивана.

Однако про слово «отняли» было в стрелецких полках как бы позабыто: все кричали, что Иван Нарышкин задушил-таки царевича Ивана.

Случилось это 15 мая – словно в ознаменование того дня, когда в Угличе был убит царевич Дмитрий. Кто если и помнил дату, все равно видел в ней случайное совпадение. Впрочем, если бы спросили Сильвестра Медведева, или князя Василия Голицына, или Ивана Милославского, или Федора Шакловитого, который в то время уже был в числе ближних Софье людей, то они сказали бы, что судьбоносная случайность сия устроена их руками.

Сильвестр мало что понимал в военном деле, зато князь-воевода Голицын сказал потом, когда все уж осталось позади, что задумано и осуществлено сие дело было с истинным полководческим талантом. Полководцем-стратегом стала именно Софья. Ну еще бы! Не на мужчину же полагаться! Как раз отвлекутся на дрязги междоусобные да подведут. Нет, мужчинам нужна крепкая, властная рука.

Стрельцы, побуждаемые подстрекателями, схватились за оружие, ударили в набат, бросились в Кремль, требуя крови Нарышкиных. По совету Матвеева им показали с высокого крыльца царевича Ивана и царя Петра да царицу Наталью, и при виде живого и здорового Ивана возмущение начало было затихать. Однако этого никак нельзя было допустить. Замешавшиеся в толпу люди Хованского, верные Софье и ею подученные, снова подняли крик:

– Пусть молодой царь отдаст венец старшему брату! Выдайте нам всех изменников! Выдайте Нарышкиных: мы весь их корень истребим! Царица Наталья пусть идет в монастырь!

Назад Дальше