Шквал - Федор Крюков 2 стр.


Не без слез все это обходилось, соком доставалось это радение об исправном снаряжении потомкам доблестных предков, но зато выходившие в полки казаки сидели на прекрасных лошадках.

Лошади — это была родная стихия генерала. Он интересовался ими больше, чем людьми, любил делать им смотры, испытания, учения. Гармонические лошадиные формы производили на него впечатление чарующей музыки.

— Стройная, густая лошадка, да если на ней ловкий казачок, это — чудо, не коленкор!..

И он любил самолично прощупать мускулистый крестец, полюбоваться крепким копытом, пошлепать глубокую подпругу. И всегда при этом горячился, кричал, уставал, накричавшись до хрипоты и поту, громко пыхтел от усталости, и ни разу не приходило ему в голову, что он топчется лишь около дела. Никогда бы не поверил он, если бы ему стали доказывать ненужность его неусыпных стараний, как мурлыкавший перед ним толстый сибирский кот Езоп не поверил бы в то, что без него можно обойтись в генеральском доме.

«Моцион около дела совершают… — вспомнил генерал задорную фразу. — Скажите на милость, поучают!..»

Покачал головой, презрительно хмыкнул. Забытая обида опять прошла по сердцу. Уже не в первый раз приходилось слышать колкости в этом роде — и не только от посторонних, плохо воспитанных людей, — от собственных детей: Маруся была заражена этим же духом. Да что Маруся! Карташов — уж на что основательный офицер, стоит на хорошей дороге, побывал на войне, ранен (генерал питал слабость к Карташову и считал его более желательным женихом для Маруси, чем адвокат Егорлыцкий), — Карташов — и тот достает где-то нелегальщину, якшается все время со студентами, заразился легковесно-самоуверенною, огульной бранью существующего порядка, правительства, за каждым словом у него: экономическое положение, закрепощение, раскрепощение, совокупность угнетающих условий… Тьфу, прости Господи!..

«Экономическое положение… Знаю! Без вас знаю, господа ораторы! — мысленно возражал кому-то генерал, шагая по гостиной. — Вам хорошо критиковать, а попробовали бы вы делом… да-с, делом! — Он остановился и ногой поправил завернувшийся ковер. — Вы думаете, я не понимаю экономического положения и прочей сути? Знаю-с. Понимаю-с. И скорблю… Я, может быть, больше, чем вы все, вместе взятые, скорблю об оскудении казачества… Я сердцем болею… сердцем своим… Расползается старый уклад, надвигается измельчание, вырождение молодецкого типа. Это неизбежно, это фатально. Идет… медленно, но неуклонно и грозно идет… Сколько ни ломай головы, как остановить, а что поделаешь? Придумайте вы что-нибудь, а я… делал все, что мог…»

«Что же ты делал? — спросил он, становясь на точку воображаемых оппонентов, и тотчас же почувствовал насмешливый взгляд прищуренных глаз адвоката Егорлыцкого. — Что делал?»

На это трудно сразу ответить. То, что требовалось служебным долгом, то и делал. Законом предоставлены ему надзор, контроль… руководство «всеми важнейшими проявлениями станичной жизни» и необходимая для сего карательная власть. И он надзирал, контролировал, руководил. Понуждал к исправному исполнению повинностей. Требовал, чтобы вверенный ему округ твердо верил в Бога и не накоплял недоимок. Неослабно сохранял и утверждал древние обычаи, т. е. со всею строгостью следил, чтобы казаки носили только присвоенные им чекмени и шаровары с лампасами…

Что же еще он мог делать? Сколько мог, и об экономическом положении беспокоился. Когда осматривал по станицам тощие от бескормицы конские табуны, — предмет его особых попечений, — говорил старикам о пользе травосеяния, о том, что лошадка корм любит, с корму и прирост дает хороший…

Он вспомнил унылые, выжженные степи, унылое выражение на лицах стариков и вздохнул.

— Да, все-таки надо, надо… Дальше так оставаться не может. Экономический упадок — это верно. Пропадем. Обезлошадеют казаки. А что казак без лошади? Ноль… Грош ему цена. Нельзя не согласиться с господами радикалами: экономическое положение того-с… — говорил он вслух.

И долго один, в тишине обезлюдевшей квартиры, шагал из угла в угол, из комнаты в комнату, бессильно выдумывая и отвергая, приходя к безнадежным заключениям и все-таки поддаваясь наивным мечтаниям, которые воскрешали старые ковылистые степи и простор, и сказочные урожаи, и то обилие, которое он еще застал в своем детстве.

— Надо что-нибудь придумывать, — советовал он сам себе, — экзамен серьезный наступает, а мы не готовы… нет, не готовы…

На другой день, когда явился к нему с докладом заполянский станичный атаман, генерал, вместо обычных вопросов о готовности мобилизуемой команды, озабоченно сказал:

— Надо, атаман, заботиться об экономическом преуспеянии…

Бравый урядник со знаком трезвости на груди, похожим на академический, деревянно-торопливым тоном послушного исполнителя отвечал:

— Слушаю, ваше п-ство!

Эта торопливая, не задумывающаяся готовность не доставила генералу никакого удовольствия, даже разозлила, потому что вместе с нею он почувствовал носом густой запах водочного перегара. С большим усилием удержал он себя от крепкого выражения, сморщился и досадливо крякнул.

— Ну, как урожай у вас? — заботливо спросил он после длинного, сердитого молчания.

— Да плохо, ваше п-ство, — быстро и с видимым удовольствием отвечал атаман.

— Почему?

— Дожжу нет, ваше п-ство.

Генерал сердито покраснел. Почему-то объяснение атамана показалось ему недостаточно основательным, а самое отношение к неурожаю слишком легковесным. Он враждебно-испытующим взглядом окинул кирпично-красное, подпухшее от похмелья лицо атамана и встретился с его преданными, настойчиво евшими начальника глазами, в которых слегка блестела пьяная влага.

— Так ты бы того… черт! — раздраженно воскликнул генерал, — позаботился бы все-таки… ну, Богу помолиться обществом! Нельзя же так… сложа руки… Нужны меры!

— Молились, ваше п-ство, — несколько оробевшим голосом сказал атаман, — ходили по всей степи.

— Ну, что же?

— Да нету.

— Так еще надо. Еще помолитесь… Необходимо все-таки…

— Да и то думаем, ваше п-ство…

— Травосеяние надо бы, — грустно прибавил генерал после томительной паузы, — лошади у вас ни на что не похожи.

— Так точно, ваше п-ство. Да у нас негде, позвольте доложить. Все запахано. Шпили, солонцы остались, но там земля клёклая. Свинец, а не земля… ничего не вырастет…

— Так искусственное орошение надо! — воскликнул генерал с сердцем.

Атаман понял, что генералу необходимо ругнуть кого-нибудь: такой стих нашел, — и уныло-покорным тоном, осторожно жестикулируя одними пальцами, не отводя руки от лампас, ответил:

— Слушаю, ваше п-ство.

II

Когда пришла смута, генерал несколько растерялся, как и все генералы в то время. Вины особой за собой и не чувствовал, но оробел. Попробовал оглянуться назад. Как будто все делал по совести и так, как указано в инструкции: надзирал, принимал меры к исправному выполнению повинностей, взысканию долгов, внушал твердую веру в Бога и верноподданнические чувства, чинопочитание, должное доверие и уважение к распоряжениям начальства, — одним словом, «руководил важнейшими проявлениями жизни». Ну, разумеется, и карательной властью пользовался, — нельзя же без этого. Но все в меру, все по закону.

И все-таки страх висел над ним темной, качающейся глыбой. Как ни дико, как ни маловероятно казалось ему временами предположение, что кто-то новый и враждебный потребует от него отчета в содеянном и обвинит его именно за то, что он добродетель исполнительности и закономерности ставил выше всех добродетелей, — но такое предположение рождалось где-то в дальних тайниках испуганной души и отравляло жизнь медленным ядом мучительного беспокойства. А жизнь неожиданно выдвинула так много нового, непонятного, затруднительного, что голова пошла кругом.

Он терпеливо выпивал чашу неприятностей, которые принесло новое время. Приходилось самолично метаться всюду, вводить в берега пестрые, безмолвные прежде, потоки жизни, неожиданно вздувшиеся теперь, прососавшие в разных местах плотину порядка. Приходилось унижаться перед какими-нибудь вахлаками до многоречивых убеждений, даже до просьбы, до обещаний, заведомо не подлежавших выполнению, выслушивать мужицкие возражения, за спиной — грубые слова, смех, брань, даже угрозы, — и все из-за того, чтобы отстоять священную помещичью собственность, на которую вдруг разгорелся аппетит у изголодавшихся хохлишек. В душе он проклинал эти расползающиеся клочки старого барства и наследовавшего ему кулачества. Ибо что могло быть более унизительно для него, военного человека, почти всю жизнь проведшего в строю, не имевшего ни одной ни наследственной, ни благоприобретенной собственной десятины, чем распинаться за эту собственность, гоняться за мужиками, рубившими лес в имении какого-то Отдушникова, или за казаками, угрожавшими хлебным амбарам кулаков-посевщиков? А тут еще одна мобилизованная часть на сборном пункте разгромила вокзал и винные лавки, гимназисты прошли с красными флагами по станице, жидконогие студенты устроили митинг в чайной. А затем эпидемия митингов охватила всех, — не только зеленую молодежь, но и офицеров, попов, даже таких почтенных стариков, как Хрисанф Николаевич Истоков, инспектор народных училищ, и купец Детистов, ибо от них поступило заявление об устройстве собраний, на основании Высочайше дарованных прав, — где же? — в станичном правлении!..

Все это так необычно, неожиданно и стремительно обрушилось и ворвалось в доселе ясную и определенную жизнь, что генерал окостенел в недоумениях и не знал, что делать. Переусердствовать, употребить силу? Собственная дочь ходит на митинги. Даже Сережка, приезжавший из корпуса на Святки, орал диким голосом: «Дружно, товарищи, в ногу…» Неловко — и перед детьми, и перед обществом — примкнуть к направлению, которое не называли иначе, как погромным. Неловко… И попасть в печать, теперешнюю печать — отнюдь не мед…

Но и показать себя слабым, попускающим — небезопасно. Ведь, кроме службы, нет других источников — ни наследственных, ни благоприобретенных. А еще вопрос, на какой стороне окажется перевес?..

Генерал попробовал взять среднее направление. Но это было так трудно, что голова болела от напряжения, и уродливые кошмары постоянно давили его по ночам, наполняли сердце смутными предчувствиями, внезапными тревогами, страхами… Он потерял самообладание, нелепо и смешно метался из стороны в сторону, то заигрывал в популярность, то пытался раскопать корни и нити, то попадал пальцем в небо и возбуждал обидный смех в людях, близко его знавших.

Он видел, что после 17 октября сияние не сходило с лиц доктора Лапина, адвоката Егорлыцкого, даже подъесаула Карташова, точно они ежедневно были именинниками, и поэтому заключил, что непременно они руководят новым движением в станице. Ну, что ж, это ничего, — свои люди, можно сказать. Через них, пожалуй, при случае можно будет воздействовать в смысле умерения революционного пыла зеленой молодежи.

— Господа! — жалобно-просительным голосом говорил им не раз генерал за чашкой чая (чтобы быть в курсе дела, он частенько зазывал их к себе). — Пожалуйста, осторожней… Вы знаете, что я сам сочувствую… всей душой. Ей-ей, рад и ежедневно благодарю Бога. В особенности потому, что, может быть, хоть теперь введут-таки у нас искусственное орошение. Это же моя мечта!.. Но, господа, умоляю вас: поосторожней все-таки… Пожалуйста, уж не очень сердито. Говорите, разъясняйте, но эту зеленую братию — студиозов, семинаров, гимназистов — пожалуйста, того… хоть изредка одергивайте за полы! Ведь нельзя же республику, как хотите… Эх, ей-богу, невозможно же, недопустимо… И народ возмущен…

Собеседники его сперва пробовали протестовать, горячились, доказывали, опровергали, потом заливались неудержимым смехом.

— Ваше п-ство!.. Яков Иваныч!.. Да откуда вы про республику? Ну, ни одного звука не было!..

— Да оставьте, господа… Мне же известно кое-что…

— Нам не верите, спросите у о. Евлампия. Он на всех собраниях был. Вы, может быть, через Авдюшкина осведомляетесь, так…

— Что Авдюшкин! Оставим Авдюшкина в стороне. Но ведь народ… народ, господа!.. он не из пальца же высасывает? А слухи носятся. И выше пойдут… да. Не республика, так забастовка. Это ведь одной категории аллюры. Или восстание… Я вас убедительно прошу, господа! Поймите, я всей душой, но… Республиканцев этих все-таки того… без всякой церемонии — коленкой, что называется…

— Яков Иваныч! — с мягким упреком останавливала генерала Татьяна Семеновна.

— Виноват… я забыл. Да я, в сущности, что же? Ничего особенного не сказал: коленкой…

— Опять?

— Ну, ну… молчу! Да, так пожалуйста, господа!.. И о. Евлампий тоже… Встречаю вчера: идет, карман оттопырен от книжек, все эти — красненькие… Эх, — думаю, — батя, батя! Человек ты молодой… думаешь: благодать — неотъемлемая вещь? Нет-с, и вашему брату того… гриву остригают…

На всякий случай генерал вызвал также Непорожнева, станичного атамана. Хотя собрания в станичном правлении происходили в законном порядке, но он считал возможным пугнуть, для примера, и ответственного хозяина помещения.

— Что у тебя там за митинги такие собираются?

Генерал, конечно, знал, что за митинги, но смотрел теперь на атамана взыскательно-строго, как будто только что открыл существование невероятно преступных сборищ. Непорожнев был толковый, исполнительный урядник, тонко понимавший начальство. Он сразу сообразил, что если генерал и придирается, то, значит, так нужно ему для каких-нибудь резонных целей. Вытянувшись перед генералом в струну, он сделал преданно-глупое лицо, выпучил глаза и ответил бойко, с торопливой готовностью доставить удовольствие:

— Насчет свободы воли, ваше п-ство.

— К черту! — крикнул генерал, закипая негодованием. — Свобода воли!.. Бессмысленная ерунда!

— Согласно манифесту, ваше превосходительство, — стойко пояснил Непорожнев. — Иначе я бы доложил… Но все согласно вышней воле… как-то: равноправие, самоуправление, всеобщее обучение на казенный счет… жеребцов чтобы не было… а также, чтобы выбирать должностных лиц всех вообще…

— То есть? — строго спросил генерал, воинственно повернувшись боком к Непорожневу.

— То есть как хуторских атаманов и станичных, так окружного и войскового.

— Вот на!

Генерал неожиданно ткнул по направлению Непорожнева рукой, пальцы которой были сложены в известную комбинацию. Это невыдержанное, порывисто-быстрое движение было похоже на выстрел в неосторожно проговорившегося атамана.

— Вот это покажи им! да!.. Выбирать войскового атамана… А дулю не хотите?

Он опять вытянул руку, как бы прицеливаясь в Непорожнева. Атаман почтительно рассматривал пухлый генеральский кулак и безмолвствовал.

— Ты что же, сочувствуешь, небось?

Непорожнев пошевелил пальцами по полам чекменя и вразумительно сказал:

— Я, ваше п-ство, сочувствую, чтобы войсковой атаман у нас был из природных казаков, а не русский. Этому я сочувствую… словом, даже не я один, все мы сочувствуем. Потому что свой природный — как-никак, а он — наш… понимает наш обряд, знает наши казачьи обстоятельства. Хоть доведись взять ваше п-ство. Вы среди нашего брата выросли, так разве я сравню ваше п-ство с русским генералом?

Непорожнев умело тронул самое чувствительное место каждого казачьего генерала.

— Да, это так, — нерешительно согласился генерал, — но не выбирать же их шарами, как станичных атаманов. Тут и ошибки возможны.

— Это так точно, — уступил Непорожнев. — Они, например, говорят: жалованье… что, дескать, сколько мы положим, а то помногу жалованья получает бюрократия. Станичному, например, атаману за глаза довольно пятьсот, а он тысячу двести гладит… Ну, как хотите, ваше п-ство, а за пятьсот я не пойду служить. Лучше же я в монополию сборщиком…

— А о республике как они там? Насчет забастовок? — понизив голос, с видом секретным и остерегающимся, спросил генерал.

— Ничего не слыхать, ваше п-ство. Разговор вполне вежливый. Больше насчет самоуправления и обучения…

— Гм… да… А все-таки не было бы этих собраний, спокойней дело было бы… Эхма-хма… А теперь вот еще ходи да оглядывайся… А на какого они черта?

— Как прикажете, ваше п-ство…

— Прикажете… То-то вот… как прикажете… Прикажи, а они: а манифест? Ведь это надо причину найти… да!..

И он долго ломал голову, какую бы причину найти, на всякий случай. То, что на митинги ходят офицеры, давало ему, как начальнику местного гарнизона, вполне достаточный предлог для того, чтобы самолично убедиться, что за собрания, какие предметы и как трактуются на них. Пошел… и на всякий случай заготовил даже речь о порядке и законности.

Старший полицейский урядник Авдюшкин энергично проложил ему дорогу к самому председательскому столу. Его почтительно приветствовали и председатель собрания, землемер Степанов, и о. Евлампий, и Лапин, и Александр Сергеич Егорлыцкий, и офицеры, и прочая интеллигентная публика. Похоже было, что он своим появлением доставил всем чрезвычайное удовольствие: пришел — значит, сочувствует.

Говорил незнакомый генералу студент-ветеринар. Председательствовавший землемер пояснил, что речь идет о государственном бюджете. А оратор говорил о том, сколько в России адмиралов и генералов, военных и штатских, во что они обходятся стране, какие у них оклады, пенсии, аренды, подъемные, прогонные и проч. Сыпал цифрами, как горохом.

Генерал посмотрел на публику, которая битком набила майданную. Что-то слитое в одно пятно, теряющееся в сумерках неосвещенных задних углов, где на подоконниках и скамьях торчали темные силуэты, изогнувшись, опираясь друг на друга, жарко дыша, отдуваясь, обливаясь потом. Больше, по-видимому, молодежь, но виднелись и почтенные бороды. Загадочною и смутною казалась эта многоголовая, многоглазая человеческая масса, теперь молча глядевшая и ничем не выражавшая своих чувств. Трудно было определить, как она воспринимала эти выразительные цифры. Впитывала ли их отраву, как губка впитывает воду, и зажигала сердце огнем злобы и протеста? Низвергала ли в своей душе искони сложившиеся почтительно-робкие и доверчиво-покорные чувства к стоящим на горе? Или эти язвительные, искусно подобранные цифры, как и сами эти далекие сановники, любители пособий для переезда с одной казенной квартиры на другую, проходили мимо нее, были для нее посторонним звуком?..

Назад Дальше