Я вернулся к исходной точке поисков. От злости я был готов вселиться в этого кретина, чтобы размозжить ему башку об стену, но вовремя одумался. Толку-то? И стал вслух читать сказку. Чтоб почтить память Бодоо.
Давным-давно, когда на свете еще не было бурят, по южному берегу озера Байкал бродил Хори Тумед, молодой охотник. Зима уже начинала подтаивать и капала с веток серебристых берез, капля за каплей. Хори Тумед любовался бирюзовыми горами на том берегу озера.
Присев отдохнуть, охотник заметил, что очень низко над озером с северо-востока летят девять лебедей. Хори Тумед почувствовал беспокойство: лебеди летели кружком, в полной тишине. Хори Тумед испугался — колдовство! — и залез в дупло суковатой ивы. Едва он спрятался, как лебеди коснулись земли и превратились в прекрасных девушек: лица сияют, как снег, шеи длинные, руки тонкие, волосы иссиня-черные, и каждая следующая еще краше предыдущей. Девушки-лебеди разделись, повесили платья на ветви той самой ивы, в которой скрывался молодой охотник, и вошли в воду. Ноги охотника налились тяжестью — но не от страха, а от любви и желания. Он выждал, пока девушки отплыли подальше от берега, осторожно вылез и украл одно из платьев.
Наплававшись, девушки вернулись к иве. Одна за другой они накинули на плечи свои белые платья, взмыли в воздух и, покружив над озером Байкал, пустились в обратный путь на северо-восток. Но девятая девушка-лебедь, самая прекрасная, напрасно искала свое платье. Она стала кликать сестер, но те уже были далеко.
Сжимая платье, Хори Тумед выпрыгнул из дупла.
— Верни мне мое платье, прошу тебя! — взмолилась девушка. — Я должна лететь вместе с сестрами.
— Выходи за меня замуж, — ответил Хори Тумед. — Летом я буду наряжать тебя в платье изумрудного шелка, в зимние холода тебя будет защищать мех черного медведя.
— Сначала верни мне мое платье, прошу тебя, а потом поговорим.
— Не отдам, — улыбнулся охотник.
Девушка увидела, что ее сестры исчезли из виду. Она поняла, что выхода у нее нет: если не примет предложения незнакомца, то умрет от холода.
— Хорошо, я останусь с тобой, но предупреждаю тебя, смертный человек: когда у нас родятся сыновья, я не дам им имен. А без имени никогда им не перейти порога зрелости.
Вот так девушка-лебедь поселилась с Хори Тумедом в его юрте и стала женщиной его племени. Со временем она полюбила бойкого молодого охотника, и они зажили мирно и счастливо. У них родилось одиннадцать славных сыновей, но мать-лебедь была связана клятвой: ни один из сыновей не получил имени. А по вечерам она все чаще с тоской смотрела на северо-восток, и охотник знал: она вспоминает свою далекую родину, спрятанную за горизонтом.
Годы шли, приходили и уходили.
Однажды на исходе осени, когда листва в лесу танцевала прощальный танец, Хори Тумед занимался разделкой овечки, а его жена шила одеяло из разноцветных лоскутов. Сыновья были на охоте.
— Муж, ты сохранил мое белое платье?
— Ты же знаешь, что да, — ответил Хори Тумед, разрезая тушку.
— Хочу примерить — налезет ли оно на меня сейчас.
Хори Тумед улыбнулся:
— За кого ты меня принимаешь? Думаешь, я глупее сурка?
— Любимый, если бы я хотела уйти от тебя, то вот дверь.
Женщина-лебедь встала и поцеловала мужа.
— Прошу тебя, дай мне платье.
Сердце Хори Тумеда растаяло.
— Хорошо, только запру дверь.
Он помыл руки, открыл кованый железом сундук и протянул платье жене. Сидя на постели, он смотрел, как она переодевается в волшебный наряд.
Юрта наполнилась шумом сильных крыльев, и птица вылетела через отверстие в крыше, через клапан дымохода, который Хори Тумед забыл закрыть. В отчаянии Хори Тумед запустил в лебедя ковшиком — что под руку попалось, — но только задел рукояткой ногу птицы.
— Жена моя любимая! Прошу тебя, не покидай меня!
— Мне пора, смертный человек! Я буду всегда любить тебя, но сестры зовут, я должна подчиниться!
— Назови хотя бы имена наших сыновей, чтобы они могли стать членами племени!
И, поднимаясь все выше и выше в небо, дева-лебедь прокричала: Карагана, Бодонгуд, Шараид, Цаган, Гушид, Худай, Батнай, Халбин, Хуайцай, Галзут, Ховдуд. Потом описала над юртами три круга, благословляя всех, кто жил в них, и улетела. И рассказывают, благословенно было племя Хори Тумеда — у его одиннадцати сыновей родились сыновья.
Глаза у пьяного закрылись, и он шлепнулся лицом в тарелку с остывшими мясными шариками. Все молчали. Трое молодых парней, сидевших рядом за столиком, слушали как зачарованные. Бэбэ вспомнил новорожденную дочь. Я смотрел на портрет Бодоо, напечатанный в газете, и пытался представить, каким он был, этот человек, которого я знаю только по отражениям в сознании других людей.
Постепенно посетителей в ресторане убавилось. Разговор вернулся к недавним соревнованиям по борьбе. Зрелище двух жующих круглоглазых по-прежнему привлекает внимание. Я смотрю, как Шерри что-то шепчет Каспару, как по его лицу расплывается улыбка, и у меня не остается сомнений: они любят друг друга.
Моя затея потерпела крах. Искать, откуда пошла сказка, — все равно что искать иголку в море. Нужно переселиться в Шерри или Каспара и продолжить поиски собратьев noncorpa в других странах.
Входит бородатый охотник с ружьем. Увидев его, я сразу вспомнил, как нас с братом Бодоо убили, но охотник мирно прислонил ружье к стене и сел рядом с Бэбэ. Он приступает к разборке ружья, все детали протирает маслом.
— Ты ведь Бэбэ, да? Из оленьего племени на берегу озера Цаган-Нур?
— Да, это я.
— У тебя только что дочка родилась?
— Да, прошлой ночью.
— Тебе лучше вернуться домой. Я на рынке повстречал твою сестру. Она искала тебя. Твоя жена плачет, твоя дочь умирает.
Бэбэ проклинает себя за то, что поехал в город. Мне хочется попросить у него прощения. Я уж совсем собрался переселиться в охотника, а через него в Каспара или Шерри, но остаюсь из-за чувства вины. Может, понадобится моя помощь, чтобы вылечить малышку. Если мы застанем ее в живых.
Я часто вспоминаю эту минуту. Если бы я переселился в Каспара или Шерри, все сложилось бы совсем иначе. Но я вместе с Бэбэ поспешил на рыночную площадь.
Словно замерзнув от холода, время тащилось еле-еле. Мы добрались до деревни Бэбэ. В сумерках дыхание яков висело белыми клочьями. По-моему, ветер выл в точности как волк, но любой олений человек понимал, в чем отличие.
В юрте Бэбэ метались темные фигуры, блики света, пар и тревога. На серебряном блюде жгли горькое масло. Это бабушка готовилась исполнить ритуал. Жена Бэбэ с белым лицом лежала на кровати и баюкала девочку. Обе, не мигая, смотрели широко открытыми глазами. Жена повернулась к Бэбэ:
— Наша девочка не подает голоса.
— Душа покинула твою дочь, — тихо говорит бабушка, — Она родилась с непривязанной душой. Если я не смогу вернуть душу, девочка умрет до полуночи.
— В Дзолоне больница. Нужно ехать туда. Там доктор, он учился в Восточной Германии в прежние времена…
— Не будь дураком, Бэбэ! Повидала я докторов. Дикари, что они понимают? У ребенка душа непривязанная. Это дело серьезное, медициной тут не поможешь. Нужно колдовство.
Бэбэ смотрит на свою дочь, которая не подает признаков жизни. Его охватывает отчаяние.
— Что ты собираешься делать?
— Исполнить ритуал. Держи блюдо. Мне нужна твоя кровь.
Бабушка берет изогнутый охотничий нож. Бэбэ не боится ни ножей, ни крови. Когда бабушка омывает ему руку, я переселяюсь в нее с намерением дальше переселиться в девочку, чтобы изучить проблему изнутри.
В тот же миг я забываю про всякое «дальше».
Никогда, ни в одном человеческом теле я не встречал ничего подобного: память старой женщины хранила чужие воспоминания, как ущелье — горную реку. Я вступаю в ее русло и попадаю в свое собственное прошлое.
«О судьбе мира, — говорит монах в желтой шапочке, — думают трое». Я мальчик, мне восемь лет. И у меня есть собственное тело! Мы сидим в тесной камере, похожей на шкаф. Свет проникает через зарешеченное окошко размером с ладошку. Даже я не могу распрямиться в полный рост, хотя рост у меня меньше четырех футов. Я здесь уже неделю, последние два дня ничего не ел. К зловонию испражнений я привык. Человек из соседней камеры потерял рассудок, он раздирает себе горло и воет. Через решетку видна только решетка соседней камеры-гроба.
1937 год. Социальные преобразования товарища Чойбалсана, точный слепок с политики Иосифа Сталина из далекой Москвы, идут полным ходом. В Улан-Баторе каждую неделю проводятся показательные процессы. Казнены тысячи пособников Японии, которая готовится напасть на нас из Маньчжурии. Дамоклов меч висит над каждым. Министру транспорта вынесен смертный приговор за саботаж и организацию аварий на дорогах. Уничтожение монастырей осуществляется планомерно и неуклонно. Сначала их обложили непосильными налогами, затем объявили «перековку». Моего учителя и меня обвиняют в том, что мы — проводники идей феодализма. Обвинение нам вчера сообщил охранник, который принес миску с водой. Мне кажется, что вчера, но я могу ошибаться. На соседних камерах-гробах открывают крышки и вытаскивают из них беспомощных обитателей.
— Мне страшно, учитель, — шепчу я.
— Не бойся, я расскажу тебе сказку, — отвечает монах.
— Нас убьют?
— Да.
— Учителю больно говорить: у него выбиты все зубы и десны кровоточат.
— Я не хочу умирать.
Я думаю о своих родителях. Представляю их лица. Отец, бедный пастух, трудился как проклятый, чтобы отдать сына в монастырь. И вот теперь, пять лет спустя, отцовское честолюбие обернулось для сына смертным приговором.
— Ты не умрешь. Я дал слово твоему отцу, что ты не умрешь. Ты не умрешь.
— Но они всех убивают.
— Тебя не убьют. А теперь слушай! О судьбе мира думают трое…
В небе черно от ворон. Они негодующе каркают: в них швыряют камнями. Нас с учителем и сорок других монахов с их учениками ведут через поле, заваленное обнаженными телами. Земля между ними красного цвета. Тех, у кого нет сил идти, тащат волоком. В конце поля у рощи расположились солдаты расстрельной команды. Это отпетые уголовники, а не регулярная Красная армия. Многие — бандиты, которые перешли китайскую границу и подались в солдаты с голодухи. Есть и дети. Они присланы рыть могилы и наблюдать за казнью контрреволюционеров: это входит в программу идейного воспитания. Мои собственные братья и сестры разбросаны по всей Монголии.
Дикие собаки выглядывают из-за груды камней.
Мы ждем, пока советский офицер подходит к наемникам, которые будут нас расстреливать, и обсуждает с ними порядок казни так, словно речь идет о посадке картошки. Они смеются.
Учитель произносит мантру. Лучше бы он замолчал. Я оцепенел от ужаса.
В сторонке стоит девочка и заваривает чай. Все так хозяйственно, по-домашнему, что мне начинает казаться — это сон. Учитель замолкает и подзывает ее. Поколебавшись, она подходит. На нас не обращают внимания. У нее большие глаза и круглое лицо. Учитель прикасается ко мне левой рукой, а к ней — правой, и я чувствую, как мои воспоминания приходят в движение.
Мой учитель знает, как переселить меня! Мое сознание открепляется и хочет последовать за воспоминаниями, но в этот момент солдат отталкивает учителя от девочки, ее отгоняет прочь, и связь прерывается.
Последняя минута моей жизни запечатлелась в собственных воспоминаниях девочки. Мальчик прижимается к учителю. Учитель поет мантры. Даже в тот момент, когда солдаты поднимают ружья на изготовку…
Все происходит очень медленно. Воздух густеет и затвердевает. Каждое движение приобретает отточенность. Звучит команда по-русски. Раздается треск, как от петард. Мужчины и мальчики перегибаются пополам и падают.
Тело мальчика валяется в грязи. Маленький череп пробит, но мозг не поврежден. Видно, как он еще пульсирует. Один из наемников переворачивает тела ногой, удостовериться, что все мертвы. Он касается мальчика, и моя душа оказывается в новой оболочке.
Много лет спустя она очнется и не сможет вспомнить себя. Но это будет уже после того, как наемник вернется на родину, к подножию Святой горы.
Конец поискам.
Я возвращаюсь в настоящее. Старая женщина стоит неподвижно. Мне очень хочется узнать, как она жила все эти годы, как оказалась на другом конце своей страны, почему вышла замуж за человека чужого племени. Но нельзя терять ни минуты.
— Я здесь.
— А то я не знаю! Ясно, что не Леонид Брежнев забрался сюда поглазеть! Пришло время. Я видела комету.
— Так ты знала обо мне?
— Конечно. Я ведь столько лет таскала твои воспоминания в своей башке! В моем племени часто рассказывали чудеса про секту монахов в желтых шапочках. Когда в день казни твой учитель соединил нас, я понимала, что он делает… И ждала.
— Как долго я искал себя! Подсказка была в моих воспоминаниях, а они остались у тебя!
— Мое тело давным-давно износилось. Я пыталась умереть несколько раз, но меня не отпускали…
Я смотрю на девочку:
— Она умрет?
— Это зависит от тебя.
— Не понимаю.
— Тело моей внучки — твое тело. Ты — ее душа и сознание. Это только оболочка. Если ты не вернешься, через три часа ее тело умрет. Если хочешь, чтобы она осталась жива, ты должен снова облечься в оковы плоти.
Я оцениваю свое будущее в качестве noncorpum. В мире нет недоступных для меня мест. Может, повезет отыскать других noncorpa и оказаться в обществе бессмертных. Можно переселяться в тела президентов, астронавтов, гениев. А могу скромно копаться в садике на склоне горы, в тени камфорных деревьев. Мне будут неведомы старость, болезни, страх смерти, смерть.
Я смотрю на беспомощное тельце существа одного дня от роду, в котором с каждой минутой угасают обменные процессы. Средняя продолжительность жизни в Центральной Азии сорок три года, и она падает.
— Дотронься до нее, — говорю я.
Снаружи летучие мыши мечутся между небом и землей, вверх-вниз, вверх-вниз, проверяют — все ли в порядке. А юрту оглашает мой пронзительный крик, который вырывается из глубины моих однодневных легких.
Санкт-Петербург
*День выдался мерзопакостный. Дождь льет, льет и льет с утра, разверзлись хляби небесные. Господи, курить-то как хочется!
Джером когда-то объяснил мне — хочешь верь, хочешь нет, — что стекло на самом деле жидкость, «низ же со временем утолщается», сказал он. Иными словами, стекло — это загустевший сироп. Но с Джеромом ведь никогда не знаешь, когда он шутит, а когда серьезно. Руди сказал, что у меня низ же тоже со временем утолщается, а потом ржал целую минуту.
Я зеваю во весь рот так, что по телу проходит дрожь. Никто этого не замечает. Меня вообще не замечают. Если даже моя персона попадает в поле зрения людей, они думают — вот, сидит себе тетка на пластмассовом стульчике в маленьком зале большого Эрмитажа и дремлет, довольная своей грошовой синекурой. Я не против такого отношения. В принципе, оно меня устраивает. А временем я могла бы приторговывать. Вот чего у нас, у русских, в избытке, так это времени.
Итак, дамы и господа. Давайте понаблюдаем за типичными экскурсантами, вышедшими на охоту за культурой. Сначала позвольте представить вам породу шаркунов. Вы видите, как они, сбившись в группки, шаркают от картины к картине, уделяя одинаковое внимание каждой. Охотники за дичью покрупнее шагают мимо — этим подавай только Сезанна, Пикассо или Моне. Посмотрите, какие наглые у них фотоаппараты со вспышкой и такие же наглые рожи. Таких не грех и оштрафовать баксов на пять — кто узнает-то! Есть еще топтуны — они менее предсказуемые. Как правило, охотятся в одиночку, перемещаются зигзагообразными перебежками и подолгу топчутся у одной картины, если та привлекла их внимание. А взгляните-ка вон туда! Видите? Да это ж вуайерист! Вот он, голубчик. Притаился за пьедесталом. Дамы, будьте бдительны! Некоторые представители противоположного, я бы сказала, слабого пола приходят сюда не затем, чтобы полюбоваться красавицами в золоченых рамах. Их больше интересуют живые красавицы в ажурных чулочках. Те, кто посмелее, бросают взгляды и в мою сторону. Я не отвожу глаз. У Маргариты Латунской нет никаких причин для смущения. Так о чем, бишь, я? Ах да. Есть еще овцы. Они тихонько блеют, следуя за пастырем, а тот объясняет им, чем нужно восхищаться и почему. Кто он такой, спросите вы, этот оракул, который громким голосом вещает, о чем думал пятьсот лет назад во Флоренции Аньоло Бронзино? Он экскурсовод и выставляет напоказ свою эрудицию, как эксгибиционист в парке у Смольного — свое сокровище. Ко мне не раз приставали такие типы возле пруда с уточками. А я им: «Маловат, вам не кажется?» От пьянки-то любое сокровище ссыхается! Но вернемся в музей. Порой к нам снисходит кто-нибудь из небожителей — один из директоров. Они держатся так, словно дворец принадлежит им лично, что в каком-то смысле не лишено оснований. По крайней мере, они так считают. Что им принадлежит на самом деле, знаю только я да несколько посвященных. Иногда заходит Джером с блокнотом, делает пометки, изучает очередную картину, но мы делаем вид, что не замечаем друг друга. Мы же профессионалы. К тому же рядом другие смотрительницы — обрюзгшие, с пережженными перекисью волосами — развалили толстые задницы на стульчиках. Между прочим, моя задница очень даже в форме, я заставила Руди признать это, когда он оторжался. Все эти другие смотрительницы, все как одна, суки и стервы. Грязные вонючие бляди, вот кто они. Они ненавидят меня и шушукаются, что я снюхалась с заместителем директора по закупкам, старшим хранителем Рогоршевым. Это не простая ревность обделенных вниманием женщин. Я так им и сказала. Это лютая ревность, которую испытывает убожество в климаксе по отношению к настоящей женщине.
Впрочем, хватит о них. Ну их всех! Есть вещи и поважнее, о чем подумать.
Так вот, в нашем холодном дождливом городе стоит холодное дождливое лето. Джером сказал, что Петру удалось заманить сюда людей и заставить жить на болоте в холоде и грязи только потому, что он по всей империи запретил строительные работы и строителям некуда было податься. Охотно верю.