Смута - Бахревский Владислав Анатольевич 3 стр.


– Шел бы ты спать, Борис. Сбудутся завтра твои сны, утолишь свою жажду. Был первым слугою, будешь первым господином.

Испуг вскинул Борису брови. Кончики пальцев задрожали.

– В чем? В чем попрекаешь меня?

Мать Александра устало потянула ворот черной рясы.

– Боже упаси! Час поздний, вот и сказалось что-то не так. Что сказала-то, не помню?

Борис перелетел келию, растворил дверь, закрыл тихо, плотно.

– По ногам дует… – Пал на колени. – Клянусь! Кладу жизнь мою на Господню Судную книгу. Да судимо будет потомство мое Страшным судом!

– Не надо, Борис! – побледнела мать Александра.

– Нет, я клянусь! Клянусь! Не травил царя Федора Иоанновича. Как можно придумать такое? Я за царем был как за стеной, от всех ветров и дуновений защищен и сокрыт! Всем пылом моего благодарного сердца любил я мужа твоего, Иринушка. За кротость! За мудрость, недоступную нам, грешным! Уж кто-кто, а я знал: простота царя – от великодушия, убогость – от смирения. Он был врач. Душу царства врачевал тишиною.

Мать Александра махнула рукавом по столу, и серебряный колокольчик для вызова слуг упал, покатился по полу, рассыпая звон.

Борис вскочил с колен. Поднял звонок, а в келию уже входили две сестры. Мать Александра сказала им:

– Принесите квасу вишневого да черемухового. А правителю в его келию воды горячей поставьте – ноги перед сном попарить.

– Там еще трое пришло! – сказала монахиня.

– Попотчуйте вином и приводите.

Борис сел на лавку, плечи у него опустились, правый глаз ушел в угол глазницы, кося по-татарски.

– А вот не пойду в цари, и – живите как знаете! Дурака сыскали – за все человеческие мерзости быть Богу ответчиком. Клянусь! Трижды клянусь! Царевича Дмитрия не резал! Дочери твоей младенцу Феодосии яду в молоке не подносил. То Шуйские, то Романовы наплодили лжи. Господи, пошли им – утонуть в их же злоречье…

– Борис, не хочу я этого слушать. Чего томишь себя?

– Да потому, что никакой правдой, никаким добром – не отмыться от черных шепотов! Нет! Я завтра же всенародно отрекусь. Царством Годунова взялись искушать!.. Я, Ирина, и впрямь умен: отрину от себя сто забот ради одного покоя.

Сестра молчала, смолк и брат.

– Я уже семь мешков денег раздала, – сказала наконец мать Александра. – Ты бы раньше в цари расхотел.

– Прости, милая! – Вытер выступившие на глазах слезы. – У меня дух захватывает, будто хрена хватил крепчайшего.

Взял сестру за руку, прижал к своей груди.

– Слышишь, как стучит? Признаться тебе хочу. Мечтал, мечтал я, Иринушка, о царстве. Но сесть на стол с бухты-барахты или злонамерием – нет! Желал я видеть себя в царях, но не нынче, не завтра. Мне люб был по европейскому счету тысяча шестисотый год. Новое столетие – новая династия. Новая Русь. Русь, открестившаяся, отмолившаяся от Грозного Ивана. Ах, как много доброго хочу я сделать для русских людей, для всего царства православного!

Мать Александра потянулась к Борису, поцеловала в лоб.

– Ступай спать! Тебе завтра нужно быть румяным и здоровым. Русь соскучилась по здоровому государю.

– Этих послушаю и пойду. Сама знаешь, никакой малости нельзя упустить.

Снял с лавки сукно, бросил на лежанку. Жарко, но терпимо. Лег, поджал ноги, чтоб не торчали.

И будто его и не было.

Проснулся, почуя меж лопатками оторопь беды. Ноги вытянуты, и на ноги-то ему и глядели враз смолкшие ночные гости.

– То братец мой почивает, – услышал Борис ровный голос царицы. – Монастырь женский, в другой келии поместиться – сестрам неудобство…

Борис встал, крутанул глазами, чтоб проснулись, вышел к сотникам. Те попадали с лавки на пол, на колени.

– Встаньте! – сказал он, трогая их за плечи. – Не слышал, про что вы тут говорили, ночь, спать надо…

Зевнул так сладко, что и сотники зевнули. Выпил квасу из ковша.

– Черемуховый! Пейте! – Пустил ковш по кругу. – Одно вам скажу. Буду в царях – будет всем благо. Крестьяне в моем царстве заживут как дворяне, дворяне как бояре, бояре как цари. Утро вечера мудренее, милые люди. Спать я пошел. Скоро уж, чай, заутреня.

Забрался на лежанку, поворотился на бок, задышал ровно, как крепко заснувший человек.

2

Петух пропел зарю, и заря послушно заливала небо и землю малиновым золотом.

– Вот мы и встали, – сказал Борис Федорович, дождавшись у окна солнца. – Нынче у нас двадцатое февраля.

Морозы, как по заказу, сникли, и окно наполовину очистилось от узоров.

Сел в кресло, положил перед собою руки. Из пяти перстней три снял. Потом снял все. Один, с изумрудом, вернул на средний палец, на безымянный, к обручальному кольцу, присовокупил перстень с рубинами. Богатством не оскорби, не оскорби и скромностью.

Не мало ли дала Ирина сотникам? Не обидела ли пятидесятников? Все ли придут, кому заплачено?

– Господи! Не оставь!

Екало сердце: играй, Борис, да не заигрывайся! Земский собор позавчера на коленях Бога просил в Успенском, главном храме царства, чтоб он, Борис Федорович, смягчась сердцем, принял венец. С восторгом имя кричали. И Шуйские, и Сицкие, Телятевские с Ростовскими да Воротынскими! Перед ними, Рюриковичами, род Годуновых – холопский. Деваться некуда! За него Бога просили, за ненавистного им. Говорят, Федор Никитич Романов помалкивал да еще Васька Голицын. Голицын – Гедиминович, царских кровей. Федор Никитич – племянник Ивану Грозному, двоюродный брат царю Федору… Правду ли сказали о Романове?

В ночь перед собором Борис Федорович тайно был в доме Федора Никитича. Чуть не до зари просидели, отворив друг другу сердца уж так настежь – дальше некуда.

Лобызая Федора Никитича, Борис, озаренный братской любовью, плакал, клялся головой и головами детей своих:

– Будешь ты мне первым советником, Федюша! Наитайнейшим! Без твоего слова не приму, не отрину. А коли память моя будет коротка, да заплатит род Годуновых кровью. Я твоему батюшке, Никите Романовичу, в последний час его обещал быть для тебя и для братьев твоих за отца. Коли изберут меня в цари, в тот же день тебе и Александру скажу боярство, Михайле – окольничего, Иван и Василий войдут в возраст – тоже получат окольничих. Ваньке Годунову – Ирину, сестру твою, высватаю. Федор Никитич только помаргивал: не привык к бессонным ночам, смаривало. Вздремывать, когда решается судьба Мономаховой шапки?!

– Идут! – всполошенно вбежала в келию мать Александра.

Привскочил со стула, прильнул к окошку. Рыжая от шуб и шапок толпа простолюдья заполняла площадь.

– Пошли, Борис, к моему окну! Народ должен видеть нас вместе.

– Сначала покажись ты!

Он смотрел – как воду хлебал, нажаждавшись… Переодетые в простое платье приставы и сотники толкали людишек, и те, огрызаясь, посмеиваясь друг перед другом, опускались на колени. Зазевавшихся приставы лупили палками…

«Однако ж пришли и на колени встали», – сказал себе Борис, хотя тайно указал взыскать по два рубля с каждого, кто осмелится увильнуть от похода под царицыны окна. Два рубля деньги большие, стрельцам за год службы по пяти платят.

И вдруг похолодел. Где теперь Симеон Бекбулатович? Совсем из головы вышел. Посаженный в цари Иваном Грозным, Симеон Бекбулатович, к несчастью своему, носил титул тверского царя и был в родстве с могущественными Мстиславскими, тоже Гедиминовичами. Борис Федорович о Симеоне заранее позаботился – ослепил. И все же где он теперь? Так же тих? Нет ли к нему гонцов, странников?

С мыслью о Симеоне Борис тер бодягою щеки и, горя румянцем, подошел к царицыному окну.

– Масленица! Гулять бы да гулять, а они к тебе пришли, великая государыня!

– К тебе, Борис, они пришли! Я вместе с ними готова встать перед тобою на колени: прими венец.

– Я клятву дал – не быть на царстве! – Он придумал это только что, изумив сестру.

Пришли выборные.

– Я клятву дал – не быть мне на царстве! – повторил им свое слово Годунов и прибавил: – Не смею! Не смею и помыслить на превысочайшую царскую степень такого великого и праведного царя. Простите меня, грешного!

– Да как же? Да гоже ли? Что людям-то сказать?! – растерялись, испугались народные посланники.

Кто-то из священства принялся выставлять Борису его права на престол, которые были исчислены патриархом Иовом на соборе и которые составил для святейшего сам Борис:

– «При светлых очах царя Ивана Васильевича был безотступно с несовершеннолетнего возраста, от премудрого царского разума царственным чинам и достоянию навык…» Государское здоровье царя Федора Ивановича хранил как зеницу ока. Победил прегордого царя крымского! Города, которые были за Шведским королевством, взял, все Российское царство в тишине устроил. Святая вера сияет во Вселенной выше всех!

– Простите меня, грешного! Простите! – твердил Борис, низко кланяясь звавшим его в цари, заплакал наконец и удалился.

3

Ночью он был у немцев-астрологов. Трое старцев и юноша вышли к нему и поклонились. На лицах старцев он увидел смятение, на лице юноши страх.

– Простите меня, грешного! Простите! – твердил Борис, низко кланяясь звавшим его в цари, заплакал наконец и удалился.

3

Ночью он был у немцев-астрологов. Трое старцев и юноша вышли к нему и поклонились. На лицах старцев он увидел смятение, на лице юноши страх.

– Звезды не жалуют меня? – спросил он весело и слегка задохнулся.

Старейший из астрологов протянул ему серебряную пластину с гороскопом.

– Мы исследовали все двенадцать домов твоей жизни, великий государь.

– Почему ты называешь меня государем? – спросил Борис и опять задохнулся.

– Мой – язык, воля же – звезд, стоящих над тобою, государь.

– Звезды пообещали мне царство?

– Они не обещают, они утверждают. Ты и сегодня для них царь царей.

Борис стер тыльной стороной ладони выступивший на лбу пот.

– Мне отрадно слышать это, но отчего на ваших лицах неуверенность?

Трое старцев упали на колени.

Борис взял за руку юношу.

– Что говорят звезды? Не опускай глаза. Не лги!

– Твоему царствованию – семь лет, великий государь.

Борис икнул. Засмеялся и опять икнул.

– Семь лет… Да хотя бы семь дней! Царь – это вечное имя в веках. Да хотя бы единый день!

Положил в ладонь юноши мешочек с золотом. Другой мешочек положил на стол.

– Возрадуйтесь вместе со мною. И забудьте об этом гороскопе. Да так забудьте, будто его и не было.

Вышел бесшумно, не колебля, кажется, самого воздуха. Со времен службы Ивану Грозному умел ходить как бестелесный.

Утром 21 февраля братья Шуйские, Василий, Дмитрий, Иван, прибежали в Успенский собор и потребовали продолжить избрание царя, коли Борис поклялся не принимать венца.

Патриарх Иов тотчас приказал ударить в колокола и пошел крестным ходом в Новодевичий монастырь с хоругвями, со святой чудотворной иконою Богородицы Владимирской впереди.

С иконою Смоленской Богоматери крестным же ходом и под колокола двинулся навстречу патриарху Борис Федорович.

Будто два золотых облака нашли друг на друга на небеси. Пал на колени Борис перед иконою, что пришла с Иовом, и воскликнул во всю силу голоса, рыдая и дрожа:

– О милосердная Царица! О Пречистая Богородица! Помолись обо мне и помилуй меня!

И укорил патриарх Иов Бориса Федоровича сурово и непреклонно:

– Устыдись пришествия Пречистой Богородицы со своим Предвечным Младенцем! Повинись воле Божией и ослушанием не наведи на себя праведного гнева Господня!

Много еще было затей. Служили молебен, ходили к царице Александре просить у нее на царство брата. Борис, однако, твердил все то же:

– О государыня! Великое бремя возлагаешь на меня, предаешь меня на превысочайший царский престол, о котором и на разуме у меня не было.

– Против воли Божией кто может стоять? – кротко ответила сестра.

И вздохнул Годунов, словно полжизни из себя выдыхал:

– Буди святая Твоя воля, Господи!

Великий пост и Пасху Борис Годунов, царь, да все еще не венчанный, миром не помазанный, прожил в Новодевичьем монастыре.

Только 30 апреля прошествовал он в Кремль, держа за руки милых детей своих, Ксению и Федора. Обходил кремлевские соборы, кланялся гробам государей, прикладывался к иконам и кротко просил людей, на звания невзирая:

– Отобедайте нынче со мною! Пожалуйте детей моих, наследников моих.

Федор, девятилетний отрок, смотрел вокруг себя соколенком. Глаза карие, ясные, а в них то вопрос, то восторг: «Любите ли моего отца? Любите! Нет его в мире умнее, добрее, могучее! Коли вы его полюбите, и я вас полюблю».

– Царевич-то! Царевич – вылитый ангел! – громко шептали нанятые говоруны.

– Под его бы то рукою пожить.

– Окстись! Еще отец не поцарствовал, а он уж о сыне возмечтал.

Улыбался Борис: болтовня, но – драгоценнейшая! Коли в сыне царевича видят, значит, весь род признают за царский.

На Ксению только ахали. Совсем уж невеста. Да какая! Скажешь «лебедь» и не ухмыльнешься. Есть же такие птицы на белом свете! Высокого лёта птицы! Не про нашу честь. И ведь гордыни-то в лице совсем нет. Глаза кроткие, горличьи. Темных, мохнатых, как ельник, ресниц не подняла, кажется, ни разу.

Шелестнуло из толпы, будто крючком рыбьим, под губу да в сторону, подсекая:

– Малютино отродье. Ишь идет! Как змея на хвосте.

– Голубица! – крикнула женщина, возмущенная наговором. – Голубица наша!..

Борис тоже все слышал, про голубицу и про отродье. Улыбался. Истинный царь ради истины царствует. Что ему похвала или злоба?

– Отобедайте нынче со мною, добрые люди. Пожалуйте меня, царицу, детей моих.

– Спасибо, царь! Мы твое доброе сердце знаем!

– И впрямь природный царь! Румяный, ласковый!

И это услышал. Нехорошо ворохнулось сердце: за деньги сказано или само собой сказалось?

Царица Мария Григорьевна, войдя в свои новые покои, обрадовалась свету и тотчас села за рукоделие, не желая быть на глазах и на язычке у боярынь и сударушек. Она и от мужа готова была затаиться, виноватая перед ним не своей виной.

Борис, однако ж, пришел тотчас после всеобщего застолья. Тихо сел на подставку для ног, положил голову жене на колени.

– С переездом, Мария Григорьевна!

Она радостно вздохнула, трогая пальцами жилочки на его висках.

Никогда не забывала эта умная, русской красоты, величавая и нежная женщина, что она дочь Малюты Скуратова.

Иван Грозный почтил любимца в потомстве его. Одну дочь Малютину выдал замуж за двоюродного брата своего Михаила Глинского, другую – за Дмитрия Шуйского, третью – за Бориса Годунова. Повязал боярские роды с опричниной кровью, посеял Малютино семя на благодатных огородах, чтоб хохотать из смердящей своей, из огнедышащей тьмы: нет конца воле моей.

– Плечо ноет, помни, погладь! – попросил Борис, расстегивая на груди ферязь.

Боль эта была пожалована ему в страшный день 16 ноября 1581 года самим Иваном Васильевичем.

– Все от Бога! – сказал Борис, задохнувшись от осенившей его мысли.

Поворотился к жене, зная, что и она подумала о том же. И увидел – подумала.

Встало вдруг перед глазами. Царевич Иван, с лицом белым, натянутым на костяк так туго, что кажется, раствори он рот пошире – кожа на скулах лопнет, заорал на отца, ибо во всем был копия. И во гневе.

– Коли сам бегаешь от врагов, дай мне хоть один полк! Накручу хвост Замойскому, чтоб и дорогу забыл ко Пскову. Он потому и стоит, что погнать его некому. Войско дай, говорю тебе!

Иван Васильевич, откинувшись на высокую спинку низкого стула, немощно загораживался от слов сына левою рукою, как от ударов хищной птицы. Заслонял глаза, темя, слабо отмахивался и вдруг совершенно обмяк, помертвел и принялся манить Ивана уж и не рукою, а только шевелящимися пальцами.

Иван смолк, виновато прижал руки к груди, пошел к отцу, опустив по-овечьи голову, раскаиваясь в недержании обидных слов.

Тогда-то и полыхнули навстречу овну змеиные, сожравшие человеческое счастье глаза. Иван Васильевич изогнулся и, выхватя правою рукою из-за спинки стула костяной жезл, принялся бешено тыкать сына, метя в голову.

– Мятежник! Выкормыш захарьинский!

Борис, обмиравший в стороне, почуя собачьей натурой своей, что пришел час жертвовать жизнью хозяина ради, кинулся между отцом и сыном, и подлый царский жезл с копьем на конце не раз и не два вошел в его тело. Но поздно! Поздно! Царевич, обливаясь кровью, гулькая что-то по-голубиному, невнятно и примиряюще, рухнул на колени, завалился. И последнее, что видел Борис: глаза, подернутые пеленою.

– Не жалей меньшого Ивана, – утешила мужа Мария Григорьевна, – он бы творил то же, что и отец. Тебя первого во грех бы ввел.

Борис согласно покачал головой. С Марией Григорьевной поговорить всегда интересно. Первые годы с ужасом в груди и жил и спал. Но привык. Коли с Грозным было привычно, чего же к красавице Марии Григорьевне не привыкнуть… Пробовал тишайше сбивать ее со своего подколодного следа, куда там! Читает в душе как по писаному, лучше уж не сердить.

– Помолимся? – сказал он ей.

– Помолимся. – Глазами в лоб ему уперлась, будто пестом тюкнула: до слез разжалобился. Мужик в слезах – как баба в соплях. С души воротит.

Зажег свечи перед образами, принялся шептать молитвы, глуша в себе былое. Но знал: обернись он сей миг – за спиною его, ухмыляясь, стоят двое: Иван Васильевич и Малюта.

– Приложился бы ты ко святыням, что привез патриарх Иеремия, – посоветовала Мария Григорьевна.

Он обрадовался и совету, и самой тревоге за него: не все-то ему печься о доме своем, о царстве, о народе. Он-то хоть единой душе жалобен? Ах, умница Мария Григорьевна! Милый человек, с душою как гладь колодезная. Урони песчинку, и от песчинки круги пойдут.

Взявши жену за руку, повел ее Борис Федорович в заветную сокровищницу, где хранились не золото, не жемчуг, не светоносные каменья, но святыни.

Константинопольский патриарх Иеремия, вчистую разоренный турецким султаном, приехал в Россию за милостыней. У патриарха за долги и дом взяли, и храм. Привез он с собою панагию с мощами и с крестом, сделанным из дерева Иисусова Креста. В ту же панагию были вшиты часть одежды Христовой, часть копья, коим кололи римские солдаты тело Иисусово, части трости и губки, на которых было подано Иисусу питие, называемое отцом «желчь с уксусом», часть тернового венца и три пуговицы с одежд Богородицы.

Назад Дальше