Только отдалившись на три квартала от Глубокого озера, она начинает плакать и гладить своего воспитанника по макушке. Еле слышно она бормочет: «Папа сказал, чтобы тебя к бабушке переместили. По стенному телеграфу получил от Жени просьбу, чтобы к бабушке Ревекке…» – И совсем разрыдалась.
Родители Евгении Гинз, Соломон и Ревекка, считались буржуями. До того, как они были таковыми объявлены, считали себя трудящимися интеллигентами. Соломон окончил Харьковский университет по фармакологическому отделению. Стало быть, на него не распространялись ограничения «черты оседлости». Работал он в «Аптеке Льва» и в «Ферейне», то есть в первоклассных заведениях Москвы. Долгие годы супруги Гинз мечтали о собственности. В конце концов скопилась определенная сумма, достаточная для покупки аптеки, увы, не в Москве, а в Булгарах-на-Волге, да к тому же еще поздновато – за год до «катастрофы», в 1916 году. По убеждениям дед был конституционалистом-демократом, по вкусам – британским денди. Соседи по советской коммунальной квартире стучали в ГПУ, что Гинзы прячут золотые монеты в ножках стильной мебели.
И впрямь, когда после разгрома Ваксоновых обрушились с обыском на стариков Гинзов, оперативники взялись первым делом за мебель: ломали хрупкие ножки и перепиливали комодные рамы. В самом деле где-то нашли столбик золотых, но больше ничего. В конце разгрома предъявили ордеры на арест Соломона и Ревекки. Потащили ошеломленных аптекарских диверсантов пролетарского дела.
Соломон осмелился плюнуть в опербригаду и этим предрешил свою участь. За несколько недель в кабинетах – как раз в тех самых, где побывал и Акси-Вакси, – деда забили до такой степени, что у него открылась скоротечная чахотка с профузными кровотечениями изо рта. И вскоре он умер, не сдавшись. Честил ублюдков по-русски, по-польски, по-немецки, пока не пробормотал какое-то заключительное проклятие на иврите.
Бабку, которая за все следствие не промолвила ни единого слова, не били, но слепили яркой лампой и объявили в конце концов душевнобольной. Отвезли по старому адресу на Попову Гору, выбросили чемодан и старуху вытолкали. Котельникам сказали по телефону, что их жидовская родственница дома. Ксения приехала, вымыла полы, собрала из углов длинные космы паутины. Постелила две постели – одну для длинной Ревекки и маленькую для Акси.
Бабка с той поры сидела на покрывале своей кровати в зашнурованных башмаках. Не произносила ни слова. Иногда вставала что-нибудь сварить для мальчика. Того тошнило от ее варева.
«Хочу домой, на Карла Маркса!» – орал он.
Если уж что-нибудь и запомнилось ребенку из варварского детства, это были скособоченные хибары булгарского жилого фонда, перекошенные лестницы, гнилое дерево, лампочки на голом проводе, сортирные будки во дворах. Попова Гора вообще-то вся выглядела на этот лад, и мальчика при виде горбатой улицы, отчасти напоминающей останки не до конца откопанного динозавра, двора, воплощающего свалку нечистот, комнаты, где сидит одинокая, каменная от горя еврейка, охватывали несусветная тоска и протест.
Он сидел на полу, на ошметках дореволюционного ковра, похожих на карту неизвестного архипелага, и выл в потолок, где, скособоченная, висела хрустальная люстра, запоздало познакомившаяся с чекистской пулей.
«Хочу домой, к ребятишкам! Где мои ребятишки, где Майка, Олежка, Галетка, Шуршурчик? Отдайте их! Бяка! Бяка! – кричал он Ревекке. – Где мои тетки, Ксенька и Котя? Где баба Дуня? Где Фимушка моя родная?»
Его не интересовал ни один предмет разрушенной эпохи, еще уцелевший в этой темной комнате: ни напольные часы с неподвижно висевшим маятником, ни настольный гарнитур с двумя тяжелыми чернильницами, ни мраморное пресс-папье, ни скульптурки альпийской идиллии с пастушонком и ягнятками…
В один из таких дней несчастная пятидесятивосьмилетняя старуха поднялась со своей кровати и сделала несколько шагов к внуку. Положила ему обе темные, дубового цвета ладони на макушку: «Все здесь, мой мальчик, все живы. Кроме Соломона» – и заплакала.
Акси-Вакси завизжал: «Ты бяка, бяка! Не трогай меня!» – и стал кусать ее сухие руки.
В это время послышались шаги вверх по еле живой лестнице, и в комнату вошла молодая цветущая женщина в берете и с сумочкой на сгибе руки: не-у-же-ли-ма-ма? Он чуть было не закричал, но не закричал. Похожий на отца оказался братом отца, дядей Андрюшей. Похожая на мать может оказаться сестрой матери, то есть тетей Талой.
«Талочка! Талочка!» – Ревекка задрожала в каком-то оздоровительном трепете. Две женщины слились в неразлучном объятии.
Акси-Вакси вдруг стало стыдно, что он кусал бабушку. Он хотел было заползти под кровать, но тут его внимание было отвлечено еще одной персоной. На пороге стоял мальчик то ли его возраста, то ли на год моложе. Смуглый, глаза – как орехи. Дул губы. Вот так на всю жизнь стали они братьями-кузенами: Вакси-Акси и Димка Князев, сын Натальи Гинз.
Почти немедленно они занялись игрой, в которую помимо перечисленного выше вовлечены были многие другие предметы, а в частности, фармацевтические весы, гирьки и разновесы, чаши и ступки для растирания порошков, три различных портсигара, один с орлом, другой со змеей, третий с парусником, костяной нож для разрезания бумаг, две полусферы земного шара, фотоальбомы с добротными картонными страницами, на которых в дугообразные щели вставлены были фотографии Франции и Швейцарии с молодыми Соломоном и Ревеккой в качестве персонажей. Ребята увлеченно ползали под столом и между покалеченными креслами и иногда натыкались лбами друг на друга.
В один из таких моментов в глубине комнаты, где все еще обнимались и плакали друг дружке в жилетку старая и молодая женщины, прозвучал быстрый обмен вопросом и ответом.
«А что Князев? – спросила Ревекка. – Жив?» «Расстрелян», – коротко ответила Наталья.
Мальчишки уставились друг на друга, и Димка прошептал не без некоторой гордости: «Это про моего папу».
Каждый день они придумывали какую-нибудь новую игру, и в общем-то Акси-Вакси перестал вопить на весь околоток: «Хочу домой на Карла Маркса!» Тетя Тала получила преподавательскую должность в финансово-экономическом институте. Ее стал провожать с работы большой и быковатый доцент со странной фамилией Примавера. В общем, жизнь так или иначе начала пускать свои корешки. Бабка Рива даже выбиралась на соседний рынок за творогом. Этот рынок находился на задах хорошо известного в Булгарах завода «Пишмаш». Из ворот там выезжали грузовики с ящиками, на которых был отштампован просветительский советский продукт. Милиционерам дан был приказ прислушиваться к базарным разговорам: иным бабам невтерпеж было разнести слух, что вместо пишущих машинок завод производит пулеметы «Максим».
Довольно часто Ревекку провожала туда Ксения. В таких случаях можно было взять с собой и мальчишек. И угостить их леденцами-петухами на палочках. Ребята ликовали от такой огромной сласти. Еще пуще они ликовали, когда на базарчик закатывала свою тележку мороженщица. Ваксик и Димка старались не проморгать ни малейшей детали в изготовлении райского лакомства. На дно жестяного стакана укладывалась большая круглая вафля. Из бидона зачерпывался половником комок морозной жирной массы. Жестяной стакан раскручивался и производил кругообразную, по границам вафли, ванильную котлетину. Сверху котлетина накрывалась еще одной вафлей. Еще несколько оборотов – и мороженое готово. Тогда они оба хором восклицали: «Восторг и упоение!»
Однажды, вместо того чтобы совершить очередной поход на базар, тетя Ксения схватила Акси-Вакси за руку и повлекла его совсем в другом направлении – к Крепости.
«Куда ты меня тащишь?» – воскликнул мальчик. «Молчи, Ваксюша, – шепнула она ему на ухо. – Идем к папе!»
Крепость была окружена слободой каких-то нежилых строений. Прокрутившись по пыльным переулкам, они вышли в длиннющую улицу, что тянулась вдоль глухой стены с одной стороны и другой стены с проволокой. Вдоль глухой стены строения тянулась очередь в несколько сот людей. Большинство сидело на земле, прислонившись к стене. Женщины вязали бесконечные пряжи, кое-кто читал книги, кто-то дремал с провалившимися ртами. Никто из этих женщин не разговаривал друг с дружкой. Черный раструб радио гнал бодрящую музыку вроде:
Не спи, вставай, кудрявая!
В цехах звеня,
Страна встает со славою
На встречу дня.
Эта песня на долгие годы стала для Акси-Вакси символом советского ужаса. Только став взрослым, он узнал, что бодренькая мелодия сочинена Шостаковичем для кинофильма «Встречный», но даже и тогда он не мог понять, что за мрак курится в словах о какой-то «кудрявой», которая «не рада веселому пенью гудка». Только еще позже выяснилось, что слова были написаны поэтом Борисом Корниловым. К тому времени, когда песня оглушала и пугала пятилетнего мальца, Борис Корнилов был уже расстрелян как враг народа.
Другому врагу народа, а именно отцу этого мальца, перед отправкой по этапу было разрешено свидание с ближайшими родственниками, сестрой и сыном; гуманизм все-таки.
Отцу Акси-Вакси, бывшему председателю горсовета, вообще-то повезло. Его вместе с другими работниками почтенного заведения судил открытый суд, а не тройка убийц. Там сидела отобранная публика, а также представители прокуратуры и защиты. У него был свой адвокат, который постоянно посылал апелляции. По приговору суда Павлуша получил высшую меру без права обжалования. Чекисты вели уже его к фургону для отправки в камеру смертников, когда из толпы перед ним выскочила матушка, Евдокия Васильевна, рожденная еще при крепостном праве.
«Пашка, не боись! – пронзительно закричала она и осенила его крестом. – Ни один волос не упадет с головы без воли Божьей!»
Бывший городской голова воспрял и так с этим воспарением отправился в каменный мешок смертников, где единственным его собеседником в течение шестидесяти дней была одна-единственная муха. Оттуда его и отправили назад в светлое здание клуба имени Менжинского, где и огласили замену смертной казни 15-летним заключением плюс «три-по-рогам». Настойчивость адвоката сделала свое дело. Апелляции стали достигать непосредственно всесоюзного козла Калинина.
Охрана начала выкликать фамилии. Тетка услышала свою, схватила за руку Акси-Вакси и ринулась в самую гущу. Огромные дощатые столы шли один за другим от входа к выходу. В другую дверь заглядывали группы зэков. «Вон, смотри, Вакси, вон твой папа там влачится», – проговорила тетушка. Мальчик сначала и не узнал исхудавшего доходягу в ободранном бушлате, с мешочком на плече. Солдат тронул того прикладом и погнал по проходу между дощатых столов. Другой солдат пхнул коленом тетку и показал на проход вдоль столов. Акси-Вакси прикрыл ладонями свою голову и стал пробираться. Так или иначе они оказались через грязный занозистый стол прямо напротив отца. Тот не в силах был удержаться от слезоизлияния. Он протянул к сыну грязные руки, и мальчик отдал ему свои ладошки.
«Куда тебя теперь, Павлуша?» – спросила тетка. «Похоже, что на Инту, – ответил он. – В шахты».
Тетка смотрела на него и закрывала глаза, борясь со слезами. Похоже было на то, что это их последняя встреча. Папа вдруг вытащил из нагрудного кармана помятую конфету «Мишка на Севере»: «Быстро, ешь!» – Затем он протянул тетке малую толику бумаги: «Вот здесь адрес, почтовый ящик. Держитесь, мои родные!»
Солдаты пошли с двух концов, разгоняя зэков и их визитеров в разные стороны.
«Прощая, прощай», – запричитал Акси-Вакси, и все действительно шло к последнему прости. Тетка подняла мальчика на руки и понесла его к выходу. Павлуша молчал, поглощая каждый мгновенный образ уносимого мальчика.
Нас утро встречает прохладой,
Нас ветром встречает река…
После этого прощания тетка окончательно забрала племянника «домой на Карла Маркса», и он стал расти как обычный мальчик из этой системы проходных дворов и в половодье, управляя плавучими калитками и кусками забора, отталкиваясь шестами от глинистого дна и воображая себя матросом из романа «Мятеж на «Эльсиноре». А ранним летом расцветали липы, и Акси-Вакси все чаще застывал, глядя на закат и думая, что он, должно быть, уже не раз проходил под этим цветением. И так они все, Котельники, Ваксоновы, Гинзы и Шапиро, дотянули до войны.
22 июня стояло тихое марево. До Булгар-на-Волге эскадры «дорнье» не долетали. Взрослые сидели на скамеечках и вели тихие сумрачные разговоры. Дети носились меж стволами аргамаковского сада, изображая военные самолеты. «Ура! Ура! Война началась!» – кричали они. Какой-то пьяный командир прошел мимо забора, бабахнул в небо и проорал: «Через неделю в Берлине!»
Мне восемь, почти девять, лет. Я уже вычитал все батальные сцены из «Войны и мира». Завидую тем, кто идет на фронт, в частности, дяде Феле. Он куда-то уходит, вроде бы по соседству, и возвращается без своей великолепной черной шевелюры. Я потрясен: значит, вот так все это происходит? Дерзновенный герой приходит куда-то, где сидят какие-то брыла, и добровольно предлагает свои усилия для борьбы против немецкого врага. Его первым делом тут же провожают в подсобную комнату и окатывают под ноль. А пол в этой комнате мягко устлан отхваченными шевелюрами: никто не подметает, потому что щетки нет. Мужчины становятся носителями острых, похожих на археологическое оружие голов.
Он призывает нас всех сфотографироваться: себя, тетю Котю, бабу Дуню, которая все еще на эти техно-чудеса смотрит с удивлением, тетю Ксению с ее твердым и добрым мужским лицом, Галетку, Шуршурчика и меня, который к этому времени уже неотделим от семьи. Подросток Боба Савочко деловито расставляет треногу своего аппарата. В кепке и джемпере он похож на иностранца. Позднее я узнал, что он был воспитан в советской дипколонии в Нью-Дели. Его папашу по каким-то причинам отозвали на родину, тот в свою очередь отозвал самое себя из состава семьи, обеспечив таким образом плавное вхождение Борьки в заволжский воровской мир.
Как всегда при таких особых съемках, Гошка Шранин с цинической гримасой держал над головой вспышку: «Акси-Вакси, ты чё, сниматься не умеешь?» – «А чё?» – спросил я. «А ничё, не моргай и не вихляйся! Смотри на разгромленный Берлин! Или катись отсюда на многоточие!»
Дядя Феля подтягивает к себе любимого племянника. В-вж-иии-ххх! Вспыхнул магний. Бабушка только рот успела открыть. Тетушка вытащила из ридикюля купюру денег. Снимок, увы, получился не вполне в фокусе.
Странным образом довоенное детство было каким-то образом освещено фотографией: ведь нашим ближайшим соседом был популярнейший в городе мастер электровелографии Соломон Израилевич Майофис. Те, у кого был доступ к его шедеврам, не могли забыть портрет молодого демонического красавца в черном цилиндре и выгравированную по негативу надпись: «Футурист Владимир Маяковский после выступления в Булгарах-на Волге».
Однажды вокруг Акси-Вакси поднялась какая-то фотографическая суета. Мне было тогда семь лет, и я не понимал, почему меня ведут в соседнюю двухкомнатную квартиру, демонстрируют Соломону Израилевичу и почему он так долго осматривает меня со всех сторон. На следующий день в сопровождении тети Коти и дядя Фели отправились в ателье. Там ждала меня нетронутая новая одежда, задник, изображающий окно и за окном тенистую аллею, и место действия, богатая, то есть многоподушечная кровать, на которую меня и усадили во всем новом. В результате получилась профессиональная большая фотография: семилетний мальчик с большой косой челкой в дорогих, тщательно отутюженных брюках, в отменных, зашнурованных доверху ботинках, в темной рубашке из плотного сатина, в пионерском галстуке, забранном в октябрятский значок, сидит там, где посадили, то есть на кровати, и держит на коленях переводную книжечку американского фольклора с отчетливо видной надписью «Сказки дядюшки Римуса».
Прожив всю жизнь, Акси-Вакси так и не понял, в чем смысл того парадного фотопортрета и для кого – или для чего – он предназначен. Быть может, кому-то надо было показать, что дети крупных врагов народа живут в комфорте и благоденствии? Сомнительно, что этот снимок предназначался родителям, отделенным друг от друга восемью часовыми зонами в тот год, 1939-й, когда они, один в угольной шахте, другая на лесоповале, проходили страшный процесс адаптации к лагерной жизни. Мальчик не знал ничего ни о лагерях, ни о лесоповале, ни о ледяных шахтах: ведь по семейной легенде его родители были посланы родиной в долгосрочную важную командировку. Странным образом его смущала книжка, лежащая на его колене. Он уже читал «Сказки дядюшки Римуса» и даже запомнил то, что показалось ему главным смыслом. Подлец и мучитель мистер Волк выловил шустрого Банни. Он собирается того то ли сожрать живьем, то ли поджарить, однако хитрый Банни умоляет душегуба воздержаться от еще более ужасной казни: «Делайте со мной все, что хотите, мистер Волк, только не бросайте меня в терновый куст!» Назло зайчику мистер Волк раскручивает того за уши и зашвыривает его в густой терновник. Банни только этого и ждал и задает стрекача.
Семилетний мальчик хохотал, не в силах остановиться, должно быть, самого себя почему-то воображал то в шкурке Банни, то в новенькой одежке, полученной в фотосалоне. В ней он и отправился через год в первый класс.
Интересно, что перед войной я в общем-то был вполне прилично одет. Например, на снимке с добровольцем дядей Фелей я стою в шелковой майке и узбекской чаплашке. На другой какой-то карточке – в белой рубашке с расшитым на украинский манер воротником. «Дядя Феля, ты в какой форме будешь на войне?» – спрашиваю я своего кумира. Тот слегка нахмуривается: «В морской». Я в восторге: «Ты, значит, во флот записался?» Тот еще больше хмурится: «Увы, только лишь в береговую артиллерию». – «А что это такое, товарищ лейтенант Котельник?»