На первом дыхании (сборник) - Владимир Маканин


Владимир Маканин

На первом дыхании (сборник)

На первом дыхании

Глава 1

Если брать эпиграф, я наверняка знал бы, что очень в данном случае подходит и очень мне нравится: КОГДА ЛЕГКОВЕРЕН И МОЛОД Я БЫЛ. Вот именно. Эта строка.

Легковерен. Такое вот удивляющее слово — и чем дольше в него вдумываешься, тем на душе лучше.

* * *

Вокруг была степь. Полынь, и цвет этой полыни если не совсем белый, то белесый. А посередке этой сплошной белесости, как в молоке, плавало десятка полтора крохотных наших домишек. Полтора десятка домишек — не больше. И вот там я работал.

Мне было двадцать пять, и ни цыкать, ни шуметь на меня было нельзя; противопоказано. И потому, едва лишь Громышев начал шуметь, стало ясно, что я сбегу — именно сегодня сбегу.

— А ну не ори на меня!

Я мог бы, конечно, сказать Громышеву: «Не орите». Все-таки начальник.

— Не ори на меня!

— Никуда ты не уедешь, — отчеканил Громышев.

— Да ну?

— Не уедешь!

Так и сказал. Это ж было просто смешно. Потеха.

— Да ну? — Я засмеялся. — Не уеду?.. Буду в романтику играть? А невеста моя в романтике плохо разбирается — взяла и замуж выскочила.

— Я тут ни при чем.

— Вы мне пели о трудной судьбе, а она в это время замуж выскочила.

— Я тут ни при чем.

— Неужели? А я-то думал, подстроили.

Я уже вышел из себя: я вцепился ему в пиджак и стал трясти, но Громышев раза в два тяжелее меня, как-никак начальник, поэтому с него только пуговицы сыпались. И какие-то карандаши из карманов. Картинка, должно быть, была что надо.

— Не уеду? — тряс и спрашивал его я. — Не уеду? — И опять тряс. Туда-сюда. — Не уеду?

Примчались Колька Жилкин и еще один — тоже из наших, тоже свой. Втроем они справились — зашвырнули меня в наше угловое помещение. И Громышев, весь бурый и без единой пуговицы на пиджаке, подытожил — сказал, что я буду сидеть тут взаперти, пока не остыну и не смирюсь. Смирюсь, он именно так и сказал. Опять он выбрал не те слова.

Глаза мои привыкали. В общем, большая честь. Угловое помещение, в котором меня заперли, было не какой-то там конурой, а состояло из двух комнат. И еще туалет. Можно было даже гордиться: это был отдел, где хранились наиболее ценные детали и приборы. Ну и всякие документы. Что-то вроде архива. А на окнах были решетки.

* * *

И вот я стоял у блокированных окон с решетками. И смотрел. Что было делать?.. Чад погорелого места тянул даже сюда, в закрытое помещение. Проникал, видимо, в щели. День назад случился пожар, и я понимал, что Громышев нервничает.

Я смотрел. Люди там медленно и тихо копошились — растаскивали крестовины. Они стояли по пояс в курящихся голубых дымках. А я этот сладковатый степной дымок вдыхал через щели. Остатки сладки. Пожар, слава богу, вчера начался, вчера и кончился. Грузовая тянула сохранившуюся распорку. Невесть какое, а добро. Машина гудела и тужилась, и казалось, у нее тоже тряслись колени, как тряслись они у меня после всей этой стычки.

— Давай, Петюня, — кричали шоферу, — давай, милый!

Машина тянула задом. Буксовала и фыркала из-под колес землей вполовину с пеплом.

— Давай, милый. Давай еще!

Десять домишек и полсотни людей. И запертый я. И мечущийся возле машин Громышев. Вот и вся компания. Все мы (и наши домишки тоже) лежали на степной глади, как крошки хлеба на большой и ровной скатерти. Будто вот-вот их сгребут великанской ладонью, смахнут. А краями скатерти были еле видные далекие холмы. Такой пейзаж.

Я знал, что сбегу. И как бы прощался.

Я уже — там был, с ней, с Галькой. Клеймил. Изничтожал. Спрашивал, как и почему. Что-то выяснял.

Пытался перескочить пространство, а пространство все еще лежало передо мной — голая степь.

Сначала попутные. И пыль — она тучей заносилась на левую сторону дороги. Помню ночь и мелькнувшую белую церквушку. Церковь ли, мечеть ли? — мелькнула и пропала с неразличимой во тьме религией. А машина с грохотом, с боем бортов летела дальше. Или вдруг шла мягче. Это там, где отары раздолбали дорогу в пыль.

Потом машины свое сделали. Потом был поезд. Потом самолет.

* * *

Я мчался в Москву; я нигде и ничем не был привязан.

Житейская расстановка сил, конечно, была, но самая простенькая. Существовал (и уже как бы не существовал) родной городок — там я осилил школу. Там жила моя матушка. И мой отец. Я уехал оттуда в Москву, где проучился положенных пять лет в институте. А затем распределился в степи, к этому Громышеву. Напел он мне сладких песен. Заманил.

Я барабанил у него три года без двух месяцев. Причем барабанил честь честью. На совесть. Он прописал меня в городишке с симпатичным названием Кукуевск. Дыра невообразимая. Глухомань, как в былинах. Там была база Громышева, и оттуда мы делали свои наезды в степи. Набеги. Нет, мы не были геологами. Мы были строители.

Жить там было негде, прописаться тем более. Поэтому меня прописали у одной хитроумной вдовы. А она была прописана на складе. Она там жила. Спала, варила обед и так далее. Как подробность скажу, что я ей понравился с первого взгляда. Я вдруг очутился за уютным столиком и возле уютной постели, явно перепивший и ничего не соображающий — ее рук дело. Но бог спас.

Были где-то друзья. Были рассеянные по городам однокурсники. Ну и, само собой, была Галька. И Бученков Андрюха. Вот, собственно, и все координаты. Все мои связи. Во времени и в пространстве.

…Помню еще одну картинку — и это тоже было прощанье со степью. До стычки с Громышевым. Я еще не крикнул ему: «Уеду — и кончено!» За час или за два до всего этого.

Я шагал ровной и плоской, как скатерть, степью и думал о письме. О письме, в котором Бученков сообщил мне про Гальку. А дымки, оставшиеся после пожара, еле-еле курились. Вот тебе и ковылек-ковылечек. Белая степная трава — она колыхалась совсем невинно. Мы, дескать, только кустики. Только белые кустики травы. Загорелись, но ведь нечаянно. Мы только белые кустики. Всплески живого на высохшей земле.

Слышался разговор. И рыкала машина. И крики: давай, давай!.. А когда крики стихали, монотонно скулил обгоревший Жулик, наш пес.

* * *

Москва встретила меня как родного — бабьим летом. Деревья в огне. Ворохи листьев — и асфальт сиреневый. Все как надо. Из метро я прямиком кинулся к Бученкову. К Андрею.

— Явился, — сказал я, — по твоему вызову.

— По какому вызову? — Он был растерян.

Шлепал ресницами, как персидская княжна. А в глубине, за поворотом на кухню, маячила его теща. Все, что полагается знать о тещах, я знал. Невелика мудрость. Был вечер, этак часов десять.

— Что, так и будем стоять в прихожей? — Я не скрывал своих желаний.

Мы прошли на кухню. Уже хорошо. Чай как минимум — мелькнуло у меня в голове. Когда Бученков вышел умолять тещу, я сунул руку в их симпатичную хлебницу, отломил кус, мазнул его маслом и съел. Я не умел терпеть. Я проделал это без единого звука.

Бученков ее упросил и умолил — мне было разрешено заночевать. Он упрашивал ее очень тихо, очень вкрадчиво. Процедура длилась с полчаса. Под звуки их воркованья я еще раз не удержался и съел хлеба, опять с маслом. Бученков называл ее «мама» и обещал сделать ей что-то по хозяйству.

Он вернулся на кухню на цыпочках. Но с радостным известием.

— Можно. Ночуй, — сказал он шепотом.

— А сахар к чаю можно? — таким же шепотом спросил я.

Он покраснел. Он всегда стеснялся родни. Его теща была скупа, как Плюшкин.

Как оказалось, он все еще не нашел, где можно подработать. За три-то года. Дополнительные полставки так и остались грезой. Логика жизни, неумолимая, придавила его. Чтоб отделиться от тещи, нужен кооператив. А для кооператива нужны деньги. А для денег нужны полставки. А чтоб найти полставки, нужен характер. А характера нет.

— Что делать, я слишком честен, — говорил Бученков уныло. И это еще в студенчестве возмущало меня. Потому что получалось, что я подонок. И в ответ я называл его мямлей и остаточной жертвой крепостного права. У нас, говорил я, на Урале, крепостного права не было. У нас, говорил я, не складывалась из века рабская психология. И мы не передавали ее своим детям в генах, в то время как вам и сейчас еще лет сто надо, чтоб вы оправились. Вы, мол, все еще окрика боитесь, третьесортными себя же считая…

Сейчас мы об этом спорить не стали. Повзрослели. Да и тема для разговора была совсем иная.

Выдержав некоторую паузу, я приступил:

— Ну ладно. Рассказывай.

Бедняга пил чай без сахара. Потому что я пил стакан за стаканом.

— Ну, рассказывай.

— Что рассказывать, — вздохнул он. — Я тебе все написал в письме. Вышла замуж.

— Давно?

Он замялся.

— Ну?

— Уже с полгода. Месяцев семь. Я не мог тебе сразу написать. Как-то неловко было. Рука не подымалась…

Вот именно — рука не подымалась. Я не сомневался, что так оно и было. Он и правда искренне меня любил. Бедняга.

— Н-да, — сказал я.

— Плохо дело.

— Куда уж хуже.

Было двенадцать ночи. Мы шептались, и теперь шел черед деталей. Мелочей.

— Ты, возможно, помнишь его.

— Ее мужа?

— Да. Это Еремеев. На курс старше нас учился. В водное поло играл.

— Понятия не имею.

О Еремееве знать мне было неинтересно. Нет нужды. А о Гальке он больше ничего не знал — вышла замуж, вот и все.

Я вдруг сказал Бученкову: идем подышим. Мне было невмоготу. Нехорошо было. Я уже не мог сидеть здесь и шептаться.

— Поздно уже. — Он не хотел идти на улицу, точнее, не смел.

Он потерянно глядел на расставленную для меня раскладушку. По их понятиям, я уже должен был ложиться. Меня пустили ночевать с условием, что завтра в шесть утра ни этой раскладушки, ни меня, ни моего духа здесь не будет. С утра на кухне нужно жарить печенку. И гренки.

Но я уже сорвался с места — я начал возиться с чемоданом. Чемодан у меня мятый и битый, закрывается безобразно. С трудом. Зато раскрывается легче легкого.

— Ты куда? — спросил Бученков. — Олег, ты куда?

— «Куда, куда», — передразнил я. — Конечно, к ней. Надо попытаться. Небось не выгонит, если я с чемоданом.

Бученков промолчал. Бедняга. У тещи бессонница — она приняла люминал или иное снотворное, она еле заснула, а ведь я, уходя, так или иначе бацну дверью. И еще он боялся за меня. Это точно. Это тоже в нем сейчас было — боязнь за меня. Как бы я чего не натворил у Гальки. Смешанное чувство.

— Пока.

Он не шелохнулся.

— Пока, говорю.

И я загремел по ступенькам. Выскочил на улицу. Ее адрес я уже знал. То есть адрес этого Еремеева. Не так уж далеко.

Дом я отыскал. Была ночь. Троллейбусы еще ходили. Живет моя отрада в высоком терему.

Мне открыл он. Еремеев. Да, я его видел, — кажется, видел. Смазливая морда. Я таких не запоминаю.

— А где Галька? — Я вошел, я бросил чемодан в угол.

Еремеев был крепок. Бычок. Ну ясно, в водное поло играл.

— Галя!

Он позвал ее, ласково так окликнул — он стоял в сине-белом халате, добротном, теплом, ГДР, двадцать рублей. Так-так. Знакомый халатик. А вот и Галька.

— Олег!

Олег — это я. Мы поцеловались. Но от этого не стало лучше, пожалуй, наоборот. Теперь мы стояли в растерянности — все трое. Помаленьку приходили в себя. Я ждал, что же будет. Но пока Еремеев только закурил.

— Вы что, собираетесь меня выставить на ночь глядя? — спросил я.

Я шутливо спросил, в стиле оперетки, но здесь этот номер не прошел.

— Нельзя тебе у нас ночевать, — тяжелым баском сказал Еремеев.

Ну, разумеется, нельзя, само собой. Узнал меня. По фотографиям, что ли. И сейчас меня выставят на улицу. Его право — быть начеку, беречь семейный очаг. И тут уж ничего не попишешь. Я его даже зауважал. Я на его месте, может быть, растерялся бы, пустил бы и на раскладушке бы устроил — а после всю ночь мучился. И сбросил бы его, сонного, с балкона.

— Ладно. Тогда я уезжаю обратно. В степи. Прощай, Галя.

И я (какое-то легкое помраченье) опять потянулся к ней. И даже удалось ее поцеловать. Два раза и еще раз. Как бы на прощанье.

— Хватит, — говорил он, стоя сбоку. — Сказано же. Хватит.

Я ушел. Должно быть, я только и хотел — их посмотреть. Ее.

Я спускался, прихватив свой чемоданчик, а Еремеев стоял на лестничной клетке, смотрел мне вслед. Стоял в сине-белом халате. Когда-то Галька о таком халате прожужжала мне уши. Она даже в магазин меня затащила однажды, чтоб я посмотрел. Мне было не по себе, еще не дорос, чтобы примеривать халаты. Народу в магазине было полно. Галька разглядывала ценник, а я, между делом, кадрил продавщицу.

Я не о том, что Галька была малость мещаночкой. Я о другом. А мещаночкой, кстати, она не была.

* * *

Долго не открывали. Как-никак ночь. Я даже подумал, не перебрала ли его теща люминалу. В связи с моим приездом. То-то бы я удружил Бученкову.

Но нет — открыли. Открыла теща.

— Вас, я вижу, совершенно замучили дела.

Это она, конечно, упражнялась в иронии. Оттачивала стиль.

— Все Андрей, — сказал я, перекладывая тяжесть на плечи друга. — Это ведь он меня из кукуевских степей вызвал. От работы оторвал. От хорошей, между прочим, работы.

Бученков, должно быть, не спал и прислушивался. Лежал в постели ни жив ни мертв. Завтра с него будут снимать большую стружку. Бедняга. А тут еще с грохотом раскрылся мой чемодан. Сам собой. Он у меня с причудами.

— О господи, — сказала теща.

Через десять минут Бученков прокрался ко мне на кухню на цыпочках. В доме это был, видимо, его излюбленный способ передвижения. Я уже лег — лежал на раскладушке. Свет был погашен.

— Ну что?

— Глаза слипаются, — сказал я. — Завтра поговорим.

— Олег… Ну что Галька?

Он сел на край раскладушки.

— Галька как Галька, — сказал я, потому что сказать было нечего.

Бученков закурил. На кухне ему это разрешалось. Потому что теща тоже этим делом баловалась.

— Ты опять уедешь? — спросил он.

— В степи?.. Черта с два. Мы еще повоюем.

И тут он начал вздыхать:

— Теперь уже поздно, Олег. (Вздох.) Что же теперь делать, если жизнь так повернулась. (Вздох.) Он ведь уже с ней спал. (Вздох.)

— Подумаешь, событие, — сказал я.

— Не событие?

— Может, еще и не спал. Полгода не такой уж большой срок. Может, ему недосуг.

— Все шутишь. (Вздох.)

— А ты не дергай меня!

— Тише…

Вот так мы и говорили, и я стоял на своем. Я не строю из себя гиацинт. Ясное дело, гадостно, что этот Еремеев с ней спал. Но ведь никак не переиграть. Необратимое явление. И к тому же меня часто уверяли, что, если женщину любишь, не это главное.

Глава 2

С утра я хотел было кинуться в этот самый текстильный НИИ, но здесь были двенадцатиэтажные дома, а не кукуевские степи. И было ясно, что начальника раньше, чем в обед, не увидишь. А чем заняться до обеда?

Тем более что меня выдернули из теплой раскладушки в шесть. То есть ровно в шесть. Если тебя подымают и запирают за тобой дверь в такую рань, есть два замечательных места, чтобы околачиваться. Курский вокзал и Центральная библиотека. Предпочтительнее библиотека — ее я и выбрал. Там можно было встретить кой-кого из знакомых. Пообщаться и поговорить. И глядишь — совместно с ними (у них!) решить проблему ночлега.

Но мне не повезло. Я лишь почитал, посидел в тепле и выпил кофе. Впрочем, вскоре попался какой-то возбужденный малый. Сказал, что меня хорошо знает. Но тут же исчез.

— Выпьем лимонаду? — сказал он.

— Чего?

— Лимонаду.

Он сказал это очень торжественно и через минуту исчез. Я думал, он в буфете — там его не оказалось. А жаль. Он мог оказаться студентом. И провести меня в свою общагу, а там и ночлег.

В одиннадцать ноль-ноль я уже был в текстильном НИИ.

Час я базарил в отделе кадров — в конце концов я им поклялся, что сумею временно прописаться у родичей. У таких-то. Такой-то адрес. Это были родичи, с которыми родственных связей мы не поддерживали. Я о них еле вспомнил.

Девчонка-кадровичка не верила. Она раскопала их телефон и позвонила им. А они даже не удивились. Сказали:

— Разумеется, мы его пропишем.

И еще сказали:

— А где Олег? Нельзя ли поговорить с ним?

Я замахал руками: нет, нельзя, скажи, что меня нет рядом. Я вдруг вспомнил черточку этих моих родичей. Они любили быть добрыми.

Кадровичка подытожила:

— Теперь идите к начальнику лаборатории. — И улыбнулась: — Теперь все в порядке. Теперь только от начальника и зависит.

Я уже взмок от разговоров, а еще пришлось носиться за начальником с этажа на этаж — искать. О лаборатории я за это время узнал вот что. Кое-какой наукой они, конечно, занимались, но, в общем, существовали благодаря побочным изделиям. Плетеные галстучки. Авоськи. Расшитые пояса для морских офицеров. И тому подобное. Что-то вроде подпольной фабрики вблизи Мцхеты. Но только все законно. На хозрасчете.

— Здравствуйте. Садитесь.

И когда я сел, он спросил в лоб:

— Ну и кто вы есть?

Начлабу было лет под сорок, матерый. Страшно важничал. Хрен лысый. Поглядывал с прищуром и расспрашивал. Но вся его спокойная и уравновешенная жизнь длилась до поры до времени, пока он не спросил, что же меня привело именно в эту лабораторию.

— Ваше имя, — сказал я. — Ваше научное имя.

Он слегка покраснел и улыбнулся этак насмешливо. Дескать, не проведешь. Он даже постучал карандашиком по столу. Сделал недоверчивую паузу. И тем не менее, клянусь, он поверил.

— Из Кукуевска?.. Я что-то такого города не знаю.

— Крохотный городишко. Бараки.

— И там слышали о моих работах?

Дальше