Единственной эмоцией, которая вспоминается мне из детства, является страх, и он присутствует во всех моих воспоминаниях. Я боялся всего: плавательных бассейнов, поездов, этого учителя, того ученика, совершить ошибку и любой ответственности. Например, я не умел обращаться с диапроектором, хотя в младших классах был назначен заместителем ученика, который с ним работал. Для тех, кто сомневается, могу сказать, что ответственность при этом ничуть не меньше. Каждое утро я звонил ученику, ответственному за работу с диапроектором, чтобы убедиться, что он придет. Он приходил каждый день, за исключением одного понедельника. В тот день я всей школе показал на экране слова песни «Если бы у меня был молот» вверх ногами.
Мой довольно пожилой отец – ему было почти шестьдесят, когда я родился – соединяет в себе мягкое сердце и большое человеколюбие с суровым нравом. Он взрывался безо всяких видимых причин, и я ужасно его боялся. И хотя я был всего лишь ребенком, я понимал, что его нельзя было назвать справедливым и благоразумным человеком. Большую часть детства я провел, свесившись через перила и слушая, как спорят родители. Я ждал подходящего момента, чтобы вмешаться. «Успокоятся они когда-нибудь или нет?» – спрашивал я себя. Они почти никогда не успокаивались. Не в состоянии больше терпеть все это, я сбегал вниз и просил мать не раздражать легко возбудимого отца. Такие ситуации происходили как минимум раз в день, и они оказали сильное воздействие на атмосферу моего детства.
Я считал, что в материальном плане моя жизнь легка. Несмотря на свой нрав, мой великодушный и любящий папа неизменно предлагал купить мне подарок в каждую свою поездку в город. С раннего детства я говорил ему «нет», отказываясь от подарков, потому что чувствовал, что «да» в долгосрочной перспективе не принесет мне ничего хорошего. Я понимал, что хочу более трудной жизни, что мне требуется больше нападок и толчков, которые я, возможно, получал бы, если бы имел братьев и сестер.
Мой отец – талантливый известный журналист – очень ревностно относился к тому, что я читаю. Я делал это с большим удовольствием, жадно поглощая все, что попадалось на глаза, начиная с «Великолепной пятерки»[1] и «Бино»[2] и заканчивая надписями на бутылках с шампунем. Однако чем больше я читал, тем настойчивее отец заставлял меня придерживаться определенных литературных направлений. Мое чтение перестало быть свободным, темп его замедлился, и в итоге я вовсе прекратил читать. Это стало причиной очень напряженных отношений между нами. К девяти годам я разработал план: когда мы с отцом оставались наедине, я начинал без остановки говорить с ним, заполняя эфир всем, что приходило на ум, в надежде, что он не сможет улучить момент и высказать мне претензию по поводу полного отсутствия чтения. Я терпеть не мог, когда отец выступал в качестве бомбы замедленного действия, поэтому, когда мы были с ним одни, я делал все, что мог, чтобы не дать проявиться его взрывному нраву.
В то утро я бесцельно лежал в кровати. Так же как и папа, я журналист и, как и он, в основном работаю дома. «Чем ты занимаешься? – сказал я себе строго. – Тебе тридцать три года, и ты думаешь, что это нормально – бездельничать во вторник утром? Как ты собираешься доказывать, что являешься тем уникальным человеком, которым ты себя воображаешь, способным создать работу, которой ты мог бы гордиться, если ты просто лежишь здесь и ничего не делаешь?» Я начал считать от десяти до нуля, сказав себе, что, когда счет дойдет до нуля, я встану. Но, дойдя до нуля, я начал новый отсчет, с двадцати…
В старших классах, несмотря на то что я был многообещающим игроком в регби, я впадал в оцепенение от игры. Перед матчами я часто притворялся больным, предпочитая оставаться дома с родителями. С помощью разума я убеждал себя в том, что болен, и в результате действительно начинал себя плохо чувствовать. Во время второго года обучения я пропустил первую игру сезона, а во второй игре сломал себе ногу. В подростковом возрасте я постоянно убеждал себя в том, что сам навлек на себя эти несчастья и «загубил» свой талант. Я был просто зациклен на боли от полученной травмы.
За два года до этого у моего отца случился сердечный приступ. Через год после несчастного случая со мной мама заболела раком. Оба выздоровели. Жаль, что мой отец не умер, хотя я с трудом допускал эту мысль.
В подростковом возрасте у меня редко были проблемы со сном, но время от времени это случалось. Я начинал считать овец, которые вели себя черт знает как и не желали мне подчиняться. Мое воображение, кажется, навсегда взяло надо мной верх. Меня пугала неспособность контролировать овец. Они поворачивались ко мне и превращались в жутких тварей, буйствовавших у меня в голове.
В тот день я гулял вдоль близлежащих домов и бесцеремонно заглядывал во все окна. Я смотрел на людей внутри, стараясь проникнуть за пределы видимости и представить себе, что означает для них быть собой. Меня привлекали неблагополучные места моего района, и я регулярно посещал их для своеобразного самоустрашения. «Стивен, – говорил я себе, – если ты не будешь двигаться вперед, если не станешь много работать – гораздо больше, чем сейчас, – то закончишь свою жизнь здесь. Или еще где похуже. Смотри. Раскрой глаза. Ты этого хочешь?» Я не могу избавиться от ощущения, что однажды окажусь никому не нужным, сломленным, нелюбимым и бездомным, прожигающим свою жизнь в какой-нибудь блошиной норе.
Я получил толчок к действию и вернулся домой, чтобы начать работу над этим эссе. Постоянно откладывая все на потом, сейчас я решил разобрать свою одежду. Какой позор: почти все, чем я владею – одежда, дом, машина – имеет прорехи. Я нахожусь в поиске точно так же, как и мой отец, когда он был в моем возрасте. Я рассматриваю привычки, которые делают нас похожими друг на друга. Я раздражителен, однако это проявляется очень редко, но когда такое случается, я способен рыдать. Меня удивляет, что я занимаюсь примерно тем же, чем он: он был литературным критиком, а я – журналист-обозреватель, автор очерков и эссе. Он мог бы стать журналистом, но у него была другая роль, сделавшая его известным среди коллег, – роль «коллекционера несправедливости». Он искал и неизбежно находил случаи неуважительного и оскорбительного отношения, необходимые ему для того, чтобы подлить масла в огонь и подтвердить представление о себе, как о жертве несправедливости. Мы оба – всего лишь наблюдатели. Я задумываюсь и отмечаю галочкой еще одно совпадение. Однажды он шутливо сказал мне: «Я не любитель командовать, я здесь для того, чтобы контролировать любителей командовать». Я подозреваю, что мы не такие уж разные. Но одно различие все-таки есть: не в пример своим родителям, я принял твердое решение не работать ниже своих возможностей. Мой отец грозился – и это осталось только словами – написать роман века, но страдал отсутствием вдохновения. Моя мать, еще более яркая личность, по ее собственному признанию была «напугана окружающим миром». Оба обещали много, но делали совсем мало, если учитывать их потенциальные возможности. Я не понимаю, откуда берется моя уверенность в себе, но время от времени ее едва можно сдержать, когда она прорывается на поверхность в виде непоколебимой самоуверенности и даже самонадеянности. Иногда мне приходится безжалостно воевать с собой, чтобы подавить и заглушить ее. И, несмотря на мое теперешнее жалкое состояние, я не слишком беспокоюсь, так как имею богатый запас внутренних ресурсов и множество идей, которые должны мне помочь.
1986 год. Мне тринадцать лет. Я чищу зубы и смотрю на пыльную полку, где родители держат свои зубные протезы. Если «Манчестер» выиграет борьбу за участие в олимпиаде в 1992 году, размышляю я, мне будет девятнадцать лет, когда она начнется. «Девятнадцать? О, боже, неужели мне когда-то будет девятнадцать? Я очень боюсь быть девятнадцатилетним. Я не хочу становиться взрослым – как я могу вырасти, если я не знаю, как это делается?»
Моим родителям нравится иметь в доме ребенка, и я не хочу ранить их чувства, поэтому я полусознательно замедляю свое взросление на период их старения. Связав себя по рукам и ногам, я оказываюсь участником акта эмоциональной задержки в развитии. Я отказываюсь признавать неправоту собственных действий, поскольку не имею представления о вреде, который тем самым себе причиняю.
В раннем подростковом возрасте я перенес свои спортивные наклонности на крикет. Почти каждый вечер я ходил на тренировки и прочитал об этой игре все, что только мог. Крикет стал моей жизнью. В ней не осталось места ни для чего другого, даже для мыслей. Когда я отправлялся спать, я думал только об ударах, которые я отбил, о мячах, которые я подал, о средних результатах и статистических данных: Лен Хаттон на стадионе «Овал» в 1938 году заработал триста шестьдесят четыре очка, Джим Лейкер на стадионе «Олд Траффард» в 1956 году установил рекорд 1990 очков. Ни о чем другом я практически не думал. Я скрывал свои настоящие эмоции глубоко внутри, но чувствовал, что потихоньку надвигается буря.
Несмотря на то, что мне безумно хотелось иметь волосы на ногах, как у некоторых других мальчиков, я был вполне доволен своей внешностью. Это продолжалось до тех пор, пока во время одного из обеденных перерывов я случайно не услышал разговор двух старших учеников о моей подруге:
«Сьюзен? Ну, ты знаешь Сьюзен – она встречается со Стивеном, с тем парнем, у которого большой нос».
С этого момента я постоянно смотрел на свой нос – на его отражение в окнах автомобилей, витринах магазинов, а дома – сразу в двух зеркалах. При этом я становился все более застенчивым и погруженным в себя.
Я всегда был здравомыслящим учеником, но, когда перешел в шестой класс, у меня началось то, что мама позднее назовет «периодом неопределенности». Эта неопределенность явилась проявлением страха перед продвижением вперед, и никто не мог понять или объяснить его, тем более я сам.
Процесс написания этого эссе проходил болезненно. Размышления о прошлом возрождают мучительные воспоминания. Зачастую, когда мои мысли становятся невыносимыми или вызывают у меня дискомфорт, я успокаиваю себя с помощью непроизвольного появления перед моим мысленным взором гитарных аккордов. Аккорды неизменно минорные, и их появление оказывает на возникшую боль смягчающее и заглушающее действие, отвлекая меня от источника тоски и страдания. Иногда меня успокаивают неожиданно возникающие картинки из детства: заросший колокольчиками лес, где я любил бродить, едва заметная тропинка, по которой я неторопливо шел, срезая углы. Время от времени у меня в памяти всплывают слова на обратной стороне открытки, которая годами висела на нашей кухне.
Вот мое семнадцатилетнее «я» лежит в ванной и читает газету. Я понимаю, что не могу сосредоточиться. Меня переполняет страх от мыслей, касающихся волнения и беспокойства по поводу секса, будущего и поступления в университет. В то время как все мои сверстники в связи с переходом на новый этап жизни кажутся оживленными и возбужденными, я не могу себя заставить даже поговорить об этом. В ванне я слушаю плеер и ношу его с собой повсюду, куда бы ни шел. Мой папа, с которым у меня в настоящее время возник неожиданный конфликт, спрашивает, зачем я это делаю. Возможно, он догадывается, что я пытаюсь заглушить неприятные мысли, к которым я все больше и больше привыкаю. Несмотря на все свои скрытые тревоги, я все больше осознаю свое умение смешить людей.
В восемнадцать лет мне вскружила голову девочка по имени Никки, которая не испытывала ко мне никаких чувств. Я очень старался заслужить ее любовь – так старательно я не добивался, пожалуй, больше ничего. В конце концов на школьной дискотеке мы объединились в пару, но к тому времени я уже не знал, хочу ли я этого. Между школой и университетом я «планировал» сделать паузу в один год. Мне требовалось это, потому что я был не готов взрослеть и сталкиваться лицом к лицу с внешним миром. Когда люди спрашивали меня, чем я буду заниматься в этот год, я отвечал им, что собираюсь принять очень длительную ванну. Когда они переставали смеяться, я менял тему разговора.
Мои родители надеялись, что я поступлю в университет. Сами они учились, остальные собираются, так что, возможно, поступлю и я. Летом, когда мне надо было сдавать экзамены, я подхватил моноцитарную ангину, завалил экзамен и с трудом попал в университет на следующий год – только благодаря великодушному письму из школы.
Никки отправилась учиться в университет и в какие-то выходные приехала повидаться со мной. Я сообщил ей, что меня привлекают другие девушки, и когда я произнес эти слова, мне показалось, что меня как будто обволокла черная пелена. Я находился в состоянии паники. Я навестил ее в Шеффилде две недели спустя, где мы и расстались. Я начал пить в одиночестве и писать стихи. Все еще живя дома, я ощущал, как преклонный возраст моего отца просачивается в меня. Мне следовало уехать, но у меня не было внутренних сил. Я улетел в Израиль и навестил там дальних родственников. Я написал стихотворение под названием «Урод». За границей я чувствовал себя как-то странно, но не мог понять почему. Идея этой поездки принадлежала не мне. Когда я вернулся, я рассказал всем, что прекрасно провел время, хотя это и не было правдой. Я врал всем, включая себя самого. С приближением дня моего отъезда в университет я становился все более напуганным, скованным и суровым. Я замкнулся и был не способен должным образом общаться с кем бы то ни было, хотя и делал вид, что все в порядке. Накануне отъезда я десять часов играл на гитаре. В тот вечер я встретился со своими друзьями в пабе. Они пришли к моему дому, и у меня началась паника. Я попросил их уйти и закрыл дверь. Я понял, что никогда уже не буду прежним.
Если этот сборник представляет собой исследование сознания, то опыт переживания нервного срыва как нельзя лучше подходит для него, поскольку нервный срыв является болезнью сознания, медленной смертью, идущей изнутри. В своей книге «Губительная печаль» профессор Льюис Уолперт описывает собственную депрессию. Он начинает так: «Это был самый ужасный период моей жизни. Намного хуже, чем бессильное наблюдение за тем, как умирает от рака моя жена». У некоторых это может вызвать недоумение или даже беспокойство. Однако мне это кажется вполне понятной и даже обоснованной реакцией на ощущения, которые являются настолько ужасными, запредельными и непередаваемо странными, что по большому счету не поддаются точному описанию, и их истинную сущность невозможно передать тем, кто не испытывал ничего подобного. Во время нервного срыва я постоянно представлял, как теряю палец, кисть руки и даже всю руку только ради того, чтобы снова стать «нормальным» – на год, на месяц или хотя бы на неделю. Через какое-то время я забыл, что означает быть «нормальным». Возможно, я вообще никогда таковым не был.
День накануне отъезда в университет после я множество раз воспроизводил в своей памяти. Если бы я только мог тогда поговорить с мамой о том, что я чувствую. Если бы я только нашел в себе силы сказать: «Нет, я не поеду». Когда я проснулся следующим утром, какое-то мгновение я чувствовал себя нормально, но только для того, чтобы «это» захлестнуло меня снова. Внешне я казался самим собой, может, чуть более нервным, но внутри я был совершенно не похожим на человека, которым я являлся всего час назад. Интуитивно я понимал, что со мной произошли какие-то кардинальные перемены, однако я не мог понять, какие именно. Я знал только, что не могу объяснить это ни родителям, ни кому-то еще. Мне было очень стыдно за свои чувства.
Приехав в университет, я попрощался с родителями, распаковал вещи, сложил стопкой диски и включил музыку. Со стороны все эти действия казались абсолютно нормальными, но я проделал их абсолютно механически. Что-то чужеродное находилось у меня внутри, какое-то невидимое пагубное существо. Ели бы я только мог добраться до него, изолировать и вытащить наружу, я бы почувствовал себя хорошо. У меня все в порядке, за исключением этого существа. Мне надо только узнать, что со мной происходит. Просто дать этому название. Я должен знать!
Я пробрался в магазин медицинской литературы и украдкой читал про панику:
«Для того чтобы избавиться от панической атаки, требуется два или три месяца».
«Два или три месяца? Невозможно представить, что я вылечусь за это время. У меня так не получится. Так я себя сейчас чувствую. Что бы ни писали в книге, мне просто не верится, что я когда-нибудь от этого избавлюсь».
То, что означало для меня быть собой в то время, вызывало тревогу: я был обеспокоенным, совершенно растерянным, опечаленным, находился в состоянии паники и шока. Чтобы избежать неприятностей, я скрывал все это, на автопилоте продолжая шутить. Моя жизнь полыхала в огне, ситуация казалась безнадежной, неразрешимой и невыносимой. С тех пор как я пережил свою первую паническую атаку, мой разум продолжал мчаться по кругу в поисках ответа, бесконечно повторяя один и тот же маршрут. Однако в то же самое время я не мог думать ни о чем другом. И я непрерывно думал.
В связи с тем, что нервный срыв затягивался, первые несколько недель в университете были похожи на ад. По утрам я лежал в кровати, терзая себя тревожными мыслями настолько сильно, что через несколько минут меня начинало тошнить и приходилось бежать в ванную. У меня совершенно пропал аппетит, кушать я мог только в тех случаях, когда принимал алкоголь. Только с помощью алкоголя я мог освободиться от самого себя, затуманить сознание и ослабить беспокойство. Выпивка была главным способом, который помогал мне пробиться сквозь слои страха и вспомнить, каким человеком я был раньше. Каждая клеточка моего тела пронзительно кричала. Нервные окончания кожи в районе живота стали особенно чувствительными – настолько чувствительными, что мой живот стал слишком уязвимым и чутким, чтобы терпеть прикосновения к нему одежды. В общежитии значительную часть времени я держал руку между футболкой и пылающей кожей. Я курил наркотики, потому что другие так поступали. Из-за этого возникло несколько панических атак, некоторые длились часами. Я сходил к врачу и начал принимать антидепрессанты. Все это время я безвылазно находился в университете, в том месте, которое вызывало во мне все эти чувства, хотя теперь меня мало интересовал внешний мир. Водоворот находится внутри, а не снаружи.