Яд желаний - Костина-Кассанелли Наталия Николаевна 15 стр.


Однажды мы с одной девочкой из нашего двора пошли посмотреть на тюрьму. Было самое начало летних каникул, и я томилась бездельем. Тюрьма находилась совсем недалеко — нужно было подняться всего на одну остановку вверх по крутой Холодной Горе — и вот она, тюрьма. Трамвай проехал немного дальше, и мы не спеша, как будто специально оттягивая долгожданное удовольствие, перешли на другую сторону и стали спускаться по тротуару, пока не увидели массивное, похожее на сундук здание из беленного известкой шершавого кирпича. Это место не напоминало ничего виденного мною ранее, — и от него исходила, как мне показалось, какая-то скрытая угроза. Забор был высокий, тоже беленый, в безобразных потеках, оставшихся после недавней зимы. Поверх забора шла колючая проволока — во много рядов. Посередине находились запертые железные ворота, а сбоку к забору лепилась небольшая, выкрашенная в зеленый цвет калитка — с глазком и звонком. На наших глазах к калитке подошли какие-то люди и позвонили. Я была уверена, что калитка так же накрепко заперта, как и ворота, и внутрь никого не пускают. Однако дверь приоткрылась, и люди вошли. Впрочем, это были мужчины в милицейской форме — только их, наверное, и допускают туда…

— Дядя Сеня, ваш сосед, сидел в тюрьме, — драматическим шепотом сообщила мне девчонка, по всей видимости надеясь меня напугать.

Я ответила ей спокойно, но тоже почему-то шепотом:

— Я знаю.

Она испуганно на меня покосилась.

— Кто в тюрьму попадет, тот обратно уже не выходит!

— Но дядя Сеня вышел же, — резонно заметила я.

— Он сбежал. Прорыл подкоп. Знаешь, как граф Монте-Кристо.

Мне стало смешно. Дядя Сеня — и граф Монте-Кристо! Но моя собеседница косила на тюрьму испуганным глазом.

— Ой, мне почему-то страшно… Пошли скорей назад…

Но я уже освоилась, и мне совершенно не было боязно. Да, здание было большое, подавляющее своей сундукообразностью, угрюмое, вокруг него не росло никаких деревьев, а колючая проволока оплетала его, как паутина. Однако мне скорее было любопытно, чем страшно, и очень хотелось заглянуть внутрь двора, посмотреть на все это вблизи, увидеть, какие замки висят на воротах. Наверное, огромные… Может быть, попробовать незаметно прошмыгнуть в калитку, когда она снова откроется? Как бы в подтверждение моим мыслям дверь отворилась, и оттуда вышли несколько человек в форме — они смеялись и громко переговаривались. Их голоса звучали уверенно.

— Я думала, оттуда никого не выпускают, — выдохнула мне в ухо моя глупенькая товарка и потянула меня, уже сделавшую было шаг к калитке, обратно, к тротуару, по которому неторопливо шли редкие прохожие. Никто из них не смотрел на тюрьму. «Должно быть, эти люди ходят здесь каждый день», — подумала я.

Прогрохотали мимо трамваи: вниз, к вокзалу, и вверх, к Холодной Горе. Потом, натужно ревя, проехал большой грузовик. Моя же впечатлительная подружка все настойчивее тянула меня за руку, пока мы не пробежали метров сто и не остановились, запыхавшись. Тюрьма осталась далеко позади. На крутом склоне, идущем от тротуара вверх, желтели в траве редкие цветочки.

— Ой, гусиный лучок! — восхитилась моя подружка. — Давай нарвем!

Она мгновенно забыла о тюрьме и стала ползать по склону, собирая в кулак тощие желтые цветочки, резко пахнущие не то луком, не то чесноком. Не знаю зачем, но я ей старательно помогала и тоже набрала изрядный пук этого добра.

— А давай теперь на вокзал пойдем, на мост, — предложила неугомонная девчонка, которой, видимо, в жизни не хватало сильных впечатлений. — Там поезда идут. Если правильно стать, можно плюнуть и попасть прямо на крышу!

Дома ждал очередной Клементи[28], кроме того, плевание на крышу поезда с моста меня почему-то не прельщало. Я отрицательно помотала головой.

— Ну, тогда пойдем на вокзал, купим пирожок с мясом, — не отставала она. — У тебя деньги есть?

Я снова помотала головой — денег у меня не было.

— Пошли, у меня есть, — настаивала она.

Заданный на лето невыученный Клементи манил меня больше, чем пирожок с мясом, но я почему-то поплелась за ней. Вообще-то, я довольно упряма и несговорчива. Однако иногда я подпадаю под влияние других людей, которые просто оказываются рядом со мной в то время, когда я испытываю какую-то душевную апатию. И тогда я иду, и покупаю ненужные пирожки с мясом, и даже плюю вниз на проходящие поезда.

Я не могла сообразить, что со мной происходит, — весь день, до самого вечера, я прогуляла со своей случайной спутницей, пренебрегши любимой музыкой и таскаясь вялым хвостом за энергичной и настойчивой девицей из одного «интересного места» в другое. Мы съели по пережаренному и переперченному пирожку, а потом торчали на мосту, пока во ртах у нас не пересохло. Затем отправились на Главпочтамт — смотреть, как отправляют посылки во всякие далекие страны и даже в Америку. Главпочтамт произвел на меня особенно грустное впечатление: в здании было холодно, гуляли сквозняки, хлопали огромные двери, ко всем окошкам стояли огромные очереди и пахло пылью и сургучом.

— Мы один раз тут посылку получали. У меня дядя в Америке. Он мне прислал разные хорошие вещи. Только мама просила никому не говорить, — спохватилась подружка.

Я кивнула.

— Они там, внутри, все посылки открывают и вытаскивают оттуда что понравится, — сообщила она. — Поэтому в посылках всегда чего-то не хватает.

Мне живо представилось, как за высокой перегородкой, отделяющий зал со слепыми окошками от того места, где лежат посылки, какие-то люди с треском вскрывают фанерные ящики с лиловыми буквами, и все помещение до самого потолка завалено красивыми вещами, конфетами, книгами…

— Идем теперь в ювелирный, там такое колечко есть, с камушками, очень красивое, я тебе покажу…

В ювелирном магазине, не в пример почтамту, было тихо, уютно и тепло. В огромные окна светило солнце, но все равно в стеклянных витринах горел яркий свет, в котором переливались бесчисленные ряды колечек и сережек.

— Вот, вот это. — Моя ведущая ткнула жирным от пирожка пальцем в стекло.

Я не поняла, какое точно колечко она имела в виду, но на всякий случай кивнула. Если честно, мне не хотелось рассматривать украшения — к чему мечтать о каком-то жалком колечке, когда я уже тогда точно знала, что буду петь в театре. Я стала солисткой нашего хора, и в следующем году у меня должны были начаться отдельные занятия по вокалу — так что мне какое-то колечко в витрине! Мы с бабушкой ходили по контрамаркам от школы на все оперы. На мне будет египетская диадема, и бриллиантовое колье Виолетты, и вышитое серебром платье Снегурочки…

Однако тем вечером я долго не могла уснуть. Меня мучило не то, что уроки на завтра остались несделанными, нет. В голове постоянно крутилась фраза: «Кто туда попадает, обратно уже не выходит». Может быть, действительно так? Кого я знаю, ну, кроме дяди Сени, кто побывал в тюрьме и вышел оттуда? Никого… Значит, из тюрьмы в самом деле никто не возвращается? И, может быть, дядя Сеня действительно оттуда сбежал? В подкоп мне мало верилось, но что, если он убил охранника и переоделся в его форму? А убил не потому, что он убийца, а потому, что иначе он не мог попасть домой, в свою квартиру, дверь в которую была как раз напротив нашей. Мне стало страшно. Зловещий беленый сундук внезапно представился совсем в ином свете — кто туда попадет, тот… пропадет… пропадет… пропадет… — стучало мое сердце. А перед глазами снова и снова вставал безрадостный образ тюрьмы… И внезапно я поняла, что такого ужасного я сегодня увидела — у дома, где томились узники, не было окон! То есть совсем не было. Окна, в моем детском представлении, были глазами зданий. В городе были дома наивные, глазастые, были себе на уме, прищуренные. Были надменные, глупые… А это жуткое сооружение было слепое. Вместо окон по всему фасаду были навешаны какие-то дощатые щиты, как бельма. Это был незрячий безжалостный монстр, пожирающий людей. Они бродят там, внутри, тоже без глаз, слепые, беспомощные… И не выходят, потому что не могут найти выход!

Внезапно меня охватил такой панический ужас, что я босиком выскочила из постели и подбежала к окну, словно боясь, что и на наше окно, пока я гуляла или ужинала, могли навесить дощатый щит, грубо побеленный известкой… Я отодвинула штору, таращась в темноту. Было уже очень поздно — на улице никого не было. Даже фонари уже погасили. Свет излучала только вспыхивающая на фасаде нашего дома бессонная реклама магазина домашних товаров — на ней поочередно зажигались зеленый, синий, красный… Унылый зеленый бросал причудливые блики на тротуар. Когда включился красный и багрово высветилось дерево под окном, паника снова накатила на меня. Я с разбегу влетела в постель, накрылась с головой одеялом, поджала озябшие на полу ноги и задышала часто-часто, успокаиваясь и согреваясь. Я не помню, как уснула и что мне снилось, но утром обеспокоенная бабушка сказала, что ночью я кричала. Она ощупала мне лоб и заглянула в горло. Я чувствовала себя хотя и разбитой, но совершенно здоровой, однако она все равно не велела мне выходить из дома.

Внезапно меня охватил такой панический ужас, что я босиком выскочила из постели и подбежала к окну, словно боясь, что и на наше окно, пока я гуляла или ужинала, могли навесить дощатый щит, грубо побеленный известкой… Я отодвинула штору, таращась в темноту. Было уже очень поздно — на улице никого не было. Даже фонари уже погасили. Свет излучала только вспыхивающая на фасаде нашего дома бессонная реклама магазина домашних товаров — на ней поочередно зажигались зеленый, синий, красный… Унылый зеленый бросал причудливые блики на тротуар. Когда включился красный и багрово высветилось дерево под окном, паника снова накатила на меня. Я с разбегу влетела в постель, накрылась с головой одеялом, поджала озябшие на полу ноги и задышала часто-часто, успокаиваясь и согреваясь. Я не помню, как уснула и что мне снилось, но утром обеспокоенная бабушка сказала, что ночью я кричала. Она ощупала мне лоб и заглянула в горло. Я чувствовала себя хотя и разбитой, но совершенно здоровой, однако она все равно не велела мне выходить из дома.

— Ничего-ничего… Один день не погуляешь, пересидишь. Это лучше, чем потом проболеешь всю неделю, — непреклонно заявила бабушка. — Иди, закрой дверь.

Я потащилась за ней в коридор, но, когда бабушка вышла на площадку, из соседней двери показался дядя Сеня. Я с силой хлопнула дверью, защелкнула оба замка и даже навесила цепочку, чего обычно никогда не делала. Зубы мои мелко цокали. Если бы бабушка увидела меня в этот момент, то точно бы вызвала врача и осталась дома. Я помню, как мне отчаянно не хотелось оставаться одной тем утром. Пусть бы бабушка была рядом, пусть бы пришел врач, пусть бы мазали горло отвратительным люголем, вкус которого невозможно отбить ничем — ни конфетами, ни даже любимыми апельсинами, которые покупались только тогда, когда я болела.

В квартире было пусто, тихо — но как-то нехорошо тихо… Я на цыпочках обежала все три наши комнаты — гостиную, свою, бабушкину. Что-то меня тревожило. Все было как всегда, и все вещи лежали на своих местах. Пианино у стены было закрыто, на крышке аккуратной стопочкой покоились ноты — это бабушка вчера убиралась, вытирала пыль. Я открыла инструмент, поерзала, устраиваясь удобнее на табурете, поставила неразученный этюд, мягко положила руки на клавиатуру, освобождая кисть, чтобы Клементи был доволен моей игрой. Сбилась раз, потом сбилась второй. В этюде не было ничего трудного. Я снова начала и снова сбилась. У меня было такое впечатление, что сзади кто-то сидит и тяжело смотрит мне в затылок. Я резко повернулась вместе с табуретом — но в комнате, разумеется, не было никого. Никто не мог на меня смотреть — бабушка даже шторы предусмотрительно закрыла, чтобы ничто не мешало мне болеть. Кротко свисала с кресла кистями бабушкина шаль, строго глядели собрания сочинений из шкафа. Зеленый Чехов, синий Пушкин, бордовая, очень редко мной открываемая тяжеленная Большая Советская Энциклопедия…

И вдруг я поняла. Запах! Меня преследовал запах тюрьмы! Я волчком закрутилась по комнате, принюхиваясь ко всему подряд. Бабушкина шаль пахла родным уютом, слегка бабушкиными волосами и духами. Шторы — пылью. Книги — старой бумагой и чем-то тошно-сладковатым. Но запах узилища, в котором пропадали люди, преследовал меня, и я, рыская, как собака, добралась-таки до его источника. В бабушкиной комнате на столе в маленькой вазочке стоял собранный мной букетик, который я весь день протаскала в кармане. Но он тем не менее выжил и воспрянул, расправившись за ночь. Должно быть, бабушка вытащила его из кармана платья, куда я его засунула, и поставила у себя на столе. Гадкие цветочки серо-желто-зеленого цвета пахли тревожно и настойчиво. От этого запаха перед глазами тут же вставало страшное слепое здание тюрьмы…

Осторожно, как будто запах мог перепрыгнуть на меня, я взяла вазочку и вытряхнула омерзительный букетик в мусорное ведро. Но он пах и оттуда! Тогда я оделась и, страдая от того, что нарушаю бабушкин наказ не выходить на улицу, и почему-то поминутно оглядываясь, вынесла ведро на помойку. Я просто должна была от него избавиться.

— Аня! Аня! Portamento![29] Ты меня слышишь? Что с тобой сегодня?

Савицкий прекрасно знал, что происходит с девушкой на сцене и какая буря у нее в душе, почему она то вспыхивает румянцем, то бледнеет до фарфоровой белизны. И отчего не может точно взять ноту, и голос у нее пропадает, а веки прикрываются, стоит ей только взглянуть на его лицо. У него самого сегодня дрожали руки, как у школьника, который первый раз целовался в подъезде с девочкой.

Казалось, за его спиной вся труппа судачит о том, что у режиссера и Ани Белько вспыхнул бурный роман, — отовсюду до его слуха доносились перешептывания, мелькали любопытствующие взгляды. Даже те, кто был уже свободен, не спешили расходиться. Он сердито оглянулся на слишком громкие голоса за спиной и постучал карандашом по столу:

— Тишина в зале! Давай еще раз.

Она покорно запела фразу сначала, слишком старательно и как-то механически, что ли, пропевая арию как с концертмейстером — очень точно, но будто в первый раз, и боясь ошибиться. Лицо у нее было таким же напряженным, как и голос. Он засмотрелся на ее белоснежную шею, на страдальчески поднятые, красиво очерченные брови — от нее также не укрылось это возбужденное внимание толпы. «Именно толпы, а не труппы, — подумал Савицкий. — Подлые, низменные инстинкты… Даже таланты по-обывательски падки до дешевых сенсаций. Сидят, шушукаются. Не уйдут, пока не удовлетворят свое ненасытное мещанское любопытство, черт бы их побрал…» За изгиб этих слегка припухших от его поцелуев губ, которые сейчас старательно филировали звук за звуком, за тонкие, сжатые пальцы… те самые пальцы, которые сегодня ночью перебирали его волосы, он теперь был готов продать душу. Он буквально задыхался от нежности к ней, и, когда она исполняла особенно трудный пассаж, он тоже напрягся, помогая ей, думая о ней, вожделея ее, как сегодня ночью…

Кто-то тронул его за локоть, и он очнулся. Лариса сидела рядом и смотрела насмешливыми, все понимающими глазами. Минуту назад он был так далек отсюда, от этого зала и от этих людей, что даже не слышал, как она подошла. Он снова переживал все, что произошло сегодня ночью, и для него в этот момент существовала единственная женщина — та, что сейчас пела…

— Ты придешь сегодня домой? — излишне громко спросила она, и певица на сцене тут же сбилась с дыхания и замолчала.

В неторопливо скользнувшем сначала по нему, а потом по Анне взгляде жены он прочел презрение и брезгливость. «Похоже, ее всегдашняя выдержка ей изменяет», — с внезапно вспыхнувшей злостью подумал он. Почему она ничего не сказала ему, когда он явился домой под утро, а предпочла спрашивать обо всем сейчас, когда вокруг полно посторонних ушей? Утром они вдвоем спокойно выпили кофе, мирно шурша прессой и обмениваясь ничего не значащими замечаниями. В театр также отправились вместе, как в старые добрые времена. И она выглядела, как всегда, и даже, казалось, была довольна. А теперь она не только выставляет его идиотом, но еще и поощряет все эти шепотки, словно получает от этого удовольствие! Какого лешего она это затеяла?! Он сердито отвернулся.

— Я послушаю репетицию? — Лариса вызывающе закинула ногу на ногу, улыбнулась и обмахнулась веером.

— Лара, ты мне мешаешь!..

— Андрей Всеволодович, можно я уйду?

— Нет. Аня, ты что, плохо себя чувствуешь?

Он посмотрел на нее таким взглядом, что бедную девочку снова бросило в жар. Лариса иронически кашлянула. Он покосился на жену, но ничего ей не сказал.

— Еще раз! — скомандовал он.

Аня Белько покорно запела. Это пение никуда не годилось, но он терпеливо слушал, не делая больше никаких замечаний, пока она не закончила. Она замолчала и стояла, смиренно уронив руки, как и тогда ночью, в самый первый раз, в коридоре, когда он обнял ее и почувствовал нестерпимый жар хрупкого тела…

— Лара, если и ты сегодня непременно желаешь репетировать, то, пожалуйста, прошу на сцену! — сухо скомандовал он.

Лариса тяжело поднялась и так же тяжело, но решительно взошла на подмостки.

— Она сегодня в голосе, — удовлетворенно шепнул ему помреж, фамильярно примостившись рядом.

Да что ж это такое творится! Неужели все будут высказывать свое мнение? Как будто он кого-то просит об этом! Он не заметил, куда девалась Анна, но, не желая прерывать репетицию, сидел и слушал. Между тем голос примы Ларисы Столяровой действительно звучал совсем как в прежние времена, когда они оба были молоды, полны планов на будущее, когда вся жизнь была впереди. Что это, в самом деле, с ним происходит? К чему он сам себя хоронит? Выходит, его жизнь вся уже позади? Ну, это мы еще посмотрим!

Лариса блестяще завершила трудный пассаж. В ее голосе было все — умиротворяющая нежность, исступленная страстность, блестящее мастерство.

Назад Дальше