Мистер Эндерби. Взгляд изнутри - Берджесс Энтони 13 стр.


О, эта женщина определенно начала перекраивать его жизнь. С самого начала, с первого совместного завтрака в большой столовой ее большой квартиры, за стенами которой угрюмилась февральская Глостер-роуд, стало очевидно, что исход возможен только один. Ведь какие еще отношения могут быть признаны в глазах света, нежели узы, которыми они недавно себя связали? От отношений жильца с домохозяйкой Эндерби был вынужден отказаться, поскольку за жилье не платил. Никаких иных, помимо сводных или, так сказать, из вторых рук (как с мачехой), Эндерби никогда не знал, зато в Весте ценил, что своими чистотой и красотой она – полный антипод любой мачехи. Второй брак отца привнес в жизнь маленького Эндерби краткие набеги сводных теток и сказку про образцовую сводную сестру, слишком хорошую для сего бренного мира и потому вскоре скончавшуюся от ботулизма: ее Эндерби всегда представлял себе марионеточной пародией мачехи. Но Весту никак не представишь в роли сводной сестры. Подруга? Он покатал слово во рту, почувствовал его на языке (с прописной буквы, со строчной и даже курсивом) и посмаковал меланхоличную акварельную картинку: утонченная пара, словно с линогравюр Блейка, Шелли и Гудвин[17] дает вечера с декламацией на яхте, кругом глупенькие леди в платьях с высокой талией, любительницы готических романов, а карлики пиликают в печальных сумерках на скрипочках. Эпипсихидион[18]. Эпиталамион[19]. О боже, с этого слова все и началось, поскольку оно породило стихотворение.

Крик в облаках. Птиц перелетных стая.
Небеса планеты далекой. Семь ее лун —
Яшма, карбункул и оникс, аметист, рубин,
бирюза, халцедон.
Что еще? Солнца двойные, —
Грызутся, как львы, огонь источая,
невыносимый для нас,
Сплетаются, извиваясь, сливаясь
В беспозвоночной любви, где плавится слово «я»
В первопричинном счастье Творца,
Еще не создавшего мир,
Две звезды на одной орбите…

Они как раз выпили за завтраком чай «Оранж Пеко», и она в костюме цвета ржавчины с тяжелой заколкой из кованого олова со свинцом на левом лацкане ушла на работу. На кухоньке, пастельная красота которой заставляла его чувствовать себя особенно грязным и грузным, Эндерби поставил чайник, чтобы заварить мачехин чай, и от слова «эпиталамион», как от объявления о прибывающем поезде, задрожали половицы. Пыхтя за обеденным столом, он спешно записывал слова, видя свою нарождающуюся поэму как песнь в честь консуммации в зрелом возрасте: Гертруда и Клавдий в «Гамлете», обрамленные рыжей бородой губы на белой шее вдовы. Рядом стыл на столе листовой чай. Пришла уборщица миссис Описсо, смуглая, широкобедрая, грудастая, чесночно пахнущая, усатая, сверкающая улыбкой военная беженка из Гибралтара, в чьей крови бурлили генуэзские, португальско-еврейские, сарацинские, ирландские и андалузские гены, и, прервав подметанье, спросила:

– Кто вы в этом доме, а? Не выходите, не работаете, верно? Кто вы ей, а? Говорите-ка.

Объяснить было непросто: недостаточно было сказать, что это не ее, уборщицы, дело.

Набухший млеком и медом,
Здоровый и крепкий вечер запускает ракеты,
И ракеты взлетают над юбилеями богачей,
В тысячах парков страны,
Что светит миру с уютного ложа…

Даже если Веста узнает, то не обязательно решит, что в эпиталаме речь о ней самой и ее госте-друге-протеже, ведь она уже сардонически бросила:

– Если собираешься писать по утрам любовные стихи, постарайся не послать их по ошибке сэру Джорджу. Твоя небрежность однажды до беды тебя доведет, помяни мое слово.

Эндерби в ответ только понурился. Тем утром она была раздражительной, нервной, устало терла лоб, точно в телерекламе быстродействующего анальгетика, под ее зелеными глазами залегли тонкие голубые круги измученности. Она стояла у двери, в подтянутой ржавчине, шифоновый шарф двух оттенков зеленого, крохотный коричневый берет, коричневые замшевые перчатки под стать туфлям, стройная, элегантная и (как про себя догадался Эндерби) безмолвно менструирующая.

– Все женщины по-разному переносят менструацию, сама знаешь, – сказал Эндерби. – Попробуй джин с горячей водой. Говорят, творит чудеса.

Она чуть покраснела.

– Откуда ты это узнал?

– Из «Фем».

– Все так запутано, – сказала она со вздохом. – Когда у меня будет время, надо будет разобраться в природе наших отношений.

О, окропи же корабль вином! Пусть в водах
пространных,
Что носят кольцо это, коим смиряет земля
Себя вдалеке от больших городов, он бродит
и пляшет…

И в другой раз (точная природа отношений так и не выяснена):

– Вопрос в том, что с тобой делать.

– А со мной надо что-то делать?

– Да в том-то и вопрос.

– Ничего со мной не надо делать. – Он испуганно посмотрел на нее поверх кусочков разломанного тоста, которые по одному, точно кормил любимую птичку, клал себе в рот. – В конце концов я поэт.

Ответом внешнего мира стал задний выхлоп грузовика.

– Хотелось бы знать, – сказала Веста, грея холодные по утру руки о чашку, – сколько в точности у тебя денег.

– Зачем тебе это знать? – спросил проницательный Эндерби.

– Да брось. У меня занятой день впереди. Давай оставим эту чушь. Пожалуйста.

Эндерби тогда начал перечислять содержимое левого кармана штанов.

– Не таких денег, – резко прервала она.

– Десять тысяч фунтов в облигациях локальных правительственных займов под пять с половиной процентов. Для дивидендов. На две тысячи фунтов акций «Института инвестиций», «Бритиш моторз» и «Батлинз». На приращении капитала.

– А. И какой доход это дает?

– Около шести сотен. Не так уж и много, да?

– Вообще ничего. И полагаю, со стихов ты имеешь меньше, чем ничего.

– Две гинеи в неделю. Из «Фем», благослови его бог.

Ведь в конечном итоге он подписал контракт и уже видел в печати под псевдонимом Вера Верная рифмованные помои, начинавшиеся с «Щечки да ручки младенчика – гимны благие, от беззубой улыбки улыбнутся святые…».

– Такой доход, как у тебя, даже иметь не стоит, право слово. Значит, надо решить, что с тобой делать.

– А что со мной делать? – тут же вспыхнул Эндерби.

– Послушай. Я знаю, что ты поэт. Так ли уж надо потчевать меня поэтической драмой в духе раннего мистера Элиота? Только не за завтраком.

– Стихомифия, – прокомментировал эрудированный Эндерби. – Но ты сама всякий раз разговор заводишь.

Так-то вот, близится, грядет неведомое: оплачиваемая работа, deuxième métier[20] для поэта. Со дня святого Валентина до Пятидесятницы ему было позволено, пусть и не в уборной, мирно трудиться над «Ласковым чудовищем». Но после медового месяца все переменится.

Ты, чей страх географических карт
Вдохновляет долгий парад демонстрации силы,
Раскинь свои руки в объятьях, прими отважно
Дружелюбные (или хотя бы просто нейтральные)
Образы бывших врагов…

Его собственных денег, даже до того, как начались наиважнейшие покупки, мало на что хватало («Позвони в «Льва», ладно, и закажи пару бутылок джина. Заплати миссис Описсо, у меня нет ни копейки наличных».) Раззявились алчные пасти «Фортнума и Мейсона»[21] или «Арми энд Нейви». И новый гардероб для него самого, поскольку Лондон не жалует небрежную одежонку приморского ипохондрика. Капитал Эндерби таял. А расточительная шотландка не умела ценить деньги и верила только в вещи, которые можно потрогать. Отсюда дом за семь тысяч фунтов в Сассексе на ее имя (по брачному договору) и новая мебель, а еще новенькая «Воксхолл Велокс», чтобы Веста могла ее водить – даже в самом трезвом своем состоянии Эндерби управлялся с автомобилем как самый горький пьяница. И норковая шуба в подарок на свадьбу.

Кто и когда предложил руку и сердце? Кто кого любил, если вообще любил, и почему? Сидя в позе мыслителя на унитазе, Эндерби хмурился и вспоминал вечер, когда он заканчивал эпиталаму в столовой лицом к предмету обстановки, которым особенно восхищался – серванту, массивному и покоробленному, с гордо высеченной датой рождения (1685) среди резных ромбов и прочих тропов, фантазий краснодеревщика, знаменующих его любовь к величественному корабельному дубу, которому он придал форму и гладкость. Над сервантом красовался портрет Весты работы Гидеона Долглейша: жемчужноплечная и надменная в бальном платье, она как будто собиралась улететь, испариться, вернуться в невидимые, но бдительные тюбики краски. Над стеллажом висела фотография покойного Пита Бейнбриджа. Весь из себя красивый, он улыбался в шлеме, за рулем «Ансельма» 2,493 литра (шесть цилиндров, 250 лошадиных сил, дисковые тормоза Гирлинга, сертифицированные карбюраторы Уэбера 58 и т. д.), в котором встретил свою кровавую смерть. Эндерби взялся за последнюю строфу.

Даже мертвые с синими лицами могут побывать
на этом пиру,
Прошмыгнуть, будто мыши иль птицы,
по коридорам,
Обвешанным неразличимыми уже гербами…

Он испытал внезапный и нежеланный порыв личной (в противоположность поэтической) силы: он, недостойный и непривлекательный, жив, а этого элегантного и одаренного красавца разнесло на куски. Он изогнул губы, позаимствовав контур улыбки у мертвеца, со своего рода триумфом. Веста, читавшая на «Паркер-Нолле»[22] новый гениальный роман какого-то студента-старшекурсника, подняла глаза и перехватила улыбку.

Он испытал внезапный и нежеланный порыв личной (в противоположность поэтической) силы: он, недостойный и непривлекательный, жив, а этого элегантного и одаренного красавца разнесло на куски. Он изогнул губы, позаимствовав контур улыбки у мертвеца, со своего рода триумфом. Веста, читавшая на «Паркер-Нолле»[22] новый гениальный роман какого-то студента-старшекурсника, подняла глаза и перехватила улыбку.

– Чему ты улыбаешься? Написал что-то смешное?

– Я? Смешное? Да что ты! – Эндерби прикрыл рукопись неуклюжими лапами – так защищают обеденную тарелку от назойливой добавки картофельного пюре. – Совсем ничего смешного.

Встав – ах какая изящная! – она подошла посмотреть, что он пишет. Даже спросила для верности:

– Что ты пишешь?

– Это? Тебе едва ли понравится… Это… Ну, своего рода…

Взяв лист с каракулями, она прочла вслух:

По крайности, мы оба способны отрицать,
Что есть у прошлого запах. Можем хоть присягнуть,
Что корни терпения и желания – в парадигме
единой.
Услышать в музыке,
Что вся вина земли, совсем как воздух,
Окутала тела живые.

– Понимаешь, – бросился объяснять Эндерби, – это эпиталама. По случаю свадьбы двух зрелых людей.

Необъяснимо, но она наклонила голову (на него пахнуло сладким запахом волос цвета пени) и его поцеловала. Поцеловала его! Его, Эндерби!

– Твое дыхание, – сказала она, – уже не такое нездоровое. Иногда телу и разуму бывает трудно примириться. И выглядишь ты лучше, гораздо лучше.

Что ему оставалось сказать, кроме:

– Благодаря тебе.

Страдая от морской болезни в воздухе, сидя в крошечном сортире высоко в небе, он вынужден был признать, что за весну и первые недели лета возник и оперился новый Эндерби: помолодевший Эндерби, у которого меньше жира и газов, у которого новые зубы, достаточно несовершенные, чтобы казаться настоящими, у которого несколько новых модных костюмов, а волосы умело уложены гелем, Эндерби, который незаметно благоухает туалетной водой, который уже не так неловок на людях, у которого более здоровый аппетит и нет диспептической тяги к пикулям и хлебу с джемом, который тщательно выбрит, у которого более чистая кожа, а глаза стеклянисто блестят от контактных линз. Видела бы его миссис Мельдрам теперь!

Кто говорил про любовь? Про любовь кто-нибудь говорил? Они жили под одной крышей целомудренно, как весталки, как феникс и черепаха, а Пит Бейнбридж улыбался с Елисейских Полей для гонщиков странному ménage[23] друзей. Но надо было только подбросить и запустить по навощенному полу истертую монетку, чтобы она, звякая все музыкальнее и громче, укатилась в мир. Из кармана она выпала или из сумочки? Эндерби не помнил, но был уверен, что однажды вечером один из них произнес слово «любовь» по какому-то поводу: то ли понося его чрезмерную раздутость в шлягерах или в хриплых восклицаниях физического влечения, а возможно, обсуждая его отождествление с Господом в религиозной поэзии XVI века. Случившееся потом – материя слишком тонкая и иррациональная, а потому не поддается анализу: тот или другая свистнул голубку-ястреба спуститься с безопасных высот домыслов и приземлиться, моргая, на пару сплетенных рук.

– Я была так одинока, – сказала она тогда. – Мне было так холодно по ночам.

Эндерби, потенциальная постельная грелка, так и оставался потенциальным, поскольку все время до начала медового месяца они по-прежнему хранили целомудрие. До сегодняшнего вечера. До сегодняшней ночи в гостинице «Тритон» на виа Национале. Такое (Эндерби сглотнул) положено предвкушать.

– Эй вы там! – окликнул голос, имея в виду «послушайте».

Встрепенувшись на крошечном унитазе, Эндерби стал слушать.

– Ваш билет не дает вам права монополизировать туалет.

Недурно сформулировано, подумал Эндерби. Акцент был американский, а голос – властный, и Эндерби поспешил уступить место, более или менее уверенный, что ему уже лучше. За складной дверью он сделал глубокий вдох, рассматривая крупного туриста, который, протискиваясь мимо, кивнул ему. У того было лицо цвета стейка и две камеры – для фото и для видеосъемки – на пузе. Интересно, он и сортир тоже сфотографирует? За стеклом иллюминатора сияло летнее облако. Эндерби прошел к молодой жене, невозмутимой и очаровательной, которая рассматривала это самое облако внизу. Подняв глаза, она улыбнулась и спросила, лучше ли ему. Когда он сел, она подала ему руку. Казалось, начиналась новая жизнь.

2

Чувствуя себя словно в отлично оборудованной ванной, Эндерби поражался обилию жиденьких ощущений, пока самолет спускался к Риму (снижаемся… Вечный город: паста, древний мусор, монументальные руины, каменные здоровяки с фиговыми листками, телятина, Ватикан, лестницы в подвалы и кости мучеников; все пронизано колокольным звоном, освежено фонтанами; удачи). Его прошиб холодный пот, когда желудок, замешкавшийся со спуском, подстегнул хозяина взглянуть на Рим в контексте мачехи (папа римский с картинки на стене в спальной благословляет семь холмов; полупрозрачный силуэт собора Святого Петра на подвешенном к четкам цвета бланманже крестике; отпечатанная в Риме закладка в молитвенник, на которой, приняв облик семьи среднего класса, Святое семейство пожирает спагетти). Но его согрел прилив радостного возбуждения, и гусиная кожа на руке, сжимавшей пальцы молодой жены, снова разгладилась, когда на экране «Международных новостей» всплыла грудастая старлетка, плещущаяся забавы ради в фонтане Треви. Кроме нее показывали усталых красивых князей, погрязших в бракоразводных процессах. Чинечитта по территории оказалась больше Ватикана. Все хорошо и будет хорошо, чувственно, волнующе. Он с гордостью глянул на молодую жену и испытал похожий на смутный слух о войне укол желания, законного желания: в мгновение ока она уподобилась этому новому городу, который полагается – совершенно законно – покорить и подмять.

С армейских времен на Сицилии всплыли несколько слов, и он сказал:

– Io ti amo[24].

А она улыбнулась и сжала его руку. Эндерби, галантный любовник-латинянин.

Тепло, возбуждение, чувство омоложения пережили посадку (стюардесса ухмылялась у трапа, словно самолично после воздушной гестации разродилась аэропортом; американец, выселивший Эндерби из туалета, отчаянно щелкал камерой). Пока пассажиры разрозненной процессией шли к далеким зданиям аэропорта Чампино, распростертого под медовомесячным зноем, Эндерби почудилось, что голое, как чистый лист, взлетное поле символизирует его новую свободу, то есть свободу от его старой свободы. Худощавый, как Кассий, и, как Каска, угрюмый, римский таможенник грубо открыл дорожную сумку Весты и достал всем напоказ новую ночную рубашку. Он мрачно подмигнул Эндерби, и Эндерби это показалось добрым знамением, пусть даже у таможенника были впалые щеки, что не внушало особого доверия. Тряся пассажиров по Аппиевой дороге, толстый водитель автобуса распевал какую-то заунывную маслянистую арию, в которой часто повторялась «любовь», и тем внушал доверие. Потом – вжик! – снова ушат холодной воды, когда солнце зашло за облака над замшелым акведуком, встающим руинами из сухой травы, и над древней колонной, лежащей как большая какашка под рекламой бензина в цветах комикса. Туалетный американец кормил свои камеры, как декоративных собачек. Тем временем на Эндерби обрушилось ощущение, что они едут по мясному ряду захудалой истории, между ребрами ободранных туш, и им уже насильно скармливают куски имперской падали. На периферии зрения потихоньку вырастали трибуны, а на них рассаживался сенековский хор ухмыляющихся безносых римлян, разжиревших на крови гладиаторов и раздачах сицилийского зерна. Они тоже примут участие в медовом месяце, ведь это их город.

Внезапно – пожаром на паточном заводе – прорвалось солнце; автобус как раз остановился у аэровокзала на виа Национале. Карлик-носильщик исполинской силы целый квартал нес их чемоданы до гостиницы, и Эндерби дал ему на чай несколько слишком легких, подозрительных монет. С поклонами и приветствиями, с неискренними золотыми улыбками обслуга препроводила их в вестибюль.

– Синьор Эндерби, – сказал синьор Эндерби, – и синьора Бейнбридж.

– Нет, нет, нет, – возразила синьора Эндерби.

Эндерби улыбнулся.

– Еще не привык, видите ли. У нас медовый месяц, – объяснил он портье.

А щеголеватый римский эльф ответил:

– Медовый месяц, да? Я позабочусь, чтобы вам никто-никто в медовом месяце не мешал, – и добавил с сожалением: – У меня медовый месяц был давным-давно.

– Знаешь, мне что-то нехорошо, – сказала Веста. – Как по-твоему, можно нам сразу пойти в…

Тут же зазвенели звонки, люди вокруг суетились, вскидывая чемоданы на плечи.

– Дорогая, – заботливо начал Эндерби. – В чем дело, дорогая?

– Устала, вот и все. Мне бы прилечь.

Назад Дальше