Царские врата - Крюкова Елена Николаевна "Благова" 16 стр.


Зажужжало над головой. Алена пригнулась, обняла голову руками. «Лопату… найду в сарае…»

Подошла к сараю. Толкнула дверь. Вспомнила их с Ренатом сарай, где они обнялись впервые.

Посреди двора стала копать яму. Три козы из-за железной сетки испуганно наблюдали, как комки мерзлой земли летят из-под лопаты в стороны. Алена обливалась потом. Подкашивались ноги. Копала и прислушивалась – не закричит ли мальчик в доме. Обманная тишина висела морозной дымкой. «Сейчас долбанут с новой силой! Торопись!»

Нажимала, надавливала ногой на наступ лопаты, вгоняла лезвие в твердую землю – глубже, глубже, пот по лбу, по спине тек рекой.

Комья земли, взмолотой взрывом, ударили ей в лицо. Она стерла грязь со щек. Бросила лопату. Подтащила к яме мертвую Мадину. Свалила в яму просто и грубо. Мадина упала вниз лицом.

– Прости, подруга…

Схватила лопату. Стала хоронить.

Снаряд лег вблизи. Обрушилась соседняя сакля. Стерлась в пыль, в белый порошок.

Алена бросила лопату. Ринулась в дом. Схватила младенца на руки. Он по-прежнему спал. Алена потолкала в рюкзак все, что с ходу хватали глаза и руки: банку тушенки, горбушку хлеба, кусок круглого козьего сыра, простыню окровавленную с кровати сдернула, да, воды надо взять с собой в дорогу, она захочет пить, без питья у нее не будет молока…

Все. Рюкзак – на плечи. Мальчика – на руки. Повязать платок, надвинуть на глаза.

– Спасемся, – выдавили губы. Руки крепче прижали ребенка.

Выскочила во двор. Побежала по улице, пригибалась, приседала – и опять бежала. Вперед. К белой, жестко-хрустальной гряде гор, там, на востоке.

Туда, где всходило солнце.

Пули справа. Пули слева. Воронки, пустые земляные кастрюли.

Мать с ребенком на руках бежит узкой козьей тропкой жизни посреди смерти.

Ее могли подстрелить тысячу раз. Никто не узнал бы, где и как она умерла. Пот заливал лицо, тек из-под платка на брови. Мальчик то визжал поросенком, то плакал жалобно, кряхтел.

Все смутно. Сквозь пелену. Сквозь густой – задохнешься – туман. Выбежала на блокпост, не понимая, что это – блокпост, и тем более не вникая – чей. Упала тяжело, грузно на камни, присоленные мелким крупитчатым снегом. Чьи-то руки приподняли ее, уже плывущую мимо жизни глазами и телом, потащили, понесли, – и она хлебным краем, отломанным куском сознанья, хваталась за родное: «Ребенок мой… сыночек… не отнимайте…» Ей ко рту прислонили что-то горячее, сладкое, обжигающее: пей, выпей. До дна. Она послушно пила до дна. Ее опять, уже осторожно, как хрустальную, несли куда-то, и потом прохладу простынок и пухлость подушки она ощутила под собой, и ощутила тепло и шевеленье ее ребенка рядом с ней; и, очнувшись, видя зимний, голубой и золотой, через льдистые узоры, свет в окне, и мирно спящего мальчика рядом с собой, она счастливо, облегченно заплакала, зарыдала тихо, и прошептала: неужели живы, неужели, не верю.

И ей все равно было, жива она или мертва, главное – жив был ее ребенок; и уже наплывал на нее из полутьмы комнаты, где стояла лишь кровать, где они с ребенком лежали, да нищая тумбочка, странный золотой свет, то ли из детства, то ли из непрожитой еще жизни, и любовь билась под ребрами вместо сердца, и медово мерцала в замерзшем окне солдатская миска оловянной Луны, – и тут она все поняла, все вспомнила – и закрыла лицо свое слабой рукой.

ДЕТСКИЕ СТИХИ АЛЕНЫ

У меня будет много-много детишек,

Как маленьких зайцев и маленьких мышек!

Я буду кормить их картошкой с котлетками,

Буду на дудочке гудеть,

Буду всюду гулять с моими детками,

Буду им громкие песенки петь.

СВЯТАЯ левая створка Врат

ФРЕСКА СЕДЬМАЯ. ЗВЕЗДА (изображение ярко горящей звезды на Вратах)

ЖИЗНЬ АЛЕНЫ И ИВАНА ПОСЛЕ ВОЙНЫ

Добирались из Чечни в Россию на перекладных. Где поездом – а поезда, пока состав по югу катил, все время останавливали, проверяли, и к Алене, беспаспортной, крепко придирались; где на попутках, Алена тянула руку, младенец, завернутый в одеяло, слабо попискивал, и шоферы, сжалившись, подсаживали молодую мамашку и денег не брали. Попался один шоферюга – грубый, жадный до женщин, хотел Алену изнасиловать – вроде как в уплату за проезд. Она сначала сделала вид, что согласилась: «Только не здесь, не в машине… пойдем вон туда, на опушечку!» Холодно же, буркнул он, но пошел, а ребенка где оставишь, спросил, в машине? «Нет, с собой возьму». Орать же будет, мешать, поморщился мужик. Когда до опушки дошли – Алена сына на землю осторожно положила, ловко мужику подножку сунула, хорошим приемом руку за спину выкрутила, на точку болевую надавила где надо. По шее крепко ребром ладони ударила. Пока оглушенный мужик лежал на земле, Алена подхватила с земли живой, пищащий сверток – и деру. Рюкзачок за плечами мотался.

Зима, зима, бег по стране – с юга на север. Комья черной земли. Придорожные кафе с вязкими пирожками и горячим гороховым супом. Телеграфные столбы. Голуби воркуют уже по-русски. Облака бешено мчатся в ледяном синем небе.

Когда добрались до родного города Алены, стоявшего на высоких холмах на берегу широкой холодной реки, она раскутала одеяльце на личике младенца и, поднимая его повыше, сказала:

– Вот, Ванечка, мы пришли. Я здесь родилась. Здесь будем жить.

Холодное небо обрушилось на них синим водопадом. Машины чиркали колесами по обледенелому асфальту, светофоры мигали. Река равнодушно пластала серебристо-жестяные, железные воды. Чугунный мост через реку торжественно зажег в их честь все фонари.

У Алены не было денег на автобус, и она пешком шла по бесконечному мосту.

О деньгах, заработанных ею снайперским ремеслом на войне – их ей хватило бы на всю оставшуюся жизнь, – она даже не вспоминала. Ей бы их не заплатил никто. И никогда.

О деньгах, на какие они будут жить, она не думала. Что думать о том, чего в помине нет? Будет день, будет и пища. Живы будем – не помрем.

Пока Алена стреляла в людей – умерли ее отец и мать. Бабушка Наташа, плача, дергая концы траурного платка, сбивчиво о чем-то рассказывала – Алена не слушала. Она столько видела смертей, что уход родителей она не осознала. Нет их – как и не было никогда. И все.

Даже воспоминания о них не приходили. Иногда, правда, снились сны: во снах они с матерью то варили варенье, то стирали белье в большом тазу.

Над кроватью Алена повесила большую фотографию отца, которую она сама когда-то сделала.

Они с Иваном поселились в молчаливой, печальной квартире. Иван стал расти, а Алена стала стареть.

Сначала она работала уборщицей в парикмахерской. Клиентки иногда косились на характерные, от стрельбы, Аленины мозоли на пальцах. Она, почуяв взгляд, прятала руки за спину. Подметала волосы в белом халате: «Я как медсестра». Ей нравилось смотреть на себя в огромные зеркала.

Однажды, когда никого не было в зале, она скорчила сама себе обезьянью рожу и приставила ладони к ушам. Белый халатик распахнулся, и в зеркале она увидела свой страшный шрам на груди, чуть пониже ключицы.

Резко запахнула халат. Сжала ворот в кулаке.

Отвернулась от зеркала. Швабру в руки взяла.

Остриженные чужие волосы, темные, светлые, кольцами, лохмами, седыми прядями, устилали пол. Алена махнула шваброй и стала сгребать волосы в кучу.

Ей все казалось – сейчас дверь откроется и кто-то, оскалясь, навскидку выстрелит в нее. И надо будет пригнуться, присесть, потом откатиться по полу к стене.

Однажды Алена вернулась с работы, из парикмахерской, разделась, умылась, в комнату прошла – и увидела, что сын ничком лежит на кровати. Лицо в подушку уткнул. «Спит», – подумала она. Ходила по комнате на цыпочках. До нее донесся голос Вани: «Мама… Я не сплю». Она подошла к нему, легонько взяла за плечи, перевернула с живота на спину. Бледный, иззелена-бледный, желто-зеленый. Вялый, слабый, словно слепленный из теплого, нежно гнущегося воска: гни руку, ногу, в любую сторону согнется.

«Сынок, что с тобой?.. Захворал…»

Всю ночь просидела у его кровати.

Наутро вызвала врача. Участковый пришел, нервный, рассеянный. Позевывал, взглядывал на часы, воровато посматривал по сторонам, сразу оценил бедняцкую обстановку: взятку ни за якобы дорогое лекарство, вовремя вытащенное из кармана белого халата, ни за оформление инвалидности, ни за что иное тут не сшибешь. «Ну, что тут у вас?.. Ага, температура небольшая… Ор-ви… та-а-а-ак…» Пульс, правда, пощупал для вида. Направления на анализы выписал.

Ждала день, ждала ночь. Несла Ивана до поликлиники на руках.

«У вашего мальчика белокровие. Лейкемия».

У моего мальчика белокровие, лейкемия.

Она облизнула губы. «А это… лечится?»

Врач круглыми, равнодушными глазами глядел на женщину.

«Это неизлечимо. Впрочем… если деньги есть… хм… Я выпишу вам направление… в стационар… – И безнадежно, лживо прибавил: – Попробуйте…»

Больница рядом с поликлиникой, во дворе, не надо ехать далеко. Мальчика осмотрели; куда-то увезли на каталке. Алена сгорбилась на кушетке в коридоре. Зло била жестокая дрожь, колыхала.

Больница рядом с поликлиникой, во дворе, не надо ехать далеко. Мальчика осмотрели; куда-то увезли на каталке. Алена сгорбилась на кушетке в коридоре. Зло била жестокая дрожь, колыхала.

Рядом женщина сидела. Алена не видела ее лица.

Женщина спросила, не глядя на Алену:

– Кто тут у тебя?

– Сын. С кровью плохо. А у тебя?

Женщина каменно замолчала.

«Не хочет говорить, ну и не надо».

– Ночами дежуришь?

– Не сплю. Сижу…

– Прости…

Алена уже рыдала, зажав рот обеими руками.

Обернулась. Увидела: женщина плачет вместе с ней.

Полумрак, полутьма в больничном коридоре, и сестрички шныряют с капельницами, со шприцами в руках, и каталки с больными везут, и гремят тарелками и ложками нянечки на раздатке.

– Держись, – сказала женщина.

– И ты держись, – легкими, непослушными губами сказала Алена.

Она снова несла сына домой на руках.

Уложила в кровать, укрыла одним одеялом, другим. Чаю согрела. «Есть будешь, сыночек?»

Руки делали простую, древнюю работу: резали картошку, вытирали тряпкой воду со стола, заправляли луком суп, натирали свеклу на терке. Снимали шумовкой серую пену с кипящего варева.

«Неизлечимо? Неизлечимо…»

Руки солили еду. Заваривали чай. Резали хлеб. Осторожно несли дымящуюся тарелку.

– Золотой мой, Ванечка… Поешь хоть немного?

Он уже спал, смешно и печально открыв рот. Алена поставила тарелку на стол, медленно опустилась на корточки рядом с кроватью. За окнами летел редкий, седой снег. Тихо, сухо цокали часы. Злые костяшки времени.

Алена вскинула взгляд. Увидела себя в зеркале. Старая, поцарапанная амальгама отразила ее без прикрас. По тьме волос молоком текла седина.

Она бросилась на колени. Прижала руки к груди.

Вечер синей кровью замазал грязные окна. Слезы текли.

Слезы смывали с сердца все погибельное и погибшее, все грязное, позорное, подлое, жестокое; всю боль и грязь смывали слезы.

– Боже, Ты есть! Посмотри на нас сейчас. Ты видишь, как я люблю его! Моего сыночка единственного. Оставь его жить! Оставь! Исцели его, милый Господи. Не дай ему уйти так рано. Дай пожить ему, пожить на свете милом! Все Тебе отработаю. Молю Тебя! Умоляю!

Алена встала на колени. Легла на живот. Протянула руки вперед.

– От смерти – спаси!

Она взметнулась, оторвала себя от пола, вздернула руки вверх – и потолок треснул, раскололся надвое, и в разломе стали видны ночные, в тяжелых снеговых тучах, небеса; она потянулась за небом, за нездешним светом – и стала мощной, могучей, как старое дерево; и крикнула громко, во всю мочь, так, что стены зазвенели:

– Исцели!

Сноп невидимых искр, пучков быстробегущего света исшел из нее, ударился о тьму, пробил ее насквозь – и вошел в неподвижное тело сына, обнял его, растекся по нему, зажег мрачный немой воздух вокруг.

И Алена почуяла: получилось, исполнится, ее услышали.

В ночной комнате, где спал больной ребенок, наступила великая тишина.

Алена боялась нарушить тишину.

Боялась разрезать ее шагом, шуршанием, скрипом, кашлем.

Мирским шумом умертвить небесную тишину боялась.

Долго стояла на коленях возле кровати сына. Пока колени не заболели и поясница не заломила от сквозняка, тянувшего в приоткрытую фортку.

За окном шел дождь со снегом.

Шел черный дождь и белый снег. Шли вместе, как горе и радость.

Алена устало изогнула шею, низко склонила голову. Тихо, благодарно плакала, шептала беззвучно, сама не понимая, что, зачем.

После той ночи Ваня пошел на поправку.

Она больше не таскала его к врачам. Не кормила таблетками; не брала ему кровь то и дело; не водила на уколы. Просто старалась кормить лучше, вкуснее, чем всегда.

Была жестью и железом, а начала оттаивать, оживать.

Иногда заходила в церковь. Робко стояла у входа.

Там, где обычно сидели на полу нищие и тянули руку за милостыней.

«Мне дальше нельзя. Я грешница. Я плохая».

Глядела, как свечи горят. Как люди иконы целуют. Как крестятся.

Поворачивалась; уходила.

Ванечка набирал вес, набирал силы. Уже смеялся. Ел хорошо. Она все не верила чуду.

Ваня уходил в школу – а Алена, вместо того чтобы спешить в свою парикмахерскую, охвостья волосяные мести, летела, как на крыльях, в ближнюю церковку, похожую на веселого селезня с изумрудной, ярко-сине-зеленой головой – синим куполом, в золотых глазах звезд. Спешила на службу; она не знала, как служба эта называлась, не знала, кто из дядек в длинных ризах ли, рясах ли священник, а кто диакон; не понимала, о чем они поют и говорят, на каком языке; и кто, какие святые в нимбах, как в круглых летних соломенных шляпах, изображены богомазами на огромных и маленьких иконах, тоже не знала.

Она ничего не знала! Но она пока и не хотела знать. Этого не нужно ей было.

Ей был нужен лишь медовый, пряный воздух; россыпи огней в теплом полумраке, нежный маленький девичий хор, поющий ласково, всепрощающе.

Хор пел то о горе, то о празднике, и Алена подпевала хору. Язык не запоминал неизвестные, странные, похожие на старое чугунное литье слова. «Честнейшую Херувим и славнейшую без сравнения Серафим, без истления Бога Слова рождшую…»

Это они о ком? А, о Богородице.

«…Богородицу Тя величаем…»

Рука сама поднималась, крестила лоб, грудь, плечи.

«Без истления…»

Истление. Успение. Не умерла, не истлела. Уснула. Успела.

Успела – быть. Успела – жить…

«Какая счастливая смерть, уснула – и все, отошла. Мне бы такую».

О чем ты думаешь, Алена, ты же еще молодая.

«Ну уж дудки, молодая. Вон молодые стоят. Девочки. Крестятся. Молятся. А разве они умеют молиться? А ты, кому ты, Гузель ты недоделанная, молилась в мечети? И кому ты молишься сейчас?»

Заканчивалось пенье; падали наземь тяжелые, как медь, старинные слова. Алена выходила из храма на улицу, и ее обхватывала, сгребала в охапку теплая, перепелино-пестрая жизнь, обнимали ручьи и птицы, облака и крыши, и эта родная река, что несла к далекому теплому нефтяно-радужному морю холодные густо-серые, как волчья шерсть, воды, кидалась ей в ноги, стелилась жесткой и хищной шкурой, ласкала и целовала, как сирота целует названую мать, ее большие глаза и худые колени.

А ближе к лету умерла бабушка Наташа.

Она умирала тяжело и покорно. Хрипло дышала; замалчивала муки. Алена перед смертью купала ее в тазу. Бабушка боялась лезть в ванну – да и не смогла бы, бессильная, залезть. Алена нагрела воды в двух ведрах, поставила бабушку Наташу в таз, намылила мочалку синим, как небо, мылом. Она терла, мыла ее тощее, темно-коричневое, как у отшельников на иконах, сморщенное тело, мыла и плакала тихо, глотала слезы. Бабушка послушно поворачивалась под Алениными руками. Вздрагивала, когда вниз по складчатой, как у слонихи, спине, по отвисшей пустой груди ползли горячие полосы воды. «Спасибо, внученька… Может, хватит, а?..» Алена и голову ей вымыла тоже. Редкая поросль седых, жалких, как прошлогодняя трава на обрывах, волос… розово светящаяся сквозь седину кожа… большие серые бородавки на лопатках, на черепашьей шее…

– Что ж ты хлюпаешь-то носом, внученька?.. Да, пора мне уж под земельку, пора… Укрыться хочется… укрыться…

Алена поняла: землей укрыться.

Она насухо вытерла бабушку, тихонько довела ее до постели.

Бабушка уснула. Алена раскрыла старую книгу в кожаном, засаленном многими руками переплете, где было вытеснено изображение блюда, а на нем – чьей-то отрезанной головы.

Листала желтые, в пятнах воска, страницы, слюня пальцы. Бабушка сложила корявые большие руки на груди. Спала, будто уже умерла.

Дышала тихо, мерно, неслышно, редко. Алена скосила глаза в книгу. От страниц пахло лошадиным потом, старой пылью, погибшей едой, застывшим, как лед, воском, почему-то терпким кофе – чужой ушедшей жизнью.

«При сем и Иуда, предающий Его, сказал: не я ли, Равви? Иисус говорит ему: ты сказал».

Под этими словами, на полях книги, было написано химическим карандашом: «Корова гуляла зъ быкомъ 16 мая. У Дуньки взято мяса 6 ½ фунтовъ, а муки 9 фунтовъ».

Если муки взяли – пельмени лепили… или блинчики с мясом?

Старушка лежала неслышно. Над изголовьем сухо, дробно тикали часы.

Кровь ударила в голову. Мир снялся с якоря и поплыл. Алена отложила книгу.

Она наклонилась над бабушкой и поняла: кончено. Душа отлетела.

АЛЕНА И ЧУЖАЯ МАТЬ С РЕБЕНКОМ

Однажды шла я по улице. Ивана на руках несла. Он уже своими ножками ходил, но я его на руки взяла – устал.

Медленно, медленно мы шли по улице.

И тут навстречу женщина идет. Тоже медленно. И тоже – ребенка на руках несет.

Подходя к нам, она странно замедлила шаг.

И я все медленнее стала идти; и не отводила глаз от нее, от ее лица.

А потом в сторону, вбок, посмотрела, думаю: что это я на нее уставилась, ей же неудобно, наверное. А она – хочет, пусть смотрит, я ж не сахарная, не шоколадная.

Она сравняла шаг со мной – и встала.

И я встала тоже.

Так смотрим, обе, друг на дружку.

Ребенок у нее на руках в тряпки завернут. Тряпки, правда, чистенькие.

Назад Дальше