Отцы церкви написаны Джан Джакомо да Лоди, мало кому известным художником кватроченто, и им же расписана капелла Святого Бернардино Сиенского, третья справа, которой церковь Сан Франческо очень гордится. Бернардино Сиенский, живший в 1380–1444 годах, сын очень богатых родителей, как и многие другие представители золотой молодежи этого времени, подался в двадцать три года во францисканцы, а затем прославился своим красноречием, обойдя пешком всю Италию и повсеместно бичуя пороки; особенно доставалось от него содомитам, так что борцы за права сексуальных меньшинств до сих пор поминают его недобрым словом. На мирские пороки Бернардино взъелся неспроста, так как знал их досконально, основательно ознакомившись с сиенскими нравами в юности, когда шалил, и Джан Джакомо да Лоди подробно и со смаком демонстрирует нам в двадцати двух сценах из жизни святого всю историю его знакомства с роскошью и последовавшего затем отказа от нее. Рассматривать эти фрески столь же увлекательно, как было бы увлекательно рассматривать альбом с бытовыми фотографиями XV века, существуй такой в природе.
Еще в церкви Сан Франческо похоронена поэтесса и писательница Ада Негри (1870–1945), уроженка Лоди. Она писала неплохие модерновые стихи и была популярна в России в начале XX века: много ее переводов сделал Анненский. В Италии она популярна и по сей день, существует даже нечто вроде культа Ады Негри, подпитываемого не столько ее писательской деятельностью, сколько биографией. Ада происходила из очень бедной семьи, рано осиротела, но получила возможность учиться и уехала в Милан. В столичном Милане стала знаменитой, много печаталась, подружилась с социалистами, с молодым Бенито Муссолини в том числе, писала лирику и прозу, воспевала униженных и оскорбленных, а в 1896 году, как это время от времени случается с поэтессами, возмущающимися угнетателями и угнетенным сочувствующими, вышла замуж за очень богатого промышленника Джованни Гарланда. От мужа ушла в 1913-м, самостоятельно воспитывала дочь и делала карьеру; в 1940-м стала членом Итальянской академии и первой женщиной, получившей титул академика. У Ады отличная феминистская биография, которую несколько подмочило то, что в 1931 году она получила Премию Муссолини, своего старого приятеля светлых дней социалистической юности; он же провел ее в академики; впрочем, хотя она и считалась одним из представителей муссолиниевской интеллектуальной номенклатуры, идеологическим сотрудничеством с режимом она себя не запятнала, в отличие от Луиджи Пиранделло, бывшего ее умнее и очень зло и справедливо критиковавшего ее творчество. Писала Негри следующее: «Вот он идет по грязной улице сам такой грязный и такой красивый, куртка вся в лохмотьях, рваные сапоги, капризное лицо. Когда я вижу его среди экипажей или на мостовой, в дырявой обуви, как он швыряет камни собакам под ноги, уже разбойник, уже развращенный и бесстыжий человек, когда я вижу, как он прыгает, смеется, этот бедный цветок, распустившийся на тернии, когда я думаю, что его мать теперь где-нибудь за типографским станком, что его очаг холоден, а отец в тюрьме, страх за него сжимает мне сердце~~~
…О, когда я вижу этого грязного мальчика, как мне хочется побежать за ним по улице и прижать его к сердцу и передать ему в горячем объятии всю скорбь, всю любовь, всю печаль, все муки моей души. Как мне хочется тут же осыпать его лицо и грудь поцелуями и с рыданьем братской любви, задыхаясь, прошептать ему: Я тоже жила в горе, в трудах, и я такой же цветок терния, и у меня была мать в мастерской, и я знала печаль. О, я люблю тебя» (перевод Иннокентия Анненского).
Что ж, неплохие строчки, хотя у Ады Негри и лучше есть, но около ее надгробия в церкви Сан Франческо в связи с размышлениями о Лоди и караваджизме именно эти пришли на ум. Ведь называть караваджизм реализмом, как это часто делают, довольно примитивно, соотнося с ним по большей части темные картины с грязными пятками святых и бродяг да концерты с грудастыми лютнистками и видя в пятках и грудях проявление народности. Караваджо – эстет не меньший, чем самые изысканные маньеристы, и велик не тем, что писал Деву Марию с утонувшей проститутки, а тем, что своей гиперчувственностью растворил все границы между высоким и низким, прекрасным и безобразным, старательно воздвигнутые в искусстве эстетикой Возрождения. Живопись ломбардца Караваджо захватила Рим XVII века и породила поветрие среди художников, которое в честь его было окрещено караваджизмом, но очень быстро это живописное поветрие переросло в ураган, далеко выйдя за рамки XVII века и захватив не только живопись. Караваджизм изменил европейский взгляд на мир, воздействуя на самых разных мастеров, иногда даже имени Караваджо и не знавших; это касается не только живописи, но и литературы и кино. Итальянский послевоенный неореализм – не что иное, как все тот же Караваджо, да и лучшие строчки в стихотворении Ады Негри – «сам такой грязный и такой красивый» – вполне походят к Караваджиеву «Амуру-победителю» из Берлина. Караваджо, как и Ада, с удовольствием бегал бы за грязными и красивыми, чтоб прижать их к сердцу и передать в горячем объятии всю скорбь, всю любовь, всю печаль, все муки своей души, как прижимал к сердцу боксеров и рабочих Висконти в «Рокко и его братьях», не стоит трактовать это желание только как социальный протест, как это делают марксисты, или только как выражение скрытой сексуальности, как это делает Камилла Палья. Скорее это особая форма эстетизма; эстетика же всегда связана с чувственностью и сексуальностью, даже когда она их и отвергает, а чувственность и сексуальность связаны с протестом, и караваджизм – перманентный Grunge, гранж, европейского искусства. Очисти Адины стихи от сентиментальной социальщины с муссолиниевским душком, и вполне себе приличная лирика гранж получится, прямо-таки Жан Жене.
Караваджизм – правда, следует оговориться, что это мое личное мнение и что Караваджо и караваджизм отнюдь не идентичны, – особая форма европейского эстетизма, когда простота достигается средствами столь сложно продуманными, что становится изощренней любой сложности. Когда утверждение «триппа – высший изыск» превращается в аксиому. Город Лоди исчерпывающе это объясняет. Никак не соотносясь с Караваджо, сегодня, в XXI веке, площадь вокруг авангардно простой церкви Сан Франческо – сплошной караваджизм, и, выйдя из церкви, я обнаружил, что в небольшом сквере на площади, разведенном вокруг какой-то металлической куклы – то ли кавура, то ли гарибальди (эти памятники в Италии – аналог наших марксов и лениных) – греется на солнце целая толпа афроитальянцев, черных-пречерных, i mori, мавров, – сценка в духе караваджизма – толпясь вокруг камня со строчками из Ады Негри, посвященными этой площади:...Dal vano delle due bifore ancora sorride il cielo con pupille azzurre sulla facciata del mio San Francesco
Сквозь пустоту двух окон моего Сан Франческо еще улыбается небо своими голубыми зрачками
– и небо ласково и безразлично смотрело на меня, на черных-пречерных мавров, на болванку кавура-гарибальди и было столь же простым, сколь и изысканным, как то небу и полагается.
Сообразив, что утверждение «триппа – высший изыск» аксиоматично, уже не удивляешься невероятной изощренности Лоди XVIII века. Интерьеры его церквей выдерживают сравнение с самыми причудливыми примерами европейского рококо. Например, лодийская церковь Сан Филиппо Нери. Имена ломбардских мастеров, работавших над Сан Филиппо, не слишком-то известны: фасад создан архитектором Антонио Венерони около 1750 года, а своды расписаны художником Карло Инноченцо Карлони, но церковь – совершеннейший шедевр. Особенно интерьер, высокий и узкий, как интерьер Темпио делла Беата Верджине Инкороната, прихотливый по форме, весь покрытый росписями, легкими, лилово-желтыми, с множеством цветочных ваз, рокайлей и балкончиков, нарисованных и настоящих, на которых когда-то теснились дамы в платьях пастельно-блеклых шелков с бледными лицами портретов Гисланди и Черути; росписей почти светских, несмотря на то что на куполах центрального нефа и абсиды изображены триумфы Филиппа Нери и Богоматери, заполненные ангелами всех возрастов и, хочется кощунственно прибавить, всех полов. Святой Филипп, сухой старик в черной сутане с белым воротником, откинулся в изнеможении в многополые ангельские объятия, и один из «народец вы такой-сякой», как определил крылатую братию гетевский Мефистофель, держит на вытянутых руках блюдо с сияющим Сердцем Иисусовым; созерцание вырванного сердца доводит старичка до экстаза, и – мое ли взял он, свое ли отдал – все похоже, конечно же, на любовную сцену, а может быть, и на гастрономическую – так как эстетизм всегда связан с чувственностью и обжорством, даже когда он их и отвергает. Церковь Сан Филиппо Нери в Лоди эстетизмом переполнена, и после нее остается особое послевкусие, печальный аромат блеклой красочности лилово-желтых тонов, ее наполняющих. Аромат, столь свойственный бароккетто, особому стилю итальянского сеттеченто, обычно в словарях определяемому как «позднее барокко», что не совсем верно; бароккетто, barocchetto, скорее можно определить как специфически итальянское рококо, со всеми особенностями, отличающими его от рококо французского, с его гораздо более тесной связью со стилем предыдущего столетия, смягченного меланхоличной грациозностью и несколько салонной женственностью. Бароккетто, конечно же, лилово-желтое послевкусие барокко, последняя сцена «Большой жратвы», когда Андреа остается совершенно одна в сизом тумане, окруженная смертями Марчелло, Мишеля, Филиппа и Уго, своих любовников, погибших от интеллектуального обжорства. Сцена душераздирающая, как росписи Карлоне, как небесная триппа, сердце на блюде в руках прелестного ангела.
Лилово-желтое послевкусие Лоди – кстати, вы помните, что автор «Жизни и мнений Тристрама Шенди», самой изощренной книги во всей европейской литературе и очень восемнадцативековой, описывает себя в романе наряженным в лиловый камзол и желтые туфли, – окружало меня блаженным облаком, когда я возвращался из Лоди в Милан, уже без Фауста и Маргариты, объевшихся, наверное, земной триппы в Фонтанеллато; за окнами уже была ночь, ничего не видно и лишь слышно, как на прощанье пашни bassa pianura пели мне обаятельнейшую песенку из репертуара Quartetto Cetra, под названием I ricordi della sera, «Вечерние воспоминания», рассказывающую о том, как герой:
Aveva un bavero color zafferano
e la marsina color ciclamino,
veniva a piedi da Lodi a Milano
per incontrare la bella Gigogin
С воротником цвета шафрана
В камзоле цвета цикламена
Шел он пешком из Лоди до Милана,
Чтобы встретить красотку Джигоджин.
Далее в песенке поется, о том, как герой ушел в солдаты, но продолжал общаться со своей любимой, посылая ей цветы по реке; его возвращение уже было совсем близко, и он послал Джигоджин цветок апельсина, флер д’оранж, – всем известно, что это значит, к свадьбе подготавливал; Джигоджин, обрадовавшись, кинулась за цветком, но утонула и была унесена к морю речным потоком. Вот такая печальная – простая и изысканная – история про ломбардскую Офелию, в которой меня, конечно, завораживает камзол цвета цикламена с воротником цвета шафрана, совершеннейшая церковь Сан Филиппо Нери, Шенди-Стерн за письменным столом, цвет пути из Лоди до Милана.
Глава одиннадцатая Пьяченца Рыцари и кони
...Первый крестовый поход. – Папа Павел III и Пьер Луиджи Фарнезе. – История с епископом Фано. – Республика Сало Фарнезе. – Гуси-лебеди. – Стерновский капрал Трим. – Божественный Интернационал. – Штурм Иерусалима. – Санта Мария ди Кампанья. – Порденоне. – Сorpus sancti victoris martyris. – Алессандро Фарнезе. – La Leyenda Negra. – Медные всадники. – Палаццо Комунале
Меня всегда завораживало то, что Пьяченца была городом, с которого начался Первый крестовый поход. Поэтому, приехав первый раз в Пьяченцу, я тут же и устремился к площади Крестоносцев, Piazzale delle Crociate. Мне очень хотелось увидеть место, где в 1095 году папа Урбан II обратился к толпе со страстным призывом отправиться невесть куда за Гробом Господним, объявив: «Если отправитесь, то получите справедливое воздаяние в выси небес; если не отправитесь, Божья кара настигнет вас», – по-итальянски это звучит очень поэтично:
...Se verrete, riceverete il giusto guiderdone nell\'alto dei cieli; se non verrete, ricadrà su di voi il castigo di Dio
– и крик «Этого хочет Бог» был ему ответом, ибо чем, кроме как воодушевлением, толпа может ответить на столь резко сформулированное предложение. Папы были мастера лозунгов, и именно Пьяченце выпала честь стать городом, в котором началось пробуждение Европы от спячки Темных веков, наступившей после падения Римской империи. Благодаря крестовым походам мир стряхнул свои отрепья, как выразился в своей летописи французский монах Радульф Глабер, континент пришел в движение, призыв папы возвысил души над национальными и социальными разногласиями, так как каждый почувствовал, что он христианин прежде всего, и крест на плаще соединил последнего крестьянина с первым рыцарем. В чудном единении тысячи отправились в неизвестность, и неведомые земли раскрылись перед ними, и на своем пути встречали они густонаселенные города, огромные храмы и дворцы, неимоверные богатства, прекрасные сады, толпы пестро и необычно одетых людей; все то, о чем они не имели ни малейшего представления, так как дома жили в серой убогости холодных лачуг, ходили в отрепьях, и первый рыцарь был столь же немыт, сколь и последний крестьянин. Люди с крестом на плаще встречали зной, пустыни, ядовитых гадов, болезни и ятаганы, гибли и шли дальше, и в конце концов, несмотря ни на что, до Святой земли дошли и у неверных даже ее на некоторое время отвоевали, основав четыре христианских государства: княжество Антиохию, графство Эдессу, Иерусалимское королевство и графство Триполи; основали их точь-в-точь на той территории, где сейчас евреи с арабами сражаются и через которую проходили пути в Индию и Китай. После основания государств крестоносцев Западная Европа начала образовываться и богатеть, заимствовала у арабов математику и медицину, бархат и хлопок, рис и сахар и многое что другое, но главное – манеру жизни, так как в Византии, Сирии и Леванте увидела нечто, отличающееся от привычной грязи. Встреча с Востоком, последовавшая после Первого крестового похода, была для Европы важнее, чем открытие Америки. Началось же все в Пьяченце, на площади Крестоносцев, Пьяццале делле Крочате.
Вобьешь себе какую-нибудь мысль в голову, и потом голова гремит этой мыслью, как сухая тыква своими семечками. Вот, например, тот факт, что Ленинград является колыбелью трех революций, совсем для меня вроде как и не существенен. Когда я каждый день перехожу Дворцовую площадь, перед моими глазами не возникает мифологическая сцена из фильма «Октябрь» Эйзенштейна с перелезающими чугунную решетку революционными матросами, но я вполне могу представить себе спятившего на революции западного университетского интеллектуала, для которого Петербург дышит революцией и который только из-за этого туда и направляется. Вряд ли кто-нибудь из пьячентинцев вспоминает, что именно из их города на дорогу истории выехал рыцарь-крестоносец, призрачная и привлекательная фигура европейской истории, принимавшая множество обличий: Готье Нищего, или Вальтера Голяка, как его еще называют, возглавившего вместе с Петром Пустынником ораву совсем отчаянных головорезов, прошедших всю Европу до Константинополя и по пути грабившую, разбойничавшую и избивавшую евреев; Бамбергского всадника, самой энигматичной готической скульптуры; конного латника на гравюре Дюрера «Рыцарь, смерть и дьявол»; героев, воспетых трубадурами, мейстерзингерами, Тассо, Боярдо, Ариосто; сервантесовского рыцаря Печального Образа; и, наконец, – «Жил на свете рыцарь бедный, Молчаливый и простой, С виду сумрачный и бледный, Духом смелый и прямой. Он имел одно виденье, Непостижное уму, И глубоко впечатленье В сердце врезалось ему» – князя Мышкина; и это только если самых главных упомянуть из многоликой высокодуховной толпы, выпущенной из ворот Пьяченцы, о которой пьячентинец вспоминает не больше, чем я о революционных матросах на Дворцовой площади. Мне же крестоносцы все время лезли в голову, пока я шел через всю Пьяченцу на встречу с Пьяццале делле Крочате.
Идти пришлось довольно долго, так как Пьяццале находится на противоположном вокзалу краю города и, как я понимаю, в 1095-м находилась за его стенами. Был сонный воскресный день поздней осени, серый и туманный, время от времени начинал моросить мелкий дождь, и улицы были пустынны, магазины и кафе закрыты, город казался меланхоличным и немного вялым. Мой спутник, преподаватель латыни в одном из римских колледжей, но уроженец Павии и очень хороший знаток Ломбардии, рассказывал мне, что Пьяченца уже в раннем Средневековье была богатым городом, ловким и процветающим, очень независимым; со времени зажигательной речи Урбана II Пьяченца стала сторонницей папы, то есть гвельфской, – хотя семьи гибеллинов, сторонников императора, в городе тоже были многочисленны, так что гвельфы и гибеллины друг друга резали время от времени, как и во всех остальных итальянских городах, – и, будучи большой сторонницей ломбардской свободы, Пьяченца все время воевала с германскими императорами, доставив им, Фридриху Барбароссе в особенности, множество неприятностей. Императоры Пьяченцу неоднократно разрушали, она отстраивалась, но герцоги Висконти положили конец пьячентинской свободе, присоединив ее к Миланскому герцогству. Город, союзник Милана в войнах против императоров, теперь Милан возненавидел, восставал, подвергался осадам, и самый страшный разгром Пьяченце учинили Сфорца, которые, взяв очередной раз город приступом, многих зарезали, многих выселили вон, срыли городские стены до основания и запретили их восстановление. После падения Сфорца город достался французам, а после них перешел во владение папы Льва X; с папой пьячентинцам было хорошо, так как папа был далеко и никакой личной ненависти к Пьяченце, в отличие от Милана, все время с ней соперничавшего, не испытывал. Пьячентинцы всегда папам симпатизировали, со времени Первого крестового похода. При папском правлении Пьяченца пришла в себя, разбогатела и отстроила стены.
Рассказ был монотонен, но очень подходил к серому дню.Дождик моросил, а латинист продолжал: папа Павел III объединил Пьяченцу с Пармой, создав новое герцогство специально для своего сына Пьер Луиджи, прижитого им, когда он еще был кардиналом и именовался Алессандро Фарнезе, от римской красавицы Сильвии Руффини. Портрет этого папы работы Тициана, сухонького и маленького старичка с пронзительно въедливым взглядом и с двумя молодыми красавцами по бокам, висит в галерее Каподимонте в Неаполе и по-русски обычно называется «Портрет папы Павла III с племянниками», хотя изображенные на портрете Алессандро и Оттавио никакие ему не племянники, а родные внуки. Старичок немощен – не тело, а мощи, – но согбенная фигурка папы напоминает змею, готовящуюся к броску, маленькие глазки буравят как стальные сверла, а рука, впившаяся в подлокотник кресла, столь яростно энергична, что перед этим портретом невольно хочется подобострастно изогнуться, так же как изогнулся светский хлыщ Оттавио перед своим сухоньким дедушкой, этаким ватиканским Иудушкой Головлевым. Все залито кроваво-красным: красно-белое папское одеяние, красная кардинальская мантия стоящего сзади внука Алессандро, красноватый камзол Оттавио, красная скатерть на столе, красная бархатная драпировка фона – прямо триллер Дарио Ардженто Profondo rosso, «Кроваво-красное». Оттавио вскоре получит из рук деда герцогство, и развращенная лицемерием молодость угодливо склонилась перед похабной тиранией старости. Тициановский портрет – один из лучших в мире портретов власти, а заодно замечательно передает и атмосферу блистательного семейства, этот сплав коварства, жестокости, разврата и любви к роскоши, что определил стиль Фарнезе и стиль Пармского герцогства. Про портрет мне латинист ничего не говорил, это уж я додумывал, а мой спутник рассказывал мне всякие смачные подробности из жизни отца тициановских «племянников», с Пьяченцей связанные и не связанные. Папа обожал своего сына и постоянно улаживал многочисленные скандалы, связанные с Пьер Луиджи; папский сынок был человеком незаурядным, подлым, кровожадным и порочным. Будучи старшим в семье, он не был пущен по церковной части, а стал офицером, то есть кондотьером, и сначала находился на службе у Венецианской республики, затем у императора Священной Римской империи Карла V. Во время войны императора и папы Климента VII, закончившейся для папского престола печально, полным поражением и разграблением Рима в 1527 году, известным в истории как Sacco di Roma, Римская резня, Пьер Луиджи служил сразу двум хозяевам: и папе, и императору. Война привела Папское государство к полной анархии, и после падения Рима Пьер Луиджи со своими наемниками грабил римскую Кампанью уже без всякой причины, причем зверства, им учиненные, заставили его отца, тогда еще не папу, а кардинала, обратиться к сыну с увещеваниями. Через некоторое время Пьер Луиджи перешел уже на службу к французам и участвовал в осаде Флоренции, причем своей жестокостью он даже французов достал, так что те отстранили его от командования. В 1534 году папаша этого садиста, Алессандро Фарнезе, стал папой Павлом III и через три года даровал своему сыну титул Гонфалоньере делла Кьеза, Gonfaloniere della Chiesa, Знаменосца Церкви, – то есть главнокомандующего папскими войсками. Гордый своим новым званием, Пьер Луиджи устроил ставку в городе Анкона в Марке, оттуда отправляясь с инспекциями в различные города и крепости Папской области. По ходу дела во имя викария Христа и преемника князя апостолов и под предлогом пополнения войска Святой Католической Церкви Пьер Луиджи создал себе особую гвардию-гарем, забирая всех молодых людей, имевших несчастье – или счастье, кому как – ему понравиться.