Если бы кто-нибудь из знавших Адама Адамовича увидел его сейчас, он сделал бы неожидан-ное открытие: у секретаря князя Вельского, оказывается, были глаза. У глаз этих было выражение - злое и грустное, очень грустное и очень злое. Но заметить это можно было только вот так, когда Адам Адамович сидел один, в полутемной комнате, зная, что никто на него не смотрит. На людях наружность его сразу стушевывалась, отступала на второй план - даже сходство с дятлом как-то бледнело. На первый план появлялись усердие, исполнительность, портфель, набитый бумагами, манера бесшумно входить, бесшумно кланяться, бесшумно садиться на кончик стула. И если бы князя Вельского спросили, каков из себя его секретарь, которого вот уже третий год он видит изо дня в день, - он бы, вероятно, ответил, что как будто Адам Адамович лыс, кажется, небольшого роста и, пожалуй, сутуловат. Да и это еще сделало бы честь наблюдательности князя - другой на его месте не вспомнил бы ничего.
Как всякий сильно задумавшийся человек - Адам Адамович, глядя не мигая в одну точку где-то над Летним садом, думал сразу о многом. Мысли его были невеселы. Он ясно понимал, что три года напряженной и опасной работы потрачены даром, или почти даром, и в его мыслях мучитель-но переплетались - грусть, злость, презрение, желание во что бы то ни стало исправить допущен-ные ошибки и боязнь, что исправлять их, пожалуй, поздно.
Ошибок было несколько. Главной из них была, разумеется, та, что три года были потрачены, чтобы войти в доверие к князю и что в великом деле решительная ставка была сделана на этого пустого, чванного, самовлюбленного, нерешительного и глупого человека.
Адам Адамович признавал свою вину лишь в части допущенной ошибки другая была непроизвольной. Когда в 1913 году он с блестящими рекомендациями явился к князю Вельскому, князь произвел на него совсем не то впечатление, которое Адам Адамович позже о нем составил. Во-вторых, выбора все равно не было - не всякий день русскому вельможе, близкому к важнейшим государственным тайнам, требуется секретарь и не для каждого такого вельможи рекомендация атташе иностранной державы, хотя бы и самая горячая, является достаточной, чтобы с первых же месяцев службы секретарь этот был посвящен решительно во все, что знал в государственных делах сам князь. В-третьих, тогда, в 1913 году, он, Адам Адамович, был слиш-ком маленьким винтиком в священном и великом механизме, и роль его была ничтожной (хотя и важной - все было важно в деле, которому он служил). Потом уже поле его деятельности сильно расширилось и само собой, благодаря начавшейся войне и благодаря той изобретательности, настойчивости, терпению и смелости, которые Адам Адамович проявил, чтобы понемногу, незаметно для него, превратить важного русского дипломата, родовитого барина, богатого и, следовательно, неподкупного человека в то, чем князь Вельский в настоящее время был - в союзника Германии и врага России.
Превращение это было результатом трудной, долгой, тонкой работы, и вот теперь, добившись своего, Адам Адамович с грустью и злобой думал о князе, как художник думает о своем создании, которое должно было стать шедевром и оказалось неудачей.
Неудача была налицо. Да, в результате его долгих усилий в лице князя у России был враг, у Германии был союзник. Но это был слабый враг и ненадежный, очень ненадежный союзник. Теперь, когда пришло время действовать, он, капризный и слабый, нерешительный и упрямый, мог каждую минуту по глупости или капризу погубить все с таким трудом налаженное дело.
Который раз за эти дни, после того как выяснился приезд Фрея и намерения князя действовать самостоятельно - самонадеянно и опрометчиво, Адам Адамович перебирал в памяти все это, ища способов исправить что можно, и спрашивал себя, как могло случиться, что такой умный человек, как он, Адам Адамович, не разгадал князя раньше и допустил, чтобы вся инициатива, все нити из Берлина в Петербург и обратно, ведущие к заветной цели сепаратного мира - сосредото-чились в его слабых и капризных руках.
Но как можно было предусмотреть! В этой стране, которую он с детства научился презирать и ненавидеть, все было шиворот навыворот, и ни на что нельзя было положиться. Казалось, все здесь - и люди, и природа, и события существовали наперекор здравому смыслу, наперекор Богу и судьбе, существовали, повинуясь каким-то своим, особым, неправдоподобным законам, таким же рыхлым и лживым, хитрым и слабым - каким был князь, все окружающее, вся Россия.
Он с детства научился презирать и ненавидеть Россию. Сперва противопоставляя свою бед-ность, грустную жизнь, жалкую наружность - чужому богатству, веселью, здоровью, которые он видел в других и которые привык ощущать как незаслуженные, несправедливые, словно украден-ные у себя. Потом (тут ему открылся смысл жизни) противопоставляя эту Россию - Германии.
О, как он любил Германию. Там тоже жили богатые и здоровые, непохожие на него люди, но они были счастливы по праву - они были первым народом мира. Как он любил Германию! Он никогда не был в ней, но знал ее всю, наизусть, до каждого камня на дороге, каждого листика в шварцвальдских лесах, каждой серебряной рыбки в заколдованных волнах Рейна. Он глядел на зеленоватый участок на карте, проводил пальцем по городам, рекам, горным хребтам, и с куска бумаги вставали перед ним эти реки, города, горы, вставала благословенная, великая, единствен-ная в мире страна, которой он никогда не видел, но сыном которой он был.
Адам Адамович провел рукой по холодному, чуть влажному лбу, потеплевшие было глаза его стали снова грустными и злыми. - Мечты... Zaubertaumе... - прошептал он, улыбнувшись неприятной, горькой улыбкой, которой улыбался, когда был один. - Zaubertaumе! А реальность... Непременно надо все сказать Фрею и предупредить, чтобы он требовал, категорически требовал... Он снова горько улыбнулся, представив трудный и неприятный для своего самолюбия разговор. - А девчонка ведет двойную игру, - вдруг с неменьшей злобой, чем о Вельском, подумал он, вспомнив Золотову.- Ну, это просто опасно - просто жадная тварь, хочет еще денег. Можно ей бросить кусок и дело с концом - там ей вряд ли больше дадут,- соображал он.- Но какая тварь, какие твари!..
Совсем стемнело. Адам Адамович чиркнул спичкой. Оставалось еще полтора часа до прибы-тия поезда, с которым приезжал из Финляндии Фрей. Сейчас должен был вернуться князь и дать последние указания, что сказать Фрею и как осветить перед ним положение дел. - Непременно все, все объяснить, не щадя себя, даже преувеличить надо,- повторил с решимостью Адам Адамович и встал с кресла. - И чтобы Фрей требовал...
Прислушавшись, он повернул выключатель. Свет большой люстры ослепительно залил комнату. Внизу у подъезда скрипнули полозья, топнули осаженные лошади, стукнула дверь. Узкие плечи Адама Адамовича сразу еще больше съежились, руки опустились по швам, глаза стали маленькими, тусклыми, ничего не выражающими. Мягко ступая по скользкому сияющему паркету, он вышел из комнаты и стал спускаться навстречу князю, осторожно, точно хрупкую драгоценность, прижимая к боку свой коричневый потертый портфель.
XI
Если бы князю Вельскому сказали о любом человеке, знакомом ему или не знакомом, старом или молодом, занимающем одинаковое с ним общественное положение, или высшее, или беско-нечно низшее - словом, сказали безразлично о ком, что человек этот ему враг, - Вельский не удивился бы. Не то, чтобы он считал себя как-нибудь особенно располагающим других к злым чувствам. Просто с молодости он привык относиться к людям с недоверием и в каждом новом человеческом лице за маской любезности, дружбы или подобострастия искать (и находить), в разных формах и с разными оттенками, подтверждение того, что "человек человеку волк". С годами это ощущение перешло в уверенность, стало казаться чем-то несомненным, твердо усвоенным раз навсегда, вроде представления о форме земного шара или таблицы умножения. Жизне-нный опыт говорил, что люди злы, фальшивы, жадны и неблагодарны - это было правилом, редкие исключения из которого не меняли дела. Да и исключения эти...
Вельскому искренне казалось, что таким исключением были некоторые близкие ему люди, например, его покойная мать или лицейский товарищ Долгоруков, рано и романтически погиб-ший. Нарочно, проверяя себя, он искал в образе матери или Долгорукова вульгарных и низменных черт, свойственных остальным людям, - и видел ясно: в них этих черт не было. Но тут же в голову приходила простая мысль, что вот почти каждый из числа тех именно вульгарных и низменных остальных людей считает свою мать святой, почти каждый имеет друга или дочь или любовницу и приписывает им особые, возвышающие их над другими свойства... При всей простоте этой мысли, из нее нельзя было сделать никакого вывода, - она, как и всякая попытка заглянуть к себе в душу, вызывала лишь скользкое чувство одиночества и пустоты. Это было не только неприятно, это было хуже - бесплодно; было одним из кончиков того клубка, все перепутанные нити которого ведут к одному - к сознанию бессмысленности жизни и неизбежности смерти. Спокойнее всего в таких случаях было - меланхолично улыбнуться, закурить папиросу и перевести мысли на службу или балет. Так и поступал неизменно светлейший князь Вельский.
Да, люди были злы, корыстны, неблагодарны и враждебны - это было правилом. Но исключения все-таки были. Одним из них Вельский считал Адама Адамовича. В собачьей преданности, в слепом обожании этого грустного, смирного, забитого человека (мой Акакий Акакиевич, говорил о нем Вельский) он давно уже не сомневался. Это, правда, не имело особенной цены - но все-таки это было приятно.
- Ну-с, - сказал Вельский, входя в кабинет, с шумом отодвигая кресло и встряхивая носовым платком, распространившим сладкий и душный запах Follе-аrоmе'а. - Ну-с, давайте прорепетируем еще раз. Итак, вы ему скажете... Сколько раз я вас просил, милый мой, садиться без спроса. Что за чинопочитание, - мы не в министерстве, - перебил он сам себя, с мягкой улыбкой показывая Адаму Адамовичу на стул. - И курите, пожалуйста. Итак, прежде всего...
Говоря с Адамом Адамовичем, улыбаясь ему, предлагая ему папиросу или диктуя письмо, Вельский всегда немного рисовался перед своим секретарем. Это выходило само собой, было бессознательным кокетством в ответ на то чувство обожания, которое - Вельский знал - питает к нему Адам Адамович.
ХII
Поезд медленно подошел к затоптанному перрону. Пассажиров было немного. Адам Адамович сразу узнал Фрея: на нем было широкое верблюжье пальто, за ремнями его желтого чемодана торчала сложенная углом газета условный знак.
- Моnsieur l'ingenieur? - подходя и неловко снимая шляпу, начал Адам Адамович, очень странно выговаривая - он изучил французский язык сам, без учителя, по книжке с фонетической транскрипцией.
- Jawohl! - тихо ответил приезжий, блеснув из-под коротких усов очень белыми зубами. И сейчас же, точно сам осуждая свое озорство, прибавил громко и важно:
- Счастлив прибыть в вашу великую страну.
Эта фраза тоже была условной. Адам Адамович еще раз приподнял шляпу. Сердце его сильно стучало. Фонетическая транскрипция его подвела - он не находил слов.
- Прошу, - с трудом пробормотал он, пропуская Фрея перед собой к выходу, дохнувшему на них сыростью оттепели и тьмой Выборгской стороны.
В номере Северной гостиницы, занятом голландским подданным Фреем, кипел на столе самовар, стояли закуски, ром, коробка сигар. Внизу, на площади, дребезжали трамваи, редкий, рыхлый снег падал на шапку Александра третьего и на толстый зад его коня. Следя за снежинка-ми, Фрей, не перебивая, слушал Адама Адамовича. Тот говорил по-немецки, очень тихо и очень быстро. По мере того как он говорил, спокойное, румяное лицо Фрея все больше и больше темнело.
XIII
Штальберга опять не было дома. Юрьев взглянул на часы. "Буду ждать до семи в Астории" - приписал он в конце записки, перечитывая ее и подчеркивая слова "очень нужно" и "приезжай". "На Исаакиевскую",- сказал он кучеру, запахивая полость.
Штальберга он искал с утра. Штальберг - Юрьев сознавал это - был умней его и, главное, проницательней. И предсказания Штальберга, кажется, начинали сбываться. Вчерашние слова князя во всяком случае были многозначительны. "Вы привыкли ко мне? - неожиданно спросил князь, прощаясь после ужина - как странно он посмотрел при этом. - Это хорошо, и я к вам привык. Это хорошо,- повторил он и, помолчав, прибавил,- мы как-нибудь... скоро... поговорим".
Вельский очень странно смотрел, говоря это, - пристально и как будто растерянно. И если сопоставить эти слова с обрывком подслушанного на днях разговора ("Как умно было, что я подошел к двери," - мелькнуло в голове Юрьева, - как ловко..."), пожалуй, выходило, что Штальберг прав. - "У тебя под ногами золотое дно, а ты тряпки покупаешь и счастлив" - вспомнил Юрьев насмешливый голос Штальберга и улыбнулся. "Что ж, тряпки не мешают, но если в самом деле золотое дно - не надо быть дураком. И не буду", - с веселой самоувереннос-тью подумал он, подымая воротник (было очень холодно) своего нового щегольского пальто.
Пальто было новое, все на котиковом меху, такое именно, как Юрьеву давно хотелось иметь. За последнее время он завел много разных дорогих нужных и ненужных вещей и вообще жил широко. Времена, когда хотелось купить шляпу и было нельзя, портной отказывался шить в долг и даже вежеталь приходилось порой экономить - теперь изменились. С удовольствием и удивлени-ем (к ним понемногу начало примешиваться смутное беспокойство) Юрьев чувствовал себя в положении человека, которому незачем ломать голову над тем, где достать денег. Деньги у него теперь были.
Деньги у него были, долги были заплачены, дело с инженером замято, к январю он ждал камер-юнкера. И деньги, и уплата долгов, и высылка инженера, и обещанное камер-юнкерство, все это - шло от князя Вельского.
Все это с того памятного вечера, когда князь приехал к нему, шло и устраивалось само собой, устраивалось так незаметно, гладко, естественно и прилично, что при встречах с князем Юрьев почти забывал, что Вельский все-таки не богатый дядюшка, балующий племянника, а совершенно чужой ему человек, для чего-то нашедший нужным вмешиваться в его судьбу.
Князь держался с Юрьевым именно добрым дядюшкой: возил его завтракать, звал к себе, болтал с ним то о поэзии, то об охоте, то о фасоне воротников - и это было все. Но при всем своем легкомыслии Юрьев понимал, что долгов не платят и из грязных историй не вытаскивают из одной, неизвестно откуда взявшейся, симпатии. Чтобы возиться с ним, у князя должны были быть какие-то важные основания. Но какие - на это Юрьев никак не мог подыскать разумного ответа, и понемногу это все сильней начинало его беспокоить.
На обрывок разговора, подслушанный случайно у дверей библиотеки, Юрьев не обратил особенного внимания. Но после вчерашних слов князя разговор этот приобретал какой-то (какой - было по-прежнему неясно, поэтому Юрьев и искал Штальберга) новый смысл.
Дело было так. Юрьев заехал к князю. Князь был занят - Юрьева попросили подождать в библиотеке, комнате, смежной с кабинетом. Из кабинета слышались голоса, но слов из-за тяжелых портьер не было слышно. Лакей, проводив Юрьева, ушел, никого кругом не было. Подойдя к шкапу, стоявшему около двери в кабинет, Юрьев, делая вид, что рассматривает корешки книг,прислушался. Но и здесь слов нельзя было разобрать. Тогда, оглянувшись, Юрьев осторожно отодвинул портьеру и приложил ухо к двери.
Страх быть застигнутым помешал ему дослушать до конца. Кроме того, разговор шел по-немецки (уже одно это было странно) - а по-немецки Юрьев плохо понимал. Но и то немногое, что он понял - было тоже странно и удивительно. Князь говорил о желании видеть или иметь какую-то вещь, а собеседник возражал что-то о снеге и трудности перехода границы... "Да, да, у меня есть человек, на которого я могу положиться",- была последняя фраза Вельского, которую Юрьев понял - она была сказана в ответ на слова, смысл которых он не разобрал. Где-то сзади, через несколько комнат, послышались шаги - Юрьев быстро опустил портьеру и отошел в другой угол комнаты.
Да, пожалуй, Штальберг был прав: князь вел какую-то интригу, в этой интриге он, Юрьев, на что-то был ему нужен. - Вы привыкли ко мне? Это хорошо... Мы скоро поговорим... И этот разговор по-немецки о снеге, о границе... Да, что за всем этим было, все это было неспроста. Тут где-то заключалось объяснение и денег, и инженера, и камер-юнкер-ства и всего. Но где, какое? И если действительно открываются большие возможности, золотое дно, как сделать, чтобы возмож-ностей этих не пропустить? Чтобы посоветоваться обо всем этом, Юрьев и ехал в Асторию, где от пяти до семи, на чае, Штальберг часто бывал.
Швейцар повернул стеклянную дверь-вертушку и, улыбаясь, поклонился Юрьеву - его здесь хорошо знали. Спросив, здесь ли барон, и с неудовольствием услышав, что "еще не были-с" - Юрьев, решив подождать было около шести, и Штальберг, конечно, мог еще приехать - прошел направо, в ту часть большого, устланного пестрыми восточными коврами холла, где в углу, в тесноте, за низкими модернизированными столиками пили чай, стояли, вежливо толкаясь, дымили египетскими папиросами, обменивались французскими фразами и недавно пущенными в ход остротами обычные посетители и посетительницы этого своеобразного места.
И в углу, где пили чай, и кругом шло всегдашнее оживление. С тех пор, как Астория, большая, роскошная, недавно отстроенная гостиница была реквизирована и объявлена военной, в ее холле, салонах, ресторане, во всех ее шести этажах с утра до поздней ночи шла приподнятая, полувоен-ная, полукосмополитическая жизнь особого, несколько странного пошиба.
Гостиница была военной и, само собой, в толпе, наполнявшей ее огромное здание, преоблада-ли русские и союзные офицеры, военные чиновники, врачи, жены этих военных - вообще, люди, так или иначе связанные с войной, приехавшие с фронта или отправляющиеся туда. Однако совсем не это обилие френчей защитного цвета, погон, шпор, разных значков, не разговоры о войне, упоминания участков фронта и воинских частей, слышавшиеся кругом, придавали холлу, салонам, всем шести этажам Астории - особое, только ей присущее своеобразие.