Третий Рим - Георгий Иванов 4 стр.


"Техника" Назара Назаровича была по-прежнему выше похвал. Но "психологическая сторона" его игры казалась Юрьеву чем дальше, тем ужаснее, по неосторожной и хамской ("хамской", именно так со злобой думал Юрьев) грубости. Юрьев не мог себя упрекнуть в том, что не предус-матривал заранее этой стороны дела. Он с самого начала, как мог, старался внушить Назару Назаровичу, что общество, которое ему предстоит обыграть ("взять на карту", как выражался Назар Назарович), - несколько иное, чем общество пьяных купцов на Нижегородской ярмарке, и что обращение с ним требуется тоже несколько иное. Назар Назарович соглашался: "Известно, что купцы, серость, иной толстосум, миллионщик, а поскреби..." Юрьев настаивал, чтобы денег для оборота было достаточно (принести деньги входило в обязанности Назара Назаровича), чтобы игра велась "по-джентельменски" - проектировалось даже проиграть в конце ее часть наигранно-го, чтобы получилось впечатление "переменного счастья". Назар Назарович соглашался и с этим: "Чего проще буду перевод делать. Чтобы не было видно, будто я один загребаю. Выиграю и спущу вам, а вы барону, а барон опять мне, а я опять вам. У кого деньги останутся, когда кончим, у того и ладно. Ведь компания своя, друг друга не обманем", - прибавлял он с хитрой улыбочкой, и чувствовалось при этом, что он уж обязательно так устроит, чтобы надуть "свою компанию" при дележе.

И вот, по мере игры, Юрьев с беспокойством и злобой убеждался, что все обещания Назаром Назаровичем забыты. Он бил подряд пятнадцать карт, снова покупал тот же банк и бил еще десять. С дурацким притворством удивляясь, "Опять девяточка, скажите пожалуйста?" - он кричал изящному эстету Ванечке Савельеву: - "Теперь твои деньги, отдаю, крой, борода!" - и вновь открывал девятку.

И все остальное было так же грубо, безобразно, ужасно. Денег Назар Назарович принес мало, и те, что принес, держал при себе (так же, как и выигранные - никаких "переводов" он и не думал делать). Сообщников своих он ставил этим в невозможное положение - надо было "поддержи-вать игру", "крыть" и "отвечать", а денег не было. Заметив, что Юрьеву или Штальбергу вовсе нечем играть, Назар Назарович, наконец, выручал их, но делал это тоже с удручающей бесцере-монностью. - "Получите должок",- швырял он им, не считая, пачку двадцатипятирублевок, не заботясь о том, что игра велась на наличные, и всякий мог заметить странность таких передач.

Были минуты, когда Юрьеву казалось: "Кончено! Все понимают". Но никто ничего не понимал.

Полковник генерального штаба, которого пригласили больше "для декорации", оказавшийся страстным игроком и при больших деньгах, проиграл все, что с ним было, и теперь играл на запись с довольно нелюбезного (хам, - опять злился Юрьев) согласия Назара Назаровича, считавшего игру на запись напрасной потерей времени - "все равно не отдаст". Ванечка, сильно пьяный, подписал два чека на восемь и на четыре тысячи и, не унывая, собирался подписывать третий, бормоча: - Маlheureux au jeu - heureux еn аmour.

Игра длилась уже несколько часов и должна была скоро кончиться сама собой: ни у кого не оставалось больше денег - деньги из всех бумажников грудой лежали перед Назаром Назарови-чем. Но никто ничего не замечал.

Юрьев, много раз дававший себе слово, что никогда в жизни не повторит сегодняшнего опыта, теперь, успокоившись, готов был взять это слово обратно. - "Конечно, мерзко, грубо... но в конце концов... Раз люди так глупы... Завтра же отнести ей столько денег!.. Жаль, что Шталъберг в компании, если бы делить пополам...".

Чувство обычной веселой самоуверенности возвращалось, к нему примешивалось чувство победы: сказал, что достану, и достал! Еще одна такая игра... Тысяч по пяти на человека, не меньше, подсчитывал он. Как бы только этот Назар не обокрал.

Тут Юрьев почувствовал на себе взгляд мужа поэтессы Рыбацкой, инженера. Инженер, "проставив" в самом начале несколько сот рублей, не играл больше. Теперь он сидел неподалеку от Назара Назаровича, курил толстую папиросу и спокойным, неприятно пристальным взглядом смотрел на Юрьева.

VIII

Инженер Рыбацкий, выйдя от Штальберга, домой на Офицерскую пошел пешком. Было часов пять утра. Инженер был взволнован и недоволен собой и нарочно пошел пешком и кружным путем по набережной (жену он отвез сейчас же после ужина, она ни о чем не знала и, конечно, теперь спокойно спала) чтобы обдумать и разобраться в том, что произошло.

То, что произошло, было отвратительно. Попав случайно на карточную игру в незнакомый дом, он заметил, что игра производилась нечисто. Заметил также (человек бывалый, подолгу живший среди мастеровых, мелких купцов, вообще простонародья, Рыбацкий не впервые сталки-вался с такими вещами), что профессиональный шулер работал не один. С ним заодно были - (наверное) хлыщеватый молодой человек Юрьев, приятель хозяина, и, кажется (тут у Рыбацкого было легкое колебание), хозяин - женоподобный титулованный мальчишка.

И вот теперь, идя по пустой подмерзшей набережной, Рыбацкий перебирал в уме подробности происшедшего и спрашивал себя, правильно ли он поступил, вмешавшись в это чужое, отврати-тельное и грязное дело.

Дело было чужим не только потому, что Рыбацкий не знал никого из принимавших участие в игре. Чужим оно было еще (и главным образом) потому, что все они, и обыгрывающие и обыгры-ваемые, были людьми того круга, интересов, образа жизни, которые всегда (а особенно теперь, во время войны) возбуждали в Рыбацком враждебное и презрительное недоумение.

Увидев в чинной столовой барона Штальберга круглое, крепко битое когда-то в его присутст-вии лицо Назара Назаровича, Рыбацкий очень удивился. Но теперь, шагая домой, куря папиросу за папиросой, он думал, что удивляться, в сущности, было нечего. В сущности, ничего странного не было в том, что нуждающиеся в деньгах хлыщи, бездельники, тунеядцы отнимали при помощи шулера деньги у тунеядцев и хлыщей богатых. Странным было бы, напротив, предполагать почему-то, что они на это не способны. - Во времена Александра Первого даже, кажется, молодечеством считалось передергивать среди гвардейской молодежи, у Толстого что-то есть об этом... - с усмешкой думал Рыбацкий. - Так что, в своем роде, воскрешение славных традиций. "Дней Александровых прекрасное начало", - вспомнил он неизвестно чью, неизвестно откуда запомнившуюся строчку, снова усмехнувшись. "И причем я тут, зачем мне было ввязываться!"

Он возражал себе: "Если в трамвае вор лезет в чужой карман естественно вмешаться, хотя и вор, и тот, чей кошелек он тянет, ему незнакомы, безразличны и, может статься, вор лучше, честней, заслуживает большего сочувствия, чем владелец кошелька. В чем же разница?"

Разницы, как будто, действительно не было. Но как ни желал Рыбацкий убедить себя, что, отведя Юрьева в сторону и сказав ему то, что им было сказано, - он поступил правильно, посту-пил так, как на его месте поступил бы всякий разумный и порядочный человек, - все-таки мысль, что лучше было бы не вмешиваться, не покидала Рыбацкого.

Лучше было бы не вмешиваться потому, что, не вмешавшись в грязное дело, касающееся чужих ему и все равно отпетых людей, он мог бы просто заставить себя забыть о нем (как можно заставить себя забыть о случайно встреченном мерзком и отвратительном, - ну, о падали, попав-шейся на дороге под ноги). Теперь же, вмешавшись, он волей-неволей должен был продолжать начатое и тратить без смысла нервы и силы, которых и так недоставало для мучительно-трудной жизни на фронте и мучительно-трудной работы там. И, кроме того...

Инженер-технолог Николай Николаевич Рыбацкий был одним из тех людей, которых уважают окружающие, ценят друзья и начальство, которые держат слово, никогда не поступаются с детства твердо усвоенными понятиями о долге - словом, одним из тех, на кого от века опираются порядок, законность и уважение к человеческому достоинству. Люди такого склада, по большей части, по-настоящему честны, по-настоящему добры, несколько ограничены и вполне лишены воображения.

Николай Николаевич Рыбацкий, должно быть, имел этот недостаток, путающий людям жизнь и сбивающий их с толку. Он старался и не мог, никак не мог забыть бледное перекошенное лицо Юрьева, не мог, шагая по подмерзшей набережной, отделаться от мысли, что, может быть, этот чужой и неприятный ему человек теперь отравится или застрелится.

IX

Снотворное действовало. Юрьев спал крепко и долго. Когда он проснулся, в комнате было уже совсем темно и в щель между портьерами тянулся по столу, ковру и краю кровати узкий луч уличного фонаря.

Юрьев открыл глаза с чувством человека, которого мучил кошмар и который, проснувшись, облегченно думает: это был сон. Он потянулся к ночному столику за папиросой и тут сразу вспомнил все: игру, Назара Назаровича, инженера... Он откинулся на подушку и слабо застонал от сверлящего, как зубная боль, ощущения позора и непоправимости того, что случилось.

Когда Юрьев в конце игры почувствовал на себе взгляд инженера Рыбацкого и, подняв голову от карт, встретился с ним глазами, - он в одно мгновение понял значение этого пристального, неприятно-спокойного взгляда.

IX

Снотворное действовало. Юрьев спал крепко и долго. Когда он проснулся, в комнате было уже совсем темно и в щель между портьерами тянулся по столу, ковру и краю кровати узкий луч уличного фонаря.

Юрьев открыл глаза с чувством человека, которого мучил кошмар и который, проснувшись, облегченно думает: это был сон. Он потянулся к ночному столику за папиросой и тут сразу вспомнил все: игру, Назара Назаровича, инженера... Он откинулся на подушку и слабо застонал от сверлящего, как зубная боль, ощущения позора и непоправимости того, что случилось.

Когда Юрьев в конце игры почувствовал на себе взгляд инженера Рыбацкого и, подняв голову от карт, встретился с ним глазами, - он в одно мгновение понял значение этого пристального, неприятно-спокойного взгляда.

Ничего особенного во взгляде Рыбацкого не было. Встретившись с глазами Юрьева и задержавшись на них безо всякого вызова или подозрения, инженер медленно и равнодушно перевел взгляд на пепельницу, стоявшую перед ним и больше на Юрьева не смотрел. Но с той минуты, как их глаза встретились, Юрьев с неумолимой ясностью знал, что Рыбацкий все видел и все понял.

Последние десять дней прошли для Юрьева как в тумане. Он завтракал и обедал, заходил в канцелярию и болтал там со Снетковым; одеваясь тщательно, как всегда, подбирал галстук под полоску рубашки и носки под цвет галстука; совещался со Штальбергом, делал с Назаром Назаро-вичем репетиции и приглашал на игру гостей - но все это делалось почти механически, не вызывая отчета и не оставляя следа в сознании. Единственное, чем и для чего он жил, - были ночи с Золотовой.

И только теперь, впервые за эти десять дней, Юрьев ощутил себя отдельно от страсти к Золотовой, от эфира, блаженства, головокружений отдельно от той мутной блаженной волны, которая, подхватив, тела его вплоть до этой минуты.

Волна принесла его к невозможному и непоправимому - он вдруг это понял. Невозможное и непоправимое в образе инженера Рыбацкого сидело перед ним, куря толстую папиросу и уставив-шись пристальным, неприятно-спокойным взглядом на пепельницу. Пепельница изображала гондолу, которой правил серебряный гондольер. И пепельница, и гондольер, и пухлые пальцы Назара Назаровича, собирающие наигранные деньги, - были тоже тем же, что Рыбацкий, - образом невозможного и непоправимого.

Игра кончилась. Назар Назарович собрал деньги и, позевывая и игриво улыбаясь, встал. Штальберг приглашал остаться пить кофе. Кое-кто оставался, большинство благодарили и прощались. Юрьев стоял у стены, безучастно на все это глядя. Лакей открыл форточку - в ней обозначился бледный квадрат сватающего зимнего неба, и, должно быть от холодного воздуха, Юрьева слегка зазнобило... Уговаривая остаться, Штальберг подошел и к Рыбацкому. - Если он уйдет... - подумал Юрьев с внезапной (бессмысленной, он сам это знал) надеждой.

Но инженер, по-военному щелкнув каблуками, ответил Штальбергу, что с удовольствием выпьет кофе. Идя в столовую, он будто бы мимоходом спросил Юрьева: "Вы тоже остаетесь?" и, немного тише, прибавил: "Мне надо с вами поговорить..."

Лежа в кровати и с невыносимой, сверлящей как зубная боль, тоской глядя на зеленую полоску от фонаря (...И я горю, как горел, и мир тот же, и эта комната и все, а ты - погиб, погиб... говорил ему этот узкий, холодный, обыкновенный луч), Юрьев думал, что об исполнении первого условия, поставленного Рыбацким, - возвратить всем проигравшим деньги (несколько сот рублей, проигранных лично им, Рыбацкий взять не захотел) - не стоит и заботиться, раз второе условие все равно неисполнимо. Вторым условием Рыбацкого было не позже завтрашнего дня записаться добровольцем, и непременно в часть, отправляющуюся на фронт.

Назар Назарович, услышав о требовании инженера, свою часть, около четырех тысяч (по самому грубому подсчету было видно, что он по крайней мере столько же припрятал), - возвра-тить наотрез отказался, так яростно при этом брызгая слюной и ругаясь: "Знаем эти штучки, не на таковского напали, а еще благородные"... - что оставалось только прогнать его, пригрозив, что если не уйдет сам, то выведут силой. Штальберг, соврешенно растерянный, умолял Юрьева ехать сейчас же к инженеру и хоть на коленях уговорить его не делать скандала. Недостающие деньги он обещал завтра же пополнить, заложив те самые бриллианты, вместо которых предложил недавно обратиться за помощью к Пшисецкому. Штальберг, узнав, что Рыбацкий пока обвинял только Юрьева, был готов сделать что угодно, только бы остаться в стороне. Его красивое лицо было обезображено страхом, когда он, весь дрожа, уговаривал Юрьева не выдавать его: "Тебе это не может помочь... а я... а мне..."

Юрьев взял часть Штальберга. Но к инженеру денег он не отвез. Часть Штальберга, вместе со своей, он отвез в то же утро к Золотовой. Тогда еще ему казалось, что он любит ее.

Входя в то утро в ее спальню, отдавая ей деньги, ложась к ней в кровать, Юрьев еще думал, что любит ее. Но в кровати рядом с ним лежала чужая, стареющая, безразличная ему женщина. И не было больше никаких звезд и никакого льда, - просто кусок холодной ваты мерзко и пронзи-тельно пахнул аптекой.

Днем Юрьев все-таки поехал к инженеру. Потом был у Штальберга. Штальберг уже взломал шифоньерку (где тут было подбирать ключ) и сидел, все такой же растерянный, над грудой старомодных колец и брошек. Юрьев успокоил его, - вещи закладывать незачем, ничего ему не грозит. Рыбацкий прямо обвинял только одного Юрьева, и неисполнимое, ужасное требование ехать на фронт, относилось к нему одному...

Юрьев зажег электричество, надел халат, подошел к умывальнику. Из крана побежала горячая вода, и ему было странно, что вот умывальник на месте и вода бежит, как всегда, такая же горячая, и что вот он сам, как всегда, будет мыться, бриться, одеваться - как будто нужно мыться и одеваться человеку, жизнь которого кончена. А жизнь, в том виде, в каком она представляла смысл и интерес, разумеется, была кончена.

На фронт он не пойдет. Идти на фронт было не то что тяжело или страшно, - было просто физически неисполнимо, все равно что подняться на воздух или дышать под водой. На вшивый, грязный, пропитанный кровью и хамством фронт, почти на верную смерть, идти было притом просто глупо: выпить цианистого калия было и легче, и проще. Но Юрьев сознавал, что и цианис-того калия он никогда не решится выпить. Что же тогда? Завтра, самое позднее послезавтра, Рыбацкий навсегда его обесчестит. Как Рыбацкий сделает это? Заявит в полицию? Напечатает в газетах? Не все ли равно как.

Или все-таки пойти на фронт? Говорят, война скоро кончится, можно пристроиться как-нибудь? Или бросить все, уехать из Петербурга, ну в Сибирь или Бухару. Но чем жить там? И для чего жить? Жить стоило только в Петербурге, в Москве на худой конец... Но ни в Петербурге, ни в Москве жить было нельзя.

Ожидая пока подадут кофе, Юрьев взял со стола серую тетрадь "Аполлона". Книжка была сентябрьская. "Когда этот номер вышел, я был еще свободен и счастлив, - подумал Юрьев, - это было всего месяц тому назад. И я мог бы быть так же свободен и счастлив и сегодня, и завтра..." Он стиснул зубы от внезапного, острого прилива отчаянья.

Горничная принесла кофе. "Барин, давеча, пока вы спали..." - начала она. Юрьев махнул рукой: "Оставьте меня в покое, Маша". Горничная ушла. Но через минуту она снова постучала:

- Вас спрашивают... Незнакомый господин. Говорят, по важному делу.

"Что еще ему нужно,- со злостью думал Юрьев, идя в прихожую. - Еще какие-нибудь условия? С лестницы бы его спустить, сволочь..." В том, что ожидающий был Рыбацкий, Юрьев почему-то не сомневался.

В передней стоял князь Вельский. На широких бобрах его николаевской шинели блестел снег...

- Позвольте представиться,- отрывисто сказал Вельский, не протягивая руки. - Простите, что не имея чести... Но дело касается вас. Я все знаю,пояснил он, улыбнувшись одними конца-ми губ. - Инженер Рыбацкий будет выслан и эта...- Вельский запнулся, подыскивая слово, - эта неприятность забыта. Но Золотовой вы больше не должны видеть. И вы перейдете на службу ко мне. Мой секретарь предупрежден, явитесь завтра к нему - его зовут Адам Адамович Штейер.

X

Одна из портьер в большой неосвещенной комнате была не задернута, и сквозь широкое зеркальное стекло видны были петербургские сумерки и красноватое небо над Летним садом. У окна этого, охватив колени и уставясь куда-то вдаль грустным и злым взглядом, сидел человек.

Личный секретарь князя Вельского, правая рука князя, перед которым, зная его влияние, заискивали очень многие, Адам Адамович Штейер - это он сидел у окна - был похож на птицу, точнее, на дятла.

Сейчас сходство было особенно заметно. Золоченое екатерининское кресло, в котором он сидел, было слишком пышно и поместительно для его щуплой фигуры. На малиновом шелке обивки покатые плечи Адама Адамовича выглядели совсем крылышками, и длинный, тонкий нос был так повернут к окну, точно собираясь долбить стекло. Он сидел не шевелясь (уже долго), должно быть больше часу, охватив колени и очень сильно задумавшись.

Назад Дальше