Я лежу на кровати. Никогда раньше я не смог бы перелезть с коляски на кровать после стакана водки. Лежу на спине и глупо улыбаюсь. По обычаю положено вспоминать умершего, и я вспоминаю. Я вспоминаю все: хлеб, соль, подсолнечное масло. Нет ничего вкуснее черного хлеба с солью и подсолнечным маслом!
БЕСЕДА
Пришел милиционер. Представился следователем. Гражданский костюм сидит на нем неловко. Складка к складке, ремень на брюках затянут по–военному туго. Кейс.
Вслед за милиционером в мою комнату вбежал директор интерната. Волосы на голове растрепаны, глаза на выкате, бегают. Пешка. От директора в интернате ничего не зависит. У директора твердые инструкции. Что скажут сверху, то и будет. Заговорил. Голос срывается на визг, неуверен, дрожит. Конь. Все–таки конь. Не пешка.
– Я знаю, кто во всем виноват. Это все он, он, так и запишите. К нему люди подозрительные ходят, водку носят.
И уже ко мне:
– Расскажи товарищу милиционеру, откуда вы брали водку. При мне расскажи. Знаешь, что бывает за дачу ложных показаний?
На меня вдруг накатывает ледяное спокойствие. Внезапно я начинаю казаться себе сильным и умным. Очень сильным и очень умным. И до безобразия, до неприличия наглым. Впрочем, терять мне уже нечего. Фигуры на доске, часы пошли. Придется играть. Ставка в игре – мой перевод в дурдом. Слишком большая ставка. Слишком много фигур на стороне противника. Играть стоит, надо играть. Фигуры противника стоят как попало, мешают друг другу и готовы друг друга съесть. Есть друг друга они не могут, есть друг друга им запрещают правила игры.
– Убил друга, а теперь отпираешься? Он ведь другом тебе был, самым близким другом, у меня все в картотеке записано. Все рассказывай, всю правду.
– Правду так правду, соглашаюсь я. Про то, как нянечки ему каждый день сдохнуть желали, тоже рассказывать? Как психохроники его купали и горячую воду на ноги лили? Про ремонт тоже рассказывать? Про бабушек в шкафах? Если я убийца, пусть меня судят. Только я в суде молчать не буду.
– Каких бабушек? – вмешивается милиционер.
Директор бормочет что–то себе под нос. Думает. Наконец, набрав полную грудь воздуха, медленно выдыхает. Наверное, мысленно считает до десяти.
– Это был несчастный случай, – уверенно говорит он. – Мало ли с кем бывает. Депрессия. Врач подтвердит. Самоубийство.
Офицер. Почти офицер. Нет. У офицера бы не дрожал голос. Все–таки конь.
Я улыбаюсь. Я научился улыбаться Мишиной улыбкой. Я умею улыбаться всем подряд, даже директору.
Директор уходит, мы остаемся один на один с милиционером. Он стоит. Неуверенно оглядывается, ищет, куда сесть. Я киваю на свою кровать. Он отрицательно качает головой, садиться на мою серую простыню ему не хочется.
– Что за интернат? – говорю я преувеличенно громко. – Стульев нет. Наверное, все стулья домой перетаскали, товарищу милиционеру сесть некуда.
Не проходит и минуты, как в комнату врывается нянечка со стулом в руке. Она шумно дышит, ставит стул перед следователем. Видно, что она очень спешила.
Пешка. Всего лишь пешка. Ей приказали, она подслушивала. Что с нее взять? Пешка – она и есть пешка.
– Садитесь, пожалуйста, – говорит она преувеличенно вежливо.
Милиционер смотрит на меня, я отворачиваюсь, чтобы скрыть улыбку от него и от нянечки. Он не садится. Уверенно оправляет костюм, выходит в коридор. Нянечка выбегает вслед за ним. О чем они беседуют, мне не слышно.
Наконец он возвращается, плотно прикрывает за собой дверь. Улыбается мне, садится на предложенный стул.
– Ну вот, – говорит он спокойно и строго, – теперь нам никто не помешает. Сейчас мы побеседуем: вы ответите на мои вопросы, и я уйду. Это просто беседа, простая формальность.
– Допрос?
– Ну что вы! Какой допрос? Мы немного поговорим – и все. Никто вас ни в чем не подозревает.
– Но протокол мне придется подписать, так?
– Конечно, таковы инструкции. Так положено.
– Тогда другое дело, – соглашаюсь я. – Если без протокола, то это допрос, а с протоколом, понятное дело, уже беседа.
Он не расположен шутить. На этот раз уголки рта лишь чуть сдвигаются в стороны.
Офицер. Этот – без сомнения – офицер. Такой не дрогнет.
– Итак, мы остановились на бабушках в шкафу.
Следователь открывает чемодан, достает ручку, блокнот.
– Каких бабушек? В каких шкафах?
– В разговоре с директором интерната вы упомянули случаи самоубийства пожилых людей.
– Не было этого. Ничего я не упоминал. Вам послышалось. Сами посудите. В нашем учреждении все люди умирают естественной смертью, об этом делается соответствующая запись в официальных документах. А сплетни про самоубийства – всего лишь сплетни. Вот вы сплетням верите?
Он упорно не хочет улыбаться. Абсолютно серьезным сухим голосом спокойно произносит:
– Нет. Я сплетням не верю.
Я радостно, может быть, чуть поспешнее, чем нужно, киваю и продолжаю, уже сбиваясь, произнося слова как можно быстрее:
– Вот и хорошо, вот и я не верю. А то ведь что получается. Если я на суде начну рассказывать всякие глупости, меня же ненормальным посчитают. Направят на принудительное лечение. Нет, мне здесь нравится, я по аминазину еще не соскучился.
– Вы отказываетесь отвечать на вопросы?
– Нет, конечно. Я буду рад помочь следствию и рассказать всю правду. Только на себя наговаривать мне тоже смысла нет.
– Тогда рассказывайте.
– О чем?
– Рассказывайте с самого начала.
Я начинаю рассказывать. Рассказываю все. Офицер внимательно слушает про подсолнечное масло, шоколадку, аминазин, собачатину и шахматы. Он не пишет.
– У вас хорошая память, – я щедр на комплименты, я добрый.
Он не реагирует.
– Да, у меня очень хорошая память. Продолжайте.
– Все, – говорю я, – это все. Он насобирал таблеток и выпил их.
– Вам не кажется странным, что полностью парализованный человек смог сам собрать и выпить такое количество медицинских препаратов ограниченного доступа?
– Не кажется. Это медицинское учреждение, препаратов здесь более чем достаточно. А организовать он еще и не то мог.
– Вы не поняли мой вопрос.
– Каждый диалог ведут, как минимум, два дурака.
– Согласен. Тогда я переформулирую вопрос. Мог ли кто–нибудь дать Мише таблетки против его воли?
– Нет.
Я улыбаюсь.
– Вы не хотите сыграть со мной в шахматы?
– Нет.
– А как вы думаете, кто бы выиграл, если бы мы сели играть?
– Я давно не играл. Наверное, вы.
– А Миша мог играть с шестью такими, как я. Вслепую. И выигрывать. Вы просто не можете себе представить, насколько он был умнее меня. Но и это не главное. Поймите. У нас несколько иное отношение к смерти, чем на воле. Здесь иметь все эти таблетки мечтало бы большинство. Смерть – не самое худшее, с чем может столкнуться человек. Дать подобные таблетки человеку против его воли – все равно что подарить вам автомобиль. Это был бы слишком шикарный подарок.
– Вы же сказали пять минут назад, что самоубийств в интернате не бывает.
– Конечно, не бывает, – я киваю. – Вы абсолютно правы. Все попытки самоубийства успешно предотвращаются администрацией учреждения, медицинскими работниками и привлеченными специалистами из органов.
Он непробиваем. Лицо, как маска.
– Хорошо. Допустим, что убивать человека против его воли никто бы не стал. Но, допустим, что он попросил кого–нибудь дать ему эти таблетки. Допустим, лучшего друга. Смог бы друг ему отказать?
Я смотрю на него в упор. Смотрю, не мигая. Он не отводит взгляд. Лысина, выправка и взгляд, тоскливый взгляд побитой собаки. Не всякий сможет спокойно обсуждать жизнь нашего гадюшника.
– Хорошо, – включаюсь я в игру. – Допустим. Допустим, что вы служили в Афганистане. Допустим, ваш друг оказался тяжело ранен. Допустим, надежд на излечение мало и в лучшем случае его ждет инвалидное кресло.
– Я поступлю по Уставу. Содержание Устава штатским знать не положено.
– Подумаешь, тайна! Это же дом престарелых. Срез общества. Все как на воле. Ветеранов войны очень много. Даже бывшие милиционеры есть.
Он не реагирует. Наверное, сделан из железа. Я продолжаю.
– О чем говорят бывшие военные? Не думаю, что Устав мог сильно измениться за последние пятьдесят лет. Есть случаи, при которых вы обязаны застрелить раненого, есть – при которых обязаны, не смотря ни на что, сохранить ему жизнь. Я прав?
Он не железный. Он человек из плоти и крови. Его левое веко дернулось, или мне показалось?
– В общих чертах. Только в общих чертах. Вы не ответили на мой вопрос.
– Вы тоже не ответили.
– Я не могу ответить на этот вопрос. Очевидно, имеет место быть диалог, который, как мы знаем, ведут, как минимум, два дурака.
Я улыбаюсь. Хороший мужик этот милиционер. Жаль, нам нельзя познакомиться поближе.
Я смотрю на него в упор. Смотрю, не мигая. Он не отводит взгляд. Лысина, выправка и взгляд, тоскливый взгляд побитой собаки. Не всякий сможет спокойно обсуждать жизнь нашего гадюшника.
– Хорошо, – включаюсь я в игру. – Допустим. Допустим, что вы служили в Афганистане. Допустим, ваш друг оказался тяжело ранен. Допустим, надежд на излечение мало и в лучшем случае его ждет инвалидное кресло.
– Я поступлю по Уставу. Содержание Устава штатским знать не положено.
– Подумаешь, тайна! Это же дом престарелых. Срез общества. Все как на воле. Ветеранов войны очень много. Даже бывшие милиционеры есть.
Он не реагирует. Наверное, сделан из железа. Я продолжаю.
– О чем говорят бывшие военные? Не думаю, что Устав мог сильно измениться за последние пятьдесят лет. Есть случаи, при которых вы обязаны застрелить раненого, есть – при которых обязаны, не смотря ни на что, сохранить ему жизнь. Я прав?
Он не железный. Он человек из плоти и крови. Его левое веко дернулось, или мне показалось?
– В общих чертах. Только в общих чертах. Вы не ответили на мой вопрос.
– Вы тоже не ответили.
– Я не могу ответить на этот вопрос. Очевидно, имеет место быть диалог, который, как мы знаем, ведут, как минимум, два дурака.
Я улыбаюсь. Хороший мужик этот милиционер. Жаль, нам нельзя познакомиться поближе.
– Я спрошу по–другому. Во всех ли случаях военные поступают по Уставу, или они тоже люди и способны на сострадание? Может ли военный выполнить просьбу друга?
– Что ж. Военные тоже люди. Ничто человеческое нам не чуждо. Я ответил на ваш вопрос?
– Вполне. Теперь моя очередь. Если бы у меня был яд, я отравил бы Мишу не задумываясь. Если бы яда было мало, мне пришлось бы бороться с соблазном принять яд в одиночку. Беда в том, что яда у меня не было. Давать таблетки я бы не стал никому, даже другу. Слишком большой риск, что откачают.
Милиционер устал. Это заметно по тому, как нервно его пальцы перебирают листки пустого блокнота, по незажженной сигарете в его руке. Он уже несколько раз доставал и прятал обратно в карман спичечный коробок.
Он молчит. Молчит и смотрит.
Я замечаю, что из моего путаного рассказа ему понятна едва ли половина.
– Суть вот в чем, – продолжаю я. – У Миши была миопатия. Вы знаете, что это такое?
– Никогда не слышал. Что–то вроде рака?
– Нет, – улыбаюсь я Мишиной улыбкой. – Рак по сравнению с миопатией – насморк. При раке можно запросто самому повеситься. При миопатии фиг повесишься. Сил не хватит.
– У него что–нибудь болело?
– У него все болело. Все, что могло болеть, – болело. Точнее, все части тела, где есть мышцы. Вот голова у него никогда не болела. Даже с бодуна.
– Вы хотите сказать, что пили с ним водку?
– Когда как. Иногда коньяк, но редко.
Он не улыбается. Или он никогда не улыбается, или их специально тренируют быть роботами.
Милиционер аккуратно раскрывает блокнот. Достает из кармана ручку.
– Кстати, – говорит он спокойным доверительным тоном. – Где вы брали водку?
Я стараюсь не улыбаться. Я сильно стараюсь, но у меня ничего не получается. Я молчу. Молчу и жду. Если он не хочет со мной разговаривать, это его проблемы. Откидываю голову на спинку коляски и жду.
Я могу ждать долго. Мне некуда спешить.
– Вы не хотите со мной разговаривать?
Голос вежливый, слишком вежливый. Такие голоса бывают у врачей в больницах или у медицинских сестер перед тем, как сделать укол.
Я не поднимаю головы, сижу в коляске, откинувшись на спинку. Я говорю в воздух. Мне уже все понятно.
– Я хочу с вами разговаривать. Очень хочу. Вы и представить себе не можете, как я хочу поговорить хоть с кем–нибудь, пусть даже и с ментом. Вы ведь мент?
Я поднимаю голову, он не реагирует на обидное слово. Может быть, ему все равно, может, его каждый день называют ментом.
– Мент.
Он смотрит на меня так же строго и внимательно, как и раньше.
Я устал, я очень устал от этого разговора. Только теперь я понимаю, как тяжело разговаривать с дураками, как трудно было Мише шаг за шагом учить меня думать. Все–таки Мише было легче, у него было больше времени.
– Я хочу разговаривать с вами, – продолжаю я, – очень хочу. С вами как с человеком. Но ведь вы сейчас не человек. Вы – инструкция, устав, список вопросов. Как я могу разговаривать со списком?
Он улыбается. Он наконец улыбается мне. Улыбка его, какая–то замученная и неуверенная, мне не нравится. Только сейчас я понимаю, что передо мной всего лишь немолодой уже человек. Он устал так же, как и я. Как и мне, ему неприятен этот разговор.
– Видите ли, – он делает паузу, – вы еще очень молоды. Вам, наверное, сейчас кажется, что весь мир настроен против вас. Поверьте, то, что вы сейчас рассказываете, может показаться страшным только вам. Вы потеряли друга, вам очень плохо. А тут приходит злой милиционер и задает глупые вопросы. Так?
Он не дурак. Как и я, он видел что–то, о чем предпочитает молчать.
– Приблизительно.
– Но это моя работа. Я должен знать правду.
Я киваю на дверь. Он кивает мне. Встает. Бесшумно подходит к двери, резко приоткрывает ее и проскальзывает в коридор. Я слышу какой–то шум. Мужчина возвращается в комнату несколько смущенным и, кажется, сбитым с толку.
Я улыбаюсь.
Милиционер делает серьезное лицо. Ему не нравится мое отношение к сотрудникам интерната. Они все–таки его коллеги. Государственные служащие. Служащие государству.
– Вы не ответили на мой вопрос.
– Про водку?
– Про водку.
Я немного растерян. Похоже, он не притворяется, похоже, он всерьез.
– Ну, хорошо. Про водку так про водку. Вы читали Платона?
– Что именно?
Я киваю. Конечно, там, на воле все нормальные люди читают Платона.
– «Государство».
– Читал.
– А мне принесете?
Он понимает не сразу. Две–три секунды думает.
– Нет. Я не собираюсь приходить сюда во второй раз.
Я опять киваю.
– Я так и думал. Так вот. Возле ворот интерната постоянно дежурят пожилые мужчины. На лице у них – желание выпить. Как вы думаете, что будет, если я попрошу кого–нибудь из них сходить в библиотеку и принести мне Платона?
Он молчит. Ему надоел этот разговор. Но меня уже не остановить. Я пытаюсь достучаться до него.
– В лучшем случае мне очень грубо посоветуют убираться от ворот. И это в лучшем случае.
Он не слушает. Вынимает из кейса бланк протокола. Надевает очки. Быстро пишет. Он закончит писать и уйдет, а я останусь. Я останусь один.
– А хотите, я анекдот расскажу из жизни. Смешной. Хотите? К нам как–то новенького привезли. Новенький как новенький, обычный дедушка. Поселили в комнату с зэком. А наутро оказалось, что он раньше на зоне охранником работал. Внутренние войска. Знаете, что с ним ночью произошло?
Он разговаривает со мной, не поднимая глаз от писанины. Цедит сквозь зубы:
– Не знаю и знать не хочу.
– Но вы ведь тоже мент.
Он поднимает взгляд от писанины. В очках его лицо кажется гораздо старше.
– Взрослый человек, а разговариваете, как ребенок. Вы хотите меня задеть? Не получится. К тому же, пожалуйста, не путайте милицию с внутренними войсками.
Он дописывает последние строчки.
– Распишитесь и поставьте дату.
– Вообще–то меня можно допрашивать только в присутствии врача.
Он стоит передо мной подтянутый и уверенный, как раньше, до разговора.
– Мне сходить за врачом?
– Не стоит.
Я читаю протокол. По моей просьбе следователь вносит в текст незначительные изменения. Дописывает слово «постоянные» перед «мучительные боли», меняет фразу «просил оставить одного» на «регулярно просил оставить одного». Я тщательно отчеркиваю поля латинской «Z». Следователь видит мое старание, снисходительно хмыкает.
– По–моему, это лишнее, – говорит он.
Я расписываюсь. Протокол в кейсе, все в порядке. Следователь смотрит на меня дружелюбно и весело. Не было нашего разговора. Не было, и все. А протокол – всего лишь пустая формальность.
– Может, все–таки сыграем в шахматы?
– Нет. У меня нет времени на развлечения.
Я так и думал. Я почему–то так и думал. Нормальный мужик не станет приходить в наш скорбный дом ради каких–то шахмат. Хороший мужик, правильный. Хоть и мент.
АКТ ТРЕТИЙ
Забор, ошейники, сенбернар. Собака не привязана, носидит в ряду с невидимыми собаками перед забором.
Табличка «Дурдом». Слева на сцене – шахматный стол.
Выбегает Рубен.
Рубен. А потом. Потом, когда все это закончится. Мне дадут немного времени. Я попрошу ангелов, и мне позволят. Я ненадолго. Мне надо только кое–кого повидать. (Вверх.) Ангелы, вы разрешите? Вы же добрые, ангелы?