Дождик моросил, а латинист продолжал: папа Павел III объединил Пьяченцу с Пармой, создав новое герцогство специально для своего сына Пьер Луиджи, прижитого им, когда он еще был кардиналом и именовался Алессандро Фарнезе, от римской красавицы Сильвии Руффини. Портрет этого папы работы Тициана, сухонького и маленького старичка с пронзительно въедливым взглядом и с двумя молодыми красавцами по бокам, висит в галерее Каподимонте в Неаполе и по-русски обычно называется «Портрет папы Павла III с племянниками», хотя изображенные на портрете Алессандро и Оттавио никакие ему не племянники, а родные внуки. Старичок немощен – не тело, а мощи, – но согбенная фигурка папы напоминает змею, готовящуюся к броску, маленькие глазки буравят как стальные сверла, а рука, впившаяся в подлокотник кресла, столь яростно энергична, что перед этим портретом невольно хочется подобострастно изогнуться, так же как изогнулся светский хлыщ Оттавио перед своим сухоньким дедушкой, этаким ватиканским Иудушкой Головлевым. Все залито кроваво-красным: красно-белое папское одеяние, красная кардинальская мантия стоящего сзади внука Алессандро, красноватый камзол Оттавио, красная скатерть на столе, красная бархатная драпировка фона – прямо триллер Дарио Ардженто Profondo rosso, «Кроваво-красное». Оттавио вскоре получит из рук деда герцогство, и развращенная лицемерием молодость угодливо склонилась перед похабной тиранией старости. Тициановский портрет – один из лучших в мире портретов власти, а заодно замечательно передает и атмосферу блистательного семейства, этот сплав коварства, жестокости, разврата и любви к роскоши, что определил стиль Фарнезе и стиль Пармского герцогства. Про портрет мне латинист ничего не говорил, это уж я додумывал, а мой спутник рассказывал мне всякие смачные подробности из жизни отца тициановских «племянников», с Пьяченцей связанные и не связанные. Папа обожал своего сына и постоянно улаживал многочисленные скандалы, связанные с Пьер Луиджи; папский сынок был человеком незаурядным, подлым, кровожадным и порочным. Будучи старшим в семье, он не был пущен по церковной части, а стал офицером, то есть кондотьером, и сначала находился на службе у Венецианской республики, затем у императора Священной Римской империи Карла V. Во время войны императора и папы Климента VII, закончившейся для папского престола печально, полным поражением и разграблением Рима в 1527 году, известным в истории как Sacco di Roma, Римская резня, Пьер Луиджи служил сразу двум хозяевам: и папе, и императору. Война привела Папское государство к полной анархии, и после падения Рима Пьер Луиджи со своими наемниками грабил римскую Кампанью уже без всякой причины, причем зверства, им учиненные, заставили его отца, тогда еще не папу, а кардинала, обратиться к сыну с увещеваниями. Через некоторое время Пьер Луиджи перешел уже на службу к французам и участвовал в осаде Флоренции, причем своей жестокостью он даже французов достал, так что те отстранили его от командования. В 1534 году папаша этого садиста, Алессандро Фарнезе, стал папой Павлом III и через три года даровал своему сыну титул Гонфалоньере делла Кьеза, Gonfaloniere della Chiesa, Знаменосца Церкви, – то есть главнокомандующего папскими войсками. Гордый своим новым званием, Пьер Луиджи устроил ставку в городе Анкона в Марке, оттуда отправляясь с инспекциями в различные города и крепости Папской области. По ходу дела во имя викария Христа и преемника князя апостолов и под предлогом пополнения войска Святой Католической Церкви Пьер Луиджи создал себе особую гвардию-гарем, забирая всех молодых людей, имевших несчастье – или счастье, кому как – ему понравиться.
Инспектируя папские владения, Пьер Луиджи оказался в городе Фано, где епископом был двадцатичетырехлетний Козимо Гери, прекрасный и благочестивый, как святой Себастьян с картины Перуджино. Первым же вопросом, заданным сыном папы епископу во время приема, был вопрос о том, где в Фано достать блядей; молодой человек, столь же вежливый, сколь и благонравный, – характеристика летописца – пробормотал что-то вроде того, что это вне его компетенции. На следующий же день Знаменосец Церкви вызвал епископа к себе и под предлогом выражения своего расположения стал мять и жать его – так сообщает летописец, – а потом сделал ему предложение столь бесчестное, какое только по отношению к женщине позволить можно, – опять же слова летописца – об этом же Шодерло де Лакло выразился лучше: то, что не всякая профессионалка согласится за деньги выполнить. Епископ, надо полагать, был ошарашен, Знаменосец Церкви от слов перешел к делу, но, будучи отравлен французской болезнью, сопротивление юноши, имевшего сложение слабое и деликатное, преодолеть не мог, поэтому позвал на помощь своих подчиненных, приставивших обнаженные кинжалы к горлу Козимо и угрожавших зарезать его, если он только пошевельнется, а также награждавших свою жертву уколами и ударами в спину, оставившими многочисленные раны. Епископ Гери умер через сорок дней то ли от ран, то ли от яда; считается, что отравил его сам Пьер Луиджи.
Слухи об этой истории взбудоражили Италию, римская статуя Пасквино – безрукий и безногий торс, стоявший в центре Вечного города, на нем вывешивались листки с критикой как отдельных лиц, так и власти в целом, слово «пасквиль» происходит именно от прозвища этой скульптуры, – был завешен стихами, красочно изображающими пороки Пьер Луиджи, – некоторые тексты до нас дошли – но даже особого скандала приключение в Фано не вызвало. Папа ограничился тем, что написал сыну несколько писем, в которых посоветовал быть несколько более сдержанным, в первую очередь потому, что так уж получилось, что император (то есть Карл V) гнушается этим пороком и в глазах двора поведение Знаменосца Церкви дом Фарнезе не красит. Пьер Луиджи советы пропустил мимо ушей, и, когда папа выделил ему из своих владений Пьяченцу и Парму, новоиспеченный герцог – Пьер Луиджи был первым из семьи, получившим этот титул, – избрав на роль столицы именно Пьяченцу и начав в ней строить огромный и роскошный дворец, город превратил в своего рода заповедник для своих сафари на юношей, которых ловили везде, где придется. Юношей тащили к герцогу, и тот с помощью своей банды-свиты превращал их в жертвы или в мучителей, – смотри фильм Пазолини «Сало́, или 120 дней Содома», он прямо-таки про Пьер Луиджи Фарнезе – и бесконечные рассказы о том, как преследуемые герцогом парни сигали из окон, ломали ноги, как пытались бежать из города, или, наоборот, поступали к герцогу на службу и сами становились преследователями, переполняют письма современников, изданные и неизданные. Мой спутник входил в раж, его повесть становилась все более красочной и увлекательной, и я уже видел, как по сонной воскресной улице Пьяченцы, перед моим взором расстилающейся, длинной-длинной, тихой-тихой, бежит несчастный ragazzo, вылитый Себастьян Перуджино, кафтан разодран, лицо в крови, а в перспективе улицы вырастает зловещая группа мужчин с длинными ножами в руках и черной щетиной на щеках, несчастный бросается к дверям, пытаясь спастись, но все двери и дворы забраны решетками с кодовыми замками, и пьячентинские буржуа прячут лица за занавесками на окнах, пугливые, но любопытные. Юноше никто не помог, в полицию не позвонил, все равно бесполезно, вся полиция куплена герцогами, добродетельным пьячентинцам только и остается, что подглядывать, но завтра они будут обсуждать это происшествие, либерально возмущаться произволом и смаковать подробности в письмах друг другу; это все и называется – общественное мнение. Юноша же, не обладая сложением и психикой столь деликатными, как у Козимо Гери, епископа Фано, выживет, кровь с лица утрет, отдохнет немножко, обрастет черной щетиной и, став одним из герцогских прихвостней, через некоторое время сам отправится громить пьячентинских обывателей, добродетельных и либеральных, прятавших за занавесками свой страх и свое невинное любопытство.
Дождь перестал накрапывать, сквозь серые тучи что-то слегка улыбнулось, и тихие улицы были очень живописны. Мимо проплывали церкви, готическая Сан Антонио, романская Сан Савинио с барочным портиком, ренессансная Сан Систо – та самая, где висела «Сикстинская Мадонна» Рафаэля, пока в XVIII веке не была продана Августу Саксонскому в Дрезден, теперь на ее месте торчит копия; вот так жадность пьячентинских монахов лишила город главного аттракциона для туристов, – и многочисленные дворцы и дома, все больше барокко и рококо, небольшие, изящные, украшенные множеством балконов с затейливыми чугунными решетками. Постепенно дворцов становилось меньше, дома становились проще и ниже, мы подходили к окраине старого города, к довольно хорошо сохранившейся каменной стене, его когда-то опоясывавшей. Латинист продолжал рассказывать, что, несмотря на пристрастие к сафари на парней, Пьер Луиджи был правителем в общем-то и ничего и Пьяченца с его появлением даже выиграла. Он, конечно, был римлянином и, следовательно, иностранцем, но это пьячентинцев, погрязших в бесконечных междоусобицах, даже и устраивало. Новоявленный герцог хотел сделать Пьяченцу столицей, затеял большое строительство, обеспечивавшее работой многих, и, продолжай пьячентинцы сидеть по домам за занавесками, быть может, и наступил бы сущий рай, – может быть, правда, и ад бы наступил, потому что постепенно город перешел бы под контроль уголовной банды герцогских любимцев, – но пьячентинцы за занавесками сидеть не стали, и представители нескольких благородных гибеллинских семейств, сторонников императора, устроили заговор с целью смещения власти Фарнезе. Заговор был международным, так как в нем участвовали и император Карл V, и губернатор Милана Ферранте Гонзага, один из родственников мантуанских герцогов, и, конечно же, антипапским. В один из осенних дней 1547 года – может быть, даже и таких, как сегодня, серо-туманных – заговорщики, узнав, что Пьер Луиджи находится в старой крепости Пьяченцы с небольшим количеством своих фаворитов и немецких наемников, крепость окружили, наемников и фаворитов закололи, герцогу глотку перерезали и его труп высунули в окно с криками «Да здравствует свобода и империя». Лозунг был весьма двусмысленным, так как кричать «свобода и империя» – это все равно, что кричать «многопартийная система и коммунизм». Убийцы герцога были конъюнктурщики еще те, пьячентинцы особого воодушевления не высказали, на труп все больше поглядывали из-за занавесок, потому как понимали, что слово «свобода» было вторично, а первично все-таки «империя». Проявляли осторожность, и причиной перемены власти стало не воодушевление народа, и даже не подвиг представителей благородных семейств, а тот факт, что в тот же день в город вошли солдаты императора.
Дождь перестал накрапывать, сквозь серые тучи что-то слегка улыбнулось, и тихие улицы были очень живописны. Мимо проплывали церкви, готическая Сан Антонио, романская Сан Савинио с барочным портиком, ренессансная Сан Систо – та самая, где висела «Сикстинская Мадонна» Рафаэля, пока в XVIII веке не была продана Августу Саксонскому в Дрезден, теперь на ее месте торчит копия; вот так жадность пьячентинских монахов лишила город главного аттракциона для туристов, – и многочисленные дворцы и дома, все больше барокко и рококо, небольшие, изящные, украшенные множеством балконов с затейливыми чугунными решетками. Постепенно дворцов становилось меньше, дома становились проще и ниже, мы подходили к окраине старого города, к довольно хорошо сохранившейся каменной стене, его когда-то опоясывавшей. Латинист продолжал рассказывать, что, несмотря на пристрастие к сафари на парней, Пьер Луиджи был правителем в общем-то и ничего и Пьяченца с его появлением даже выиграла. Он, конечно, был римлянином и, следовательно, иностранцем, но это пьячентинцев, погрязших в бесконечных междоусобицах, даже и устраивало. Новоявленный герцог хотел сделать Пьяченцу столицей, затеял большое строительство, обеспечивавшее работой многих, и, продолжай пьячентинцы сидеть по домам за занавесками, быть может, и наступил бы сущий рай, – может быть, правда, и ад бы наступил, потому что постепенно город перешел бы под контроль уголовной банды герцогских любимцев, – но пьячентинцы за занавесками сидеть не стали, и представители нескольких благородных гибеллинских семейств, сторонников императора, устроили заговор с целью смещения власти Фарнезе. Заговор был международным, так как в нем участвовали и император Карл V, и губернатор Милана Ферранте Гонзага, один из родственников мантуанских герцогов, и, конечно же, антипапским. В один из осенних дней 1547 года – может быть, даже и таких, как сегодня, серо-туманных – заговорщики, узнав, что Пьер Луиджи находится в старой крепости Пьяченцы с небольшим количеством своих фаворитов и немецких наемников, крепость окружили, наемников и фаворитов закололи, герцогу глотку перерезали и его труп высунули в окно с криками «Да здравствует свобода и империя». Лозунг был весьма двусмысленным, так как кричать «свобода и империя» – это все равно, что кричать «многопартийная система и коммунизм». Убийцы герцога были конъюнктурщики еще те, пьячентинцы особого воодушевления не высказали, на труп все больше поглядывали из-за занавесок, потому как понимали, что слово «свобода» было вторично, а первично все-таки «империя». Проявляли осторожность, и причиной перемены власти стало не воодушевление народа, и даже не подвиг представителей благородных семейств, а тот факт, что в тот же день в город вошли солдаты императора.
Через день прибыл миланский губернатор Ферранте Гонзага, объявленный правителем Пьяченцы, и горожане из-за занавесок повылезли и начали гоняться по всему городу за зловещими мужчинами с черной щетиной на щеках, мстя им за свой страх, и теперь те бегали по городу и, пытаясь спастись, безрезультатно трясли решетки с кодовыми замками. Весть о смерти Пьер Луиджи облетела Италию, большинство современников удовлетворенно вздохнули, пробормотав, «что умер герцог так же погано, как и жил», а папа затеял процесс, обвинив Ферранте в убийстве и опротестовав оккупацию Пьяченцы. Император Карл V папу очень не любил, но был по горло занят в Германии войной с лютеранами; с папой в открытый конфликт ему было вступать невыгодно, и после долгого разбирательства с Ферранте Гонзага герцогом был провозглашен сын Пьер Луиджи, Оттавио, тот самый, что склонился в изысканно-подобострастном поклоне перед дедушкой-папой на портрете Тициана.
Несмотря на сифилис и любовь к сафари, Пьер Луиджи имел четырех сыновей и дочь от законной жены. Двое, старший, Алессандро, и третий сын, Рануччо, стали кардиналами; портрет Рануччо, очаровательного мальчика двенадцати лет в мантии с мальтийским крестом, написал Тициан – портрет сейчас находится в Национальной галерее в Вашингтоне – и, соответственно портрету, Рануччо вырос очень приличным человеком и большим интеллектуалом. Второй сын, Оттавио, стал герцогом Пармским, четвертый, Орацио, служил при французском дворе, женился на незаконной дочери французского короля Генриха II и был убит выстрелом из аркебузы в возрасте двадцати двух лет; дочь Виттория была замужем за герцогом Урбинским. Унаследовали ли дети отцовский сифилис? На портрете с дедушкой Оттавио двадцать три года, он похож на холеного брокера с миланской биржи и на вид вполне здоров, но более поздние портреты, бюст работы Аннибале Фонтана из Кастелло Сфорцеско например, изображают его с тощей и унылой физиономией, как будто бы изъеденной болезнью. Женат он был на Маргарите Австрийской, внебрачной дочери императора Карла V, и, несмотря на унылость, у него было очень много любовниц, постоянно рожавших ему дочек, которых он выдавал за аристократов по всей Италии, и – как можно предположить – распространяя среди аристократии наследственный сифилис, до сих пор в ней гуляющий, – мой латинист аристократов недолюбливал – а в конце жизни, когда Оттавио было уже за шестьдесят, он завел роман с красавицей Барбарой Сансеверина. Стендаль у нее украл фамилию для своей героини в «Пармской обители».
Пьяченцу Оттавио не любил по вполне понятным причинам и перенес столицу в Парму, оставив дворец, начатый Пьер Луиджи, недостроенным. Пьяченца стала лишь вторым городом герцогства, соотносясь с Пармой примерно так, как ваш Ленинград – рассказчик произнес именно Leningrado, так как был в этом городе последний раз в девяностом, еще до переименования, и так ему было привычней – соотносится с Москвой; и, – в это время улица закончилась, мы подошли к старой городской стене, – городу это, может быть, и пошло на пользу. Во всяком случае – он продолжал – в Пьяченце не было двора, и вся оппозиционная знать предпочитала селиться именно здесь, поэтому в XVII и XVIII веках появилось множество дворцов, обладатели которых комфорт предпочитали столичному шику. Фарнезе в Пьяченцу не слишком совали свой нос, довольствуясь внешней покорностью, и в это время город как бы совсем спрятался за занавесками, за всем наблюдая, но ни в чем не принимая участия, что является одной из примет жизни тихой и интеллигентной, какой Пьяченца живет и поныне.
– Смотри-ка, это кто, гуси или лебеди? – я перебил собеседника.
Старый город кончился, мы шли, уже его огибая, по аллее из огромных платанов, растущих параллельно стене, а слева открывался большой пустырь, на краю которого я изумленно увидел больших белых птиц. Никакого водоема вблизи не наблюдалось, и белые пятна совершенно неожиданно вписались в городской пейзаж, так как старый город – это лишь центр Пьяченцы, за стенами она еще продолжается во все стороны, и присутствие гусей в городском центре совсем уж неожиданно, лебеди же должны быть в парке, а не поблизости от жилых домов, и неразбериха, характерная для русского менталитета, вроде «гуси-лебеди», «калинка-малинка» и «печки-лавочки», для России же и хороша, но в Италии все же хочется знать с определенностью, гуси это или лебеди, потому что гуси – это одно, а лебеди – совсем другое.
– Конечно же, гуси, – с полной уверенностью заявил мой спутник, и тут же рассказал мне историю о том, что у его бабушки, еще после войны, жили гуси в самом центре Павии в специальном домике и что бабушка заставляла внуков их пасти в саду во дворе, что не нравилось ни гусям, ни внукам, и что вареные гусиные яйца наводили на него страх, казались очень уродливыми, а потом бабушка умерла, а гуси остались, и, что с ними делать, было непонятно, но их, слава богу, забрала двоюродная тетя, и потом долгое время, когда он уже в Риме жил, она присыла ему к Рождеству гусиную тушку, неощипанную и непотрошеную; дар тяготил, готовить гусей он тогда не умел, да и негде было, выкидывать же жалко, и он бегал по всему Риму с дохлым гусем под мышкой, предлагая труп знакомым, и в конце концов пристраивал в ресторан, совершенно gratis, даже скидки на обед не получая. История была очень красочная, пустырь вместе с гусями-лебедями – я до сих пор не до конца убежден красноречием латиниста в том, что это были гуси, – уже скрылся из глаз, мы подходили к вожделенной Пьяццале делле Крочате, и упомянутое в рассказе о Пьяченце древнее слово Leningrado как будто открыло мне глаза на город. На Петербург не были похожи ни платаны, ни старая стена, ни улицы Пьяченцы, но во всем городе, в спокойно-серой гамме его неподвижного воскресного дня, царило совершенно ленинградское ощущение тихой жизни из-за занавески, ушедшей далеко в прошлое.
Серенькое небо Пьяченцы, накрапывающий дождь и воскресное затишье навевали ленинградскую ностальгию, Пьяццале делле Крочате приближалась, и мое воображение рисовало широкую романскую площадь, заполненную блистательной толпой Первого крестового, которую я сейчас увижу. Обалденное сборище европейских снобов, все они красавцы, все они таланты – crème de la crème христианства. Граф Раймунд Тулузский, также известный как Раймунд Сен-Жильский (по названию его родного города Сен-Жиль) вместе с Адемаром Монтейльским, епископом Ле-Пюи и папским легатом; Адемар чуть позже превратится в призрак и будет бродить вокруг Иерусалима, являясь крестоносцам и уговаривая их, чтобы они подольше постились, в войнах это очень помогает. Князь Боэмунд Тарентский со своим племянником Танкредом, красавцем и будущем князем Галилеи и Тивериады; Танкред вдохновит многих поэтов и художников и превратится благодаря Тассо и Монтеверди в первого любовника крестовых походов. Три брата Булоня-Бульона: Готфрид Булонский (в русской транслитерации он издавна известен как Бульонский), будущий правитель Иерусалимского королевства, который отказался короноваться в городе, где Иисус Христос был коронован терновым венцом, скромно нося лишь титул барона и Защитника Гроба Господня, Эсташ Булонский и Балдуин Булонский, впоследствии граф Эдесский. Роберт Нормандский, сын Вильгельма Завоевателя, из-за своего небольшого роста получивший прозвище Роберт Короткие Штаны, Гуго Вермандуа, сын Анны Ярославны и короля Франции Генриха I, то есть наш, русский, граф Стефан Блуаский и много еще блестящих рыцарей, увековеченных лаконичной подписью «со спутником» под фотографиями светской хроники, зафиксировавшей это событие. Толпа европейских христиан, очень похожая на сборище гангстеров, готовящаяся отправиться совершать те подвиги, что так хорошо описал Лоренс Стерн в «Жизни и мнениях Тристрама Шенди»: