Фашист пролетел - Сергей Юрьенен 11 стр.


День серый, вялый.

- Не думай, что для меня это было просто так. Я не такая.

- Я не думаю.

- У меня был только один. И то против моей воли.

По инерции ноги продолжают переступать. Он садится, прижимается к сосне, через футболку ощущая рельеф коры.

- Кто?

Она закуривает. Горелая спичка задевает крапивный лист - сочный, усеянный жальцами.

- Какая разница...

Он молчит. По сердцу царапают коготки убегающей поверху белки.

- Теперь ты меня презираешь.

- С чего ты взяла?

Упирается каблуками, чтобы разуверить, но при попытке подняться его дергает за волосы, влипшие в смолу. От неожиданности боли глаза обжигают слезы. Он встает, она падает на колени:

- Ангел ты мой! - Обхватывает за ноги, прижимается головой к пустому паху штанов. - Возьми меня замуж! Ноги буду тебе мыть, ту воду пить...

Дает отнять лицо и смотрит снизу огромными глазами:

- Не хочешь? Почему?

Уступает усилиям себя поднять.

- Ну, почему? Скажи?

- Несовместимо со свободой.

- Хочешь, как хиппи в Калифорнии? Давай, как хиппи. Только все равно...

- Что?

- Сердце мое разбито.

Сквозь заросли орешника они выходят на шоссе.

На остановке обсуждают вчерашнее событие. "Девятнадцать трупов, говорят..." - "Какие девятнадцать? Чтобы в Международный Красный Крест не заявлять, - объясняет мужчина, от сигареты которого отлетает несоветский по запаху дымок. - Если больше двадцати одного, считается международным бедствием. Землетрясение в Ташкенте, конечно, не скроешь, а так у нас всегда меньше. И все шито-крыто". Кто-то сплевывает. "Сволочи!"

Он избегает зрачков Алены.

Освещенный изнутри, тормозит автобус. Она поднимается последней.

- Скажи, и я останусь. Еще только на ночь? На одну? - Хватается за дверцы. - Неужели это было просто так?

Вдыхая выхлопные газы, он идет с поднятой рукой, но чувствует себя Иудой. Свет исчезает за поворотом с перекрестка, где занесло их в первом поцелуе. Бензиновый шлейф растворяется в насыщенном хвоей воздухе. Темно уже так, что шоссе различимо только лишь подошвами...

* * *

Мессер берет отгул, чтоб проводить.

Догорает перистый закат.

По расписанию приходит транзитный скорый на Москву. Проводник шутит, глядя на усилия: "Что, золотые слитки?" Чемодан с учебниками протаскивается коридором и в четыре руки забивается наверх - в багажное отделение. Мессер сует мятую десятку: "Бери-бери! Я аванс получил". Он стискивает железную руку. Спрыгнув, Мессер прикуривает сразу две, одну протягивает ему в тамбур.

- Насчет Аленки...

- Что?

- Надеюсь, ты поступишь. Понял?

Глаза его тверды.

Сделав в ответ жест харакири, Александр свешивается сообщить прочитанное в "Комсо-молке":

- В Японии с небоскребов прыгают. Когда проваливаются.

- В Штатах?

- В Японии!

- Кто, джапы?

С грохотом дверь отбрасывает его в непоправимое извне. С сигаретой во рту враг детства переходит на бег, а когда проводник уходит, возникает за немытым стеклом. Прикусив выдутую ветром "приму", пластается курчавым бакеном и выбритой скулой. За виадуком, на котором когда-то они стояли, оглядывается на заводы, подмигивает ему, отталкивает поезд и с неслышным прощальным криком отлетает со всей его окраиной - надеюсь, в прошлое...

Часть вторая

ДЕВОЧКА С КОММУНИСТИЧЕСКОЙ

Рядом с девушкой верной

был он тих и несмел,

ей любви своей первой

объяснить не умел.

А она не успела

Даже слова сказать...

8

Перед восходом солнца экспресс "Ост-Вест", включающий даже вагон до Парижа, выпустил на первый путь единственного пассажира и замелькал своими белыми табличками - в направлении мифа о загробной жизни.

Прибывший волок чемодан по латаному перрону. Скрежет наугольников нарушал тишину зари, которая обещала прекрасный жаркий день.

Линейная милиция глядела вслед.

Он был в "ливайсах", поношенных, но настоящих. За месяц отощал, зарос и запустил усы с бородкой.

Он глянул на свое отражение в киоске "Союзпечати" и стал столбом, прозрев сквозь смутного себя прижатую к стеклу обложку. Новый номер местного журнала на русском языке. Обложка выгорела, по незаметности сравнявшись с политиздатовской макулатурой, хотя проклятый месяц август все еще не кончился.

- Закрыт, не видишь?

Снимая руку со стекла, он оглянулся на блюстителя:

- В этом журнале, возможно, я.

- Не понял?

- Как автор.

- Разбей тогда и посмотри. Пятнадцать суток гарантирую. Что в чемодане?

- Литература. Можно?

- Смотря какую. Ну-к, пройдем...

Киоск еще закрыт, когда он выходит на свободу. Протаскивает чемодан к телефону под новеньким плексигласовым козырьком, который за щегольство хватили по кумполу так, что накрывает он мутной паутиной трещин. По ту сторону площади солнце готово вспыхнуть в верхних окнах сталинских башен разъединенных близнецов. Он закуривает "Честерфилд". Имея ключ, звонить бы он домой не стал. Но ключа нет. И дома, к счастью, похоже, никого: гудки отсутствия. Тем лучше. Сдать багаж, и за город к воде. Захипповать.

Трубку вдруг снимают. И в нее молчат. Что означает - отчим в отъезде, она в паранойе, объективных причин для которой, конечно же, нет - кроме истории СССР. Она родилась в год победы большевизма в гражданскую и помнит себя, начиная со дня смерти Ленина: и НЭПовский бандитизм, и людоедш-матерей начала эпохи Энтузиазма, и суровую доброту гэпэушников, которые позволили ее иностранному отцу с ней попрощаться, и паническое отступление с канализационными люками, забитыми расстрелянными наспех врагами народа, и внезапных немцев, и эшелон в Тысячелетний рейх, а потом возвращение в Союз - с ним, Александром, справкой о сданном "ТТ" его отца и алюминиевой урной с прахом. Первый ее муж, наверное, хороший парень, слесарь-лекальщик, выпивоха и трубач на летних танцплощадках, обуглился на Курской дуге, второй...

Нет, хорошо, что не дожил отец до этого момента.

"Мама?"

"Ты в Москве?"

"Нет, я..."

"Вернулся? Надеюсь, со щитом?!!"

Он поворачивается, обтягиваясь железной цепью со вплетенным проводом. Мало ей того, что, не будучи японцем, он предпочел остаться в живых.

"Чего молчишь? Провалился?"

Он вешает трубку.

Имея на коленях журнал, открытый на рубрике "Новое имя", он смотрит в окно. Трамвай пустой, но добросовестная вожатая объявляет все остановки:

- Наступная "М`огилки"!

Что значит "кладбище".Что значит: здравствуй, Рут!

После Москвы город съежился так, что совсем не удивляет, когда навстречу в таком же пустом трамвае на площадь с клумбой выезжает Адам. Александр машет рукой и, выведя пассажира из прострации, прижимает к стеклу развернутый журнал. Успев показать большой палец, Адам убывает из поля зрения.

Откуда в такую рань? Не иначе, как от заводских девчат. В могучем лоне гегемона, значит, разрешил свои проблемы.

Эти бы проблемы Александру...

Чемодан вырывается, пересчитывает края ступенек и грохает об "островок спасения".

Привычный вид без горизонтов. Он глубоко вздыхает, всеми легкими чувствуя, как закоптили воздух за ночную смену окрестные заводы.

Что ж. При попытке к бегству не убит.

Придется снова погружаться...

Мемориальных досок на таких домах не вешают.

Пыльные липы взбугрили тротуар перед пятиэтажкой. На языке района: "Дом, где аптека". В которой однажды лет в тринадцать попытался на спор приобрести презерватив, за что был изгнан с позором и доносом матери. Привычная тяжесть поднадзорности под взглядом трех окон. За стеклами, однако, только домашние растения и шторы, сцепленные деревянными прищепками. Но он не обольщается. Следит, наверное, в щель.

За месяц марля в открытых форточках стала черной.

В тенистом проезде, умно-отрешенно глянув, проходит мимо Ли - отнюдь не Харви Освальд. Худой, в опрятной прозодежде и тапочках на босу ногу. Выбрав в СССР свободу, китаец Ли в районе единственный рабочий, кто не пьет. Судачили, что он, имея с гулькин, не достаёт свою дородную славянку. Зато все до копейки мне приносит, отвечала дура, которая дохвасталась невероятным этим фактом до того, что мстительный двор ударил соразмерной молвой: Ли заслан и шпионит в пользу Мао.

Может, и так.

Не исключаю ничего.

Поднявшись над трансформаторной будкой, солнце озаряет вид со двора. Облупленное крыльцо. Побитые ступеньки. Прикнопленное к фанере (вместо выбитой филёнки) объявление ЖЭКа, что горячей воды не будет до...

Запах внутри на грани вони, от которой ноздри отвыкли за месяц в МГУ. Не только гниющих в подвале квашеной капусты с "бульбой". В соседнем доме нарсуд, сортир там только для народных судей, а родня осужденных облегчает душу в ближайшем подъезде, куда можно донести. Хорошо, если только по-малому. Сколько раз по пути к знаниям его останавливала непреодолимая лужа, в которой мальчик прозревал океан страданий своего угнетенного народа. Он открывает дверь на лестницу. Мимо ободранных до железа перил и пыльной батареи, в которую ночами затыкают менструальную вату и женские трусы, что в детстве пугало как нечто чудовищное и непонятное, он восходит на площадку первого этажа. Справа коммуналка, где сменилось немало жильцов, но в комнате с видом на улицу Долгобродскую безвыездно живет и смотрит в окно огромными глазами ужаса старушка, у которой в местном гетто расстреляли всех. Налево в однокомнатной квартире проживал карлик с головой Карла Маркса. В юности он снимался в "Острове сокровищ", где навек запечатлен во время пиратского разгула - стоящим на столе с кружкой пива. Стал Ефим Лазаревич, однако, не артистом, а тем более не алкоголиком: инженером-конструктором. Супругу имел обычную, только с искусственной рукой. Дочь у них была прелесть, хрупкая и сероглазая. Однажды, играя в прятки с детьми, приглашенными мамой по случаю его одиннадцатилетия, Александр задвинулся в нижнем ящике секретера вместе с этой Ирочкой, а вылезти обратно за ней не смог от неожиданной эрекции - первой осознанной. Оставив ему на память оттепельный сборник Бабеля, эта счастливая семья уехала куда-то, а в квартиру вселилась мать-одиночка, женщина интеллигентная, библиотекарша, но при этом невероятно большая - и с упорно не растущим сыном. Гора родила мышь - смеялся беспощадный двор. Но перестал смеяться, когда октябренок вдруг окрысился. Его художества - опаленный фотопленкой испод лестницы и потолок.

Двери на площадке крашены стандартной охрой, буро-коричневой, только у них - которая по центру - почему-то желтая. Прямо "Подсолнухи" Ван-Гога. Цвет безумия.

Почтовый ящик при этом сине-голубой.

Будто живут тут шведы.

Однако влюбленные в него соплячки на этой двери выписывали мелом: "Жид".

Безошибочно.

Ибо за ней произрастал поэт.

Он заносит руку, уже выдвинув костяшку среднего пальца, как дверь сама начинает открываться, одновременно прикрывая маму - вооруженную туристическим топориком с обрезиненной ручкой, но может, и ружьем. Из сумрака прихожей сияет зеркало подвешенной аптечки. Постояв немного, он втаскивает мертвый груз школьных учебников через порог и прямо в свою комнату за белой дверью. Засохшую тряпку, втянутую чемоданом, пинком обратно на площадку. Закрывает по-тихому. Чтобы не щелкнуть, медленно, сдерживая, отпускает замок. Английским называемый. На каком, собственно говоря, основании?

В квартире тяжелый дух субтропиков.

Из-за бамбуковой занавеси, отделяющей прихожую от комнаты родителей, доносится не столько вопрос, сколько утверждение:

- Бриться-стричься, значит, больше не будешь...

Затем тоном выше:

- Так что? Осуществил мечту?

Он разнимает мирный вьетнамский пейзаж, изображенный на нитях занавески, которая с плеском смыкается за спиной.

Совсем недавно в Третьяковской галерее он впал в ступор перед шедевром русского эротизма - "Девочкой с персиком". Здесь он обнаруживает, что жизнь продолжает разработку этой темы. Стоя у рояля в длинной ночной рубашке, взрослая девочка вынимает эти персики из дощатого ящика с кожаной ручкой. Отчим, стало быть, вернулся "из Сочей", куда впервые в жизни был отпущен в одиночестве.

- Какую мечту?

- Техасы на тебе...

- Джинсы, - поправляет он. - Американские.

- Не даром, значит, ездил...

Персики выкладываются на рояль, концертная огромность которого напоминает, что и в музыкальном отношении не оправдал он расходов и надежд.

- А папа где?

Подгнивший плод с гримасой бросается обратно в ящик:

- С каких пор он тебе папа?

- Ну, отцовская фигура, - веско произносит Александр новый термин... Где?

- Вернулась и снова укатила. На манёвры.

- Что за манёвры?

- Продался в Москве за старые портки? Что ж, доложи, Олег Пеньковский. Может, и новые получишь... Под кодовым названием "Березина".

- А если без инсинуаций?

Она хватает за горшок любимый кактус, на бирюзовой головке за время отсутствия расцвел цветок. Возносит и ба-бах с размаху об пол, где все это разлетается, хотя головку можно и спасти...

- Провалился?!!

- Нет.

- Значит, поступил?

- Нет. Не прошел по конкурсу...

- А это не одно и то же?

- Не одно.

- Почему не прошел?

- Балла не добрал.

- Почему не добрал?

- Потому что не доставили. Потому что им надо было принять другого. Потому что...

- Какого другого?

- У которого блат.

- Ах, блат?!!

Выбритость подмышки, с которой съезжают кружева, видеть ему как сыну неудобно, с болью также отмечает он неумелость жеста, которым она заносит руку с персиком. Тут же его опровегает удар. Сноп искр из левого глаза. Лопнувший персик скользит по половицам, оставляя след. В пятом классе в тот же глаз он получил антоновкой, но с возрастом трагедию сменяет фарс. Он ухмыляется - и получает удар туда, где он, увлекшись индуизмом, открыть себе и третий глаз. Для человека, утратившего над собой контроль, она бросает метко. Хотелось бы знать, кого еще в этот момент - не только в этом городе, а и во всем Союзе - в мире! - обстреливают персиками? Исполняясь чувством абсолютной уникальности, он сбрасывает слякоть с косточкой со своего высокого лба.

- Может, хватит?

- Не мог, как все! В Москву поехал! - И снова влажно-мазаным ударом по скуле. - Что людям я скажу?

- Каким это людям?

- Нашим! - Гримаса выражает, что, несмотря на подрывную его работу, она сохранила верность. - Обществу!

Развернув журнал, он делает финт навстречу и припечатывает первопубликацию к роялю, который злопамятно гудит.

- Можешь сказать, что сын - поэт.

- Ах, поэт?!! - Даже не глянув, раздирает журнал пополам. Напрягаясь, рвет по частям, швыряет в лицо ему куски:

- На! Н-на! Н-на весь город опозорил! Ну, ударь? Ударь? - толкует жест самозащиты. - Нет, ты не царь, ты раб!

Он открывает глаза:

- А это почему?

- Потому что я все о тебе знаю, и ты знаешь, что я знаю, и это для тебя кошмар. А про меня не узнает ничего никто и никогда! Я в этой жизни, как ветер на просторе! А ты так и останешься рабом, пока я буду жить! Что смотришь? Хочешь мать свою... того? Как коллаборационист французский? В "Убийстве на улице Данте"? Вместе смотрели, что, забыл? Для этого с детства ты вооружался. Капитану Асадчему семью чуть не разрушил, похитив служебный пистолет. Ну что ж, попробуй! Будешь душить? Или двустволку достать, твое наследство? Так и стоит она заряженная, Чехова опровергая... Что? Право имеешь? Или тварь дрожащая? Вот тебе твоя литература! Вот тебе твоя поэзия!

Он делает шаг назад.

Бежать...

Рвать когти. Пуповину. Красную нитку. Запилить прямо до конечной, что в результате Молодечно. Попуткой в Литву. Сойтись с "лесными братьями", с их новыми - коммунами хиппи. Завербоваться на сейнер - и с концами...

Из тюрьм приходят иногда, из-за границы никогда.

Спасибо поэту за подсказку! Но, строя планы, уводящие едва ли не в Америку, предощущает, что кишка тонка. Вот станция крушения. Не выдержав побега дальше, чем на двадцать километров, на следующей спрыгивает с электрички.

Холщовая торба отлетает за спину.

Он сбегает к дамбе.

До горизонта блеск воды. С дальних пляжей тянутся навстречу горожане. Ни одного сверстника, семьи одни с детьми. Разнообразные сочетания загара и тупости. Что ж, мирный отдых ваш надежно защищен. Где-то у западных границ отцовская фигура бряцает броней, грозя цивилизованному миру. Тоже не подарок судьбы, но с ним хоть знаешь, где стоишь. Сейчас бы он, Гусаров, чья юность прошла в эпоху сталинский клешей, обязательно приёбся бы к "ливайсам" за то, что "задницу обтягивают": "И что вы помешались на этих техасах? Рабочая одежда ковбоев. А кто такие ковбои? Пастухи коров, по-нашему!" Отчим вряд ли уже помнит, кто такой Юл Бриннер, но ковбойская походка Александра, отработанная за годы после "Великолепной семёрки", тоже действует ему на психику: "Чего ты ходишь, как одесский фраер? Шаг должен начинаться от бедра".

Слыша этот голос, он усиленно работает коленями, выбрасывая в поле зрения узконосость любимых туфель.

Каблуки врезаются в песок. Окрашенная закатом полоса Первого пляжа, уже почти безлюдная, сужается перед нарастающим бором, и вот уже над самой кромкой нависают подмытые корневища корабельных сосен. Он бросает сумку. К уютной яме подкатывает валуны, оставленные тут самим Великим обледенением. Ну, вот и крематорий...

Последняя сигарета из Москвы. Американская, конечно. Закурив, он той же спичкой поджигает первое в жизни стихотворение. Двенадцать было лет. Остров Свободы энтузиазмом преисполнил. А именно провал операции ЦРУ на Плайа Хирон. Так и рвалась из него рифмованная "лесенка" международной солидарности. Кончив, от перевозбуждения не мог заснуть. Пришлось нарушить данную себе любимому клятву никогда в жизни больше этого не делать. Именно тогда впервые эякулировал не только поэтической субстанцией. Охладев к Заливу Свиней и Кубе в целом, он перешел на чистую лирику, но сейчас, не перечитывая даже то, чем недавно гордился, он отправляет в огонь "всю эту дрочиловку"- страница за страницей. За поэзией туда же прозу. Кипу одобрительных отказов из московских редакций. В огонь летит и папка с грязными завязками. Остается только журнал, который он приобрел взамен растерзанного. С первопубликацией по блату: Адам подсунул папку отцу, который передал в редакцию тайному либералу... Журнала жалко. Как и трудно разгорающейся прозы. Одобренной в обеих как-никак столицах. Автор книжки рассказов "Мальчик на шаре" написал из Питера, что в смысле помощи (которой Александр не просил) он "ноль", зато лестно предсказал ему трагическую судьбу в "предложенных обстоятельствах". Трагедию он и готов был осуществить, когда бы не Абрамцев. Не найдя себя в списках, он вышел на черный московский солнцепек, на улице Горького купил с лотка сборник Абрамцева "Двое в ноябре", стал читать на ходу и в результате отменил японский вариант решения проблемы. Как будет с миром, неизвестно, но отдельно взятый неудачник спасен был красотой.

Рассказы он выдергивает. Отбив отгоревшие уголки, прячет обратно в торбу.

Пепел же поэзии заваливает на хер камнями, которые будут тут лежать, когда от "нового имени" и след простынет. Вот так оно и кончилось. Не "что-то" кончилось, а жизнь. В которой любил он Папу Хэма, Фиделя, Кеннеди. Но Кеннеди убили, Папа собственноручно снёс себе череп, а Барбудос, внезапно извратившись, взял курс на поцелуи взасос с кремлёвскими вождями. Вот вам и вся новейшая история. Был ещё Селинджер - Дэвид Джером. И где он, создатель Холдена и Эсме? Ушёл в свой бункер, в дзен-буддистский свой пупок, бросив на произвол судьбы таких вот разъебаев, как данный советский гражданин, у которого отныне ни богов и ни героев, и в восемнадцать с половиной лет на горизонте красное солнце заката...

Назад Дальше