– Не понимаю, о чем вы? – спросил Мигель.
– Вы осуждаете Телем, – продолжал Рабле. – За что? Не оттого ли, что мы с вами похожи?
Впервые Рабле признал себя автором Пантагрюэля. Хотя Мигель не ожидал откровенности, но ответил сразу и честно:
– Я уважаю и люблю Франсуа Рабле – медика, ботаника и археолога, но я ненавижу Алькофрибаса за то, что он принес в Утопию звериный клич: «Делай, что хочешь!» Вот он, ваш лозунг в действии! – Мигель ткнул в дальний угол, где монах в серой рясе держал большую медную плевательницу перед перепившим гостем, помогая ему освободиться от излишков проглоченного.
– Вы полагаете, лучше быть голодным? – спросил Рабле.
– Да.
Рабле обвел взглядом зал.
– Думаю, нашего отсутствия никто не заметит. Я предлагаю небольшую прогулку. Вы никогда не были в Отель-Дье?
Спорщики поднялись и вышли из шумной трапезной. С площади, украшенной огромным каменным распятием, они попали на берег Роны и двинулись по набережной Францисканцев, еще столетие назад превращенной в подобие крепостной стены. В мирное время проход по ней был свободным, а вот Госпитальная набережная от церкви Милосердной божьей матери и до самого моста еще со времен великого кроля Хильберта и его богомольной супруги Ультруфы принадлежала Отелю-Дье. Невысокое здание кордегардии, поставленное поперек набережной, преграждало проход, решетка низкой арки всегда была заперта.
Чтобы снять замок, требовалось письменное распоряжение одного из двенадцати ректоров, управлявших больницей. Но привратник, заметив, что к воротам направляются два одетых в шелковые мантии и парадные малиновые береты доктора, поспешно поднял решетку.
Во втором дворе они круто свернули направо, поднялись по ступеням, Рабле толкнул двустворчатые двери.
На улице не было холодно, но в дверном проеме заклубился туман, такие густые и тяжелые испарения заполняли здание. Мигель от неожиданности попятился, прикрывая рот рукавом. Пахло как возле виселицы, где свалены непогребенные, или как от сточной канавы, протекающей близь бойни. Поймав насмешливый взгляд Рабле, Мигель оторвал ладонь от лица и шагнул вперед.
Огромная палата со сводчатыми потолками и высокими узкими окнами, плотно законопаченными, чтобы сырой мартовский воздух не повредил больным, была разгорожена решеткой на две половины. По одну сторону лежали мужчины, по другую – женщины. Застланные тюфяками широкие кровати стояли почти вплотную одна к другой, на каждой помещалось по восемь, а иногда по десять человек – голова к ногам соседа. И все же мест не хватало, тюфяки стелили поперек прохода, так что больные на них оказывались наполовину под кроватями своих более удачливых собратьев, а наполовину под ногами служителей.
В палате было шумно, словно на ярмарке в разгар торговли. Стоны, бред, разговоры и ругань, призывы о помощи. На женской половине истошно кричала роженица. Одетая в белое монашеское платье акушерка возилась подле нее, вторая, отложив в сторону бесполезное житие святой Маргариты, раздувала угли и сыпала в кадильницу зерна ладана, готовя курение, которое должно облегчить страдания больной. Других служителей в зале не было.
Едва посетители появились в палате, как шум еще усилился. Кто-то просил пить, другой умолял выпустить его на волю, третий жаловался на что-то.
– Господин! Ваше сиятельство! – кричал, приподымаясь на локте и указывая на своего соседа, какой-то невероятно худой человек. – Уберите его отсюда. Он давно умер и остыл, а все еще занимает место! Прежде мы по команде поворачивались с боку на бок, но он умер и больше не хочет поворачиваться, и мы с самого утра лежим на одном боку!
Рабле подошел к кровати, наклонился. Один из больных действительно был мертв.
Лицо доктора потемнело. Он решительно прошел в дальний угол палаты, где виднелась маленькая дверца. Рванул дверь на себя:
– Эй, кто здесь есть?
Из-за стола вскочила толстая монахиня. Увидев вошедших, она побледнела и задушенно выговорила:
– Господин Рабле? Вы вернулись?
– Я никуда не уходил! – отрезал Рабле. – Где служители? Немедля убрать из палаты мертвых, больных напоить, вынести парашу. Окна выставить, а когда палата проветрится, истопить печи.
– Но доктор Кампегиус не обходил сегодня с осмотром, – возразила монахиня. – Я не могу распоряжаться самовольно.
– Кампегиус болен, – вполголоса сказал Мигель. – Он третий месяц не встает с постели и вряд ли встанет когда-нибудь.
– Вы что же, третий месяц никого не лечите и даже не выносите из палаты умерших? – зловеще спросил Рабле.
– Нет, нет, что вы!.. – запричитала монахиня.
– Кто делает назначения?
– Господин Далешамп, хирург. Он сейчас на операции.
– Я знаю Далешампа, – подсказал Мигель. – Толковый молодой человек.
– Но он один, а здесь триста тяжелых больных и по меньшей мере столько же выздоравливающих в других палатах. Вот что, Мишель, – Рабле прислушался к хрипению роженицы, – вы разбираетесь в женских болезнях?
– Да, я изучал этот вопрос, – Мигель подтянул широкие рукава мантии и, с трудом перешагивая через лежащих на полу, направился к решетке.
– Выполняйте, что вам приказано, – бросил Рабле толстухе.
– Я не могу! – защищалась та. – Сухарная вода кончилась, в дровах перерасход. Ректор-казначей запретил топить печи…
– Плевать на ректора-казначея! – рявкнул рабле таким голосом, что испуганная монахиня стремглав бросилась к дверям.
– Стойте! – крикнул Рабле. – Прежде откройте решетку. Вы же видите, что доктору Вилланованусу надо пройти.
Трудные роды пришлось закончить краниотомией, но саму роженицу удалось спасти. Когда усталый Мигель вернулся в комнату сиделок, палата была проветрена, в четырех кафельных печах трещали дрова, вместо сухарной воды нашелся отвар солодкового корня, и даже чистые простыни появились откуда-то. Рабле сидел за столом, на котором красовалась забытая в суматохе толстухой бутылка вина и початая банка варенья.
– Сестра Бернарда, на которую я так ужасно накричал, – сказал Рабле, – ходит за немощными больными уже двадцать лет. Это удивительная женщина. Ес лень и жадность не знают границ. Мало того, что она пьет вино, предназначенное для укрепления слабых, она без видимого вреда для пищеварения умудряется проглотить горы слабительного, – Рабле понюхал банку. – Так и есть! Варенье из ревеня с листом кассии. Я говорю – удивительная женщина. Меня она боится. Я два года проработал здесь главным врачом, и не было такого постановления совета ректоров, которого я бы ни нарушил за это время. Кстати, знаете, сколько они мне платили? Сорок ливров в год! В пять раз меньше, чем госпитальному священнику. За эти деньги надо ежедневно совершать обход палат, каждому больному дать назначение и проследить за его выполнением. Еще мне полагалось надзирать за аптекарями и хирургами и бесплатно лечить на дому служащих госпиталя, ежели они заболеют. Плюс к тому – карантин и изоляция заразных пациентов. Это собачья должность, если исполнять ее по совести. Но от меня требовали одного – не лечить тех, у кого нет билета, выданного ректором. А я лечил всех, не заставляя умирающих ожидать, пока в контору пожалует ректор. И если была нужна срочная операция, я заставлял хирурга проводить ее, даже если больной еще не получил причастия. Это многих спасло, но ректоры меня не любили и уволили при первой возможности. И все тут же пошло по-старому. Если бы вместо этого дурака Кампегиуса на мое место пришел Жан Канапе или вы, Мишель, то возможно, Отель-Дье в Лионе был бы не только самым древним, но и самым благополучным госпиталем в мире.
– Я бы не смог, – сказал Мигель.
– Да, здесь страшно. Но теперь, надеюсь, вы понимаете, почему я хотел бы прежде всего видеть людей сытыми, веселыми, одетыми и вылеченными, и лишь потом спрашивать с них высокие добродетели. Посмотрите, кто лежит здесь, это больные, им полагается щадящая диета. А чем кормили их сегодня? Похлебка из засохшей и попросту тухлой плохопросоленной трески со щавелем и крапивой. Еще они получили по ломтику хлеба и по кусочку той самой трески, из которой варилась похлебка. Что они будут есть завтра? Похлебку из соленой трески! И так каждый день. В лучшем случае, им дадут чечевичный суп или отварят свеклу. Неужели люди, которые так живут, способны увлечься иным идеалом, кроме сытного обеда? Вы скажете: те, что в четверти мили отсюда только что слопали годовой доход богатейшего епископства во всем королевстве, никогда не испытывали голода. Это не так. Вы врач и знаете, что такое фантомные боли. Единственный сытый среди голодной толпы неизбежно окажется самым ненасытным. В нем просыпается невиданная жадность. Такого невозможно образумить словом. Слово не пробивает ни рясы, ни лат.
– Их пробивает меч, – сказал Мигель, – но поднявший меч, от меча и погибнет, даже если оружие было поднято за правое дело.
– Их пробивает меч, – сказал Мигель, – но поднявший меч, от меча и погибнет, даже если оружие было поднято за правое дело.
Рабле метнул на собеседника острый взгляд и быстро поправился:
– Я ничего не говорил о мечах. Насилие противно разуму, в этом мы, кажется, сходимся. Кстати, о насилии. Я полагаю, господину ректору-консулу, не знаю, кто из членов королевского совета избран сейчас на эту должность, уже доложили о нашем самоуправстве. Предлагаю покинуть эти гостеприимные стены, иначе мы можем закончить вечер в замке Пьер-Ансиз. Я не бывал там, но имею основания думать, что тюремные камеры в подвалах замка еще менее уютны, чем палаты лихорадящих в Отель-Дье.
Они прошли через палату святого Иакова, в которой было непривычно тихо и спокойно, пересекли дворы и вышли на набережную. Привратник запер за ними решетку.
Приближался вечер. С низовьев Роны тянул слабый теплый ветерок. Рабле и Сервет медленно шли по краю одетого камнем берега.
– Я вижу лишь один путь к нравственному совершенству, – продолжал Рабле. – Когда-нибудь, сытая свора обожрется до того, что лопнет или срыгнет проглоченное. Поглядите, в мире все больше богатств, а грабить их все труднее. Поневоле кое-что перепадает и малым мира сего. Двести лет назад смолоть хлеб стоило величайших трудов, а ныне водяные и воздушные мельницы, каких не знали предки, легко и приятно выполняют эту работу. Попробуйте сосчитать, сколько мельниц стоит по течению Роны? И так всюду. Подумать только, ведь греки могли плавать под парусами лишь при попутном ветре! Искусство плыть галсами было им неведомо. Сегодня любой рыбак играючи повторит поход Одиссея. Мы живем в замечательное время! Возрождение это не только восстановление древних искусств, но и рождение новых. Пусть богословы Сорбонны и Тулузы разжигают свои костры, ремесло сжечь невозможно. Именно ремесленник свергнет папу. Пройдет немного лет, и плуг на пашне станет двигаться силой ветра и солнца, морские волны, ловко управляемые, вынесут на берег рыбу и горы жемчуга. Может статься, будут открыты такие силы, с помощью которых люди доберутся до источников града, до дождевых водоспусков и до кузницы молний, вторгнутся в области Луны, вступят на территорию небесных светил и там обоснуются. Всякий нищий станет богаче сегодняшнего императора, и власть денег потеряет силу. И вот тогда, только тогда наступит желанное вам царство простоты.
– Это похоже на сон, – сказал Мигель. – Мне кажется, вы подхватили в палатах заразную горячку и теперь бредите.
– Пускай сон, – согласился Рабле. – Но разве вам, дорогой Вилланованус, никогда не снились такие сны?
В памяти Мигеля внезапно до боли ярко вспыхнуло воспоминание о том вечере, что провел он в страсбургской гостинице с портным из Лейдена Яном Бокелзоном. Тогда они вдвоем мечтали о счастливом царстве будущего. Они представляли его одинаково, но думали достичь разными путями. Что же, Ян Бокелзон прошел свой путь. Грозное имя Иоанна Лейденского, вождя Мюнстерской коммуны, повергало в трепет князей и прелатов. Но все же Франц фон Вальдек, епископ Мюнстерский, оказался сильнее. Поднявший меч… Иоанн Лейденский, бывший портной Ян Бокелзон, казнен мечом. Его печальную участь Мигель предвидел еще десять лет назад. А теперь ему предлагают третий путь к царству божьему на земле. Путь, может и безопасный, но бесконечно долгий. Неужели ради него оставлять начатое?
Если бы можно было поделиться своими сомнениями, рассказать обо всем! Но он и так сегодня разболтался сверх меры, а Франсуа Рабле хоть и прекрасный человек, но все же секретарь католического министра. Ходят слухи, что он тайный королевский публицист – анонимные листки против папы и императора написаны им, причем по заданию короны. И еще… Рабле покровительствует кардинал Жан дю Белле, и кардинал Одетт де Колиньи, и кардинал Гиз. Не слишком ли много кардиналов?
– Н-нет, – раздельно проговорил Мигель. – Я вообще никогда не вижу снов.
* * *
В отведенную ему комнату Рабле попал далеко за полночь. После отлучки в больницу они с Мишелем вернулись на банкет, но как только позволили приличия, Рабле покинул монастырь. Видно, такая у него судьба – бежать из монастырей.
Оставшись один, Рабле снял сухо-шуршащую мантию, оставшись только в просторной рясе. Плотно прикрыл портьеры, засветил свечу. Церковные свечи горят хорошо, огонек неподвижно встал на конце фитиля, осветив убранство комнаты: кровать с горой пуховых подушек, тяжелые шторы, резной комод с серебряным умывальником, круглую майоликовую тарелку на стене. Рабле подошел ближе, взглянул на изображение. На тарелке мощнозадая Сусанна с гневным воплем расшвыривала плюгавых старцев.
Рабле улыбнулся. Все-таки, смех разлит повсюду, только надо извлечь его, очистить от горя, бедности и боли, которые тоже разлиты повсюду. В этом смысле труд писателя сходен со стараниями алхимика, а вернее, с работой легких, процеживающих и очищающих воздух. Люди равно задыхаются, оставшись без воздуха и без смеха.
Маленьким ключиком Рабле отомкнул ларец, на крышке которого был изображен нарядный, весело пылающий феникс. Ларец был подарен Рабле его первым издателем и другом Этьеном Доле сразу же после выхода в свет повести о Гаргантюа, где на самой первой странице был описан ларчик-силен. С тех пор Рабле с силеном не расставался, повсюду возил его за собой. Медленно, словно камень в философском яйце, там росла рукопись третьей книги. Рабле трудился не торопясь, часто возвращался к началу, делал обширные вставки, иной раз забегал вперед, писал сцены и диалоги вроде бы не имеющие никакого отношения к неистовым матримониальным устремлениям Панурга.
Рабле не знал, когда он сможет опубликовать третью книгу, и сможет ли вообще. С каждым годом во Франции становилось все неуютней жить и труднее писать. Вернее, все опасней жить и писать. Кажется, кончилась война, помирились два великих государя, но радости нет. После встречи Франциска с Карлом во Франции явился фанатичный кастильский дух. Сорбонна, казавшаяся одряхлевшей шавкой, вновь набрала силу и стала опасной. Конечно, он правильно сказал – пускай богословы разжигают костры, Возрождения им не остановить, но ведь на этих кострах будут гореть живые люди. И почему-то, очень не хочется видеть среди них Франсуа Рабле. А некоторые этого не понимают. Этьен Доле ведет себя так, словно в его поясной сумке лежит королевская привилегия на издание богохульных книг. Рабле писал другу, пытаясь предостеречь его, но тот упорно не видел опасности.
Кому нужен такой мир, обернувшийся избиением всего доброго! Но он наступил, этот худой мир, и потому третья книга Пантагрюэля в виде кипы листков незаконченной лежит в крепко запертом силене, ведь Алькофрибас Назье вслед за своим любимцем Панургом готов отстаивать прекрасные идеалы вплоть до костра, но, разумеется, исключительно.
И все же, по ночам несгорающий феникс выпускал на волю рукопись, и Рабле, надеясь на лучшие времена, готовил веселое лекарство от меланхолиевого страдания. Из самой болезни приходится извлекать панацею. Если больно видеть приближающуюся гибель Доле, то еще невыносимей наблюдать мечущегося Мишеля Вильнева. Возможно потому, что сам тоже не можешь найти покоя, ежеминутно в душе безумная, губительная отвага сменяется позорным благоразумием.
Странный человек этот Вильнев. Так говорить о боге, о троице… Он явно не тот, за кого себя выдает. Но, в таком случае, он прав: когда скрываешься от преследователей, опасно видеть сны, полезней на время забыть их.
А ты, если ты писатель, должен среди этих печальных вещей найти веселую струйку, чтобы развлечь незнакомого пациента. Ведь и Телем, так не понравившийся суровому Вилланованусу, был задуман, когда Рабле сидел запертым в монастырской темнице.
Над епископским дворцом, над городом, над Францией, над Европой висела ночь. Спали сытые и голодные, здоровые и больные. Спали все. Наступило время снов. До рассвета еще далеко.
Рабле вытащил из пачки исписанный лист и мелко приписал на полях: «Жители Атлантиды и Фасоса, одного из островов Цикладских, лишены этого удобства: там никто никогда не видит снов. Так же обстояло дело с Клеоном Давлийским и Фрасимедом, а в наши дни – с доктором Вилланованусом, французом: им никогда ничего не снилось».
Никто из перечисленных не предвидел своего жестокого конца. Дай бог, чтобы обошла чаша сия Мишеля Вильнева. Горько это, но самые сладкие ликеры настаивают на самых горьких травах. Значит, надо смеяться. Гиппократ говорит, что бред бывающий вместе со смехом – менее опасен, чем серьезный. Назло всему – будем смеяться! Так, чем там нас потчевал сегодня любезный архифламиний? Яблоко «карпендю»?
4. Считая тайной
Что бы при лечении – а также без лечения – я ни увидел или не услышал касательно жизни людской, из того, что не следует разглашать, я умолчу о том, считая подобные вещи тайной.