– Вэээ-кк.
Эндерби слушал в немом изумлении, еще больше расширив глаза. Это была отрыжка!
– Ох, извини, – сказала она. – Я правда не могла сдержаться, честное слово.
– Не надо сдерживаться, пусть выходит, – участливо посоветовал Эндерби. – Всегда можно сказать «извините».
– Бэ-эээ-ппп!!!!
– Мне правда очень неловко, прости, – сказала Веста. – Знаешь, кажется, мне не очень-то хорошо. Перемена кухни не пошла мне на пользу. – Рооооррпп. Ауууу.
– Хочешь, вернемся в отель? – с жаром предложил Эндерби.
– Боюсь, придется. Боррррпфффф. Неудачный день у нас получился, да?
– Ночь сэра Тоби, – с облегчением отозвался Эндерби. – Как у Фомы в апокрифах. – Он взял ее за руку.
Глава вторая
1
– Пьяцца Сан-Пьетро, – вещал экскурсовод. – Площадь Святого Петра. – Этот стриженный под ежик молодой римлянин нахально пожирал глазами дам. – Пляс де Сент-Пьер. Сан-Петерс-плац.
Вульгарно, решил Эндерби. Претенциозно. Экскурсовод заметил кислую мину Эндерби и понял, что не произвел впечатления.
– Плаца Сан-Педро, – перевел он название на испанский, точно выкладывал козырь.
Зной стоял палящий, и Веста была одета для палящего зноя в бежевый лен: что-то аскетичное и дорогое от Элио Берханьера. Она обладала поразительным даром восстанавливать силы. Вчера ночью ее расстроенный желудок слабоумным ребенком лепетал и булькал, даже когда она наконец заснула. Эндерби лежал в чистой пижаме, снисходительно слушая утробные звуки. Ее худые спина и ляжки, видимые сквозь вуалевую ночную рубашку, опрятные, но не соблазнительные, временами вздымались от очередных ветров – простыни из-за духоты летней ночи сбросил сам Эндерби. Едва погасла прикроватная лампа, Веста превратилась в скопление интимных шумов, которые наполнили Эндерби слабой ностальгией по холостяцким дням, когда он, засыпая, видел сны о кастрюлях и оттачивал у моря свои стихи. В половине четвертого по его светящимся наручным часам (свадебный подарок) Эндерби разбудил бешеный стук сердца о грудную клетку, вероятно, следствие стреги и фраскати, и он услышал, как она все еще самым здоровым образом похрапывает и пукает, но когда он окончательно проснулся около девяти под сварливые клаксоны с виа Национале, Веста уже сидела у окна и ела.
Важнейшая задача пока оставалась невыполненной. Эндерби, моргая и щурясь, заметив, что спал, не вынув челюсти, спрашивая себя, куда же положил контактные линзы, настолько осмелел от болезненной утренней эрекции, что спросил:
– Может, тебе ненадолго вернуться в постель?
Импровизированные стихи, остроумно вульгарные, пришли ему в голову, словно чтобы опровергнуть зловещие предзнаменования Утесли: Муза еще очень даже с ним.
Контракт наш брачный… Пусть же он,
Что б адвокаты ни твердили,
Подписан будет лишь пером —
Моим. И в нем – мои чернила.
Эндерби постеснялся прочесть такие вирши вслух. И вообще, Веста уже говорила:
– Я уже несколько часов как проснулась. Съела омлет с ветчиной в ресторане, а теперь ем завтрак, который заказала тебе. Но это круассаны, джем и все такое. Знаешь, мы сегодня идем на небольшую экскурсию. Я подумала, будет забавно. Поедем посмотрим Рим. Автобус прибудет в половине десятого, поэтому тебе лучше поспешить. – И она взмахнула билетами на экскурсию в луче римского света, потом хрустнула слоеным хвостиком: – Что-то не вижу особого энтузиазма. Ты не хочешь посмотреть Рим?
– Нет.
Задайте прямой вопрос и получите прямой ответ.
– Ты называешь себя поэтом. Считается, что поэты полны любопытства. Совсем тебя не понимаю.
Так или иначе, теперь они вышли из автобуса на полуденный солнцепек, чтобы проинспектировать обелиск цирка Нерона. Экскурсовод, который счел Эндерби испанцем, вкрадчиво говорил:
– Obelisco del Circo de Nerón.
– Si, – ответил неочарованный Эндерби. – Послушай, – повернулся он к Весте. – У меня в горле пересохло. Мне надо выпить.
Это все от сухих материй, которыми его пичкали: ворота на холме Пинчо, галерея Боргезе, мавзолей Августа, Пантеон, Сенат и Дворец правосудия, замок Сан-Анджело и виа делла Консильяционе. Эндерби вспомнились слова Артура Клафа. Груда сора – вот как он назвал Рим. Эндерби был готов склониться перед суждением великого поэта.
– Обломки и сор, – процитировал он.
– Знаешь, – сказала Веста, – я правда думаю, что на самом деле ты сущий обыватель.
– Желающий выпить. Мучимый жаждой.
– Ладно. И вообще экскурсия почти кончилась.
Эндерби, у которого менее чем за день развился нюх на распивочные, повел Весту по дороге Примирения[40]. Вскоре они уже сидели в теньке и пили фраскати.
– Мир, – сказала Веста со вздохом.
Эндерби поперхнулся вином.
– Прошу прощения?
– Вот чего мы всем хотим, правда? Мира. Покоя и порядка. Уверенности. Мысли стихают, и разум пребывает в мире перед лицом порядка. – Кожа у нее была такая чистая, такая моложавая под широкополой шляпой (также из той мадридской мастерской предприимчивого Берханьера), затеняющей изысканно раздутые ноздри и честные, но умные зеленые глаза. – Мир, – повторила она, потом снова вздохнула. – Бэ-э.
– Что это было за слово? – спросил Эндерби.
– Мир.
– Нет, нет, после него.
– А после я ничего не говорила. Тебе послышалось, малыш Гарри.
– Как ты меня назвала?
– Да что на тебя нашло? Римская магия престранно на тебя влияет. И пьешь ты гораздо больше, чем в Англии.
– Ты исцелила мой желудок, – охотно объяснил Эндерби. – Кажется, я в любых количествах могу пить эту жидкость вообще без каких-либо последствий. Диета, на которую ты меня посадила, несомненно, творит чудеса.
Весело ей покивав, он плеснул себе еще из кувшина.
По лицу Весты скользнуло отвращение, ноздри еще чуточку раздулись.
– Я говорю про мир, а ты желудки.
– Про один желудок, – поправил Эндерби. – Поэты говорят про желудки, а редактора «Фем» – про мир. Пожалуй, справедливый расклад.
– Для нас с тобой возможны такие мир и покой, – сказала Веста. – Красивый дом в Сассексе с видом на Даунс. Такие дышат покоем, правда?
– Ты слишком молода, чтобы хотеть покоя, – возразил Эндерби. – Покой для стариков.
– Бэ-э, да все мы его хотим, – с нажимом сказала Веста. – И знаешь ли, я чувствую его здесь, в Риме. Великие мир и покой.
– Ха, те еще мир и покой! – буркнул Эндерби. – Pax Romana. Всякий раз, что-то разоряя, римляне твердили, что восстанавливают мир. Чушь собачья! Это была мерзкая вульгарная цивилизация, облагороженная лишь тем, что спряталась за уймой типов склонений существительных. Мир? Да римляне не знали, что это такое. Проблеваться в отхожем месте после рябчиков в сиропе и улиток в желе или потискать малолетнего раба между переменами блюд – в этом они толк знали. Они знали, как испытать катарсис, когда смотришь, как на арене женщин рвут на части изголодавшиеся шелудивые львы. Но ни мира, ни покоя они не знали. Да если бы они с полминуты посидели в покое, то услышали бы, как множество голосов вопиют, что вся их империя – чистой воды надувательство. Не говори мне про чертов Pax Romana. – Эндерби фыркнул, не зная, от чего так завелся.
Веста снисходительно улыбнулась.
– Это не настоящий Рим. Это голливудский Рим.
– Настоящий Рим и был голливудским, только в еще большей степени. Да и что от него осталось? Плесневеющие студийные площадки, вульгарные обломанные колонны. Имперские речи Вергилия Марона, прихлебателя Октавиана Августа и всех его триумфальных арок, теперь валяющихся на земле. Пыль, пыль, пыль от шагающих сапог снова и снова. Рим. – Эндерби сделал уместный, но вульгарный древнеримский жест. – Червивая головка сыра с излишком неправильных глаголов.
Веста все еще улыбалась, почти как Богоматерь в видении, какое явилось Эндерби в тот скользкий день по пути в Лондон, когда нарождалась поэма.
– Ты просто не слушаешь, да? Ты просто не даешь мне шанса сказать то, что я хочу.
– Чертов римский мир! – фыркнул Эндерби.
– Я не про ту империю говорила. Я говорила про ту, которую вскармливали в катакомбах.
– О боже ты мой, нет! – промямлил Эндерби.
Веста выпила еще вина, потом очень мягко рыгнула. Она не извинилась, она вообще как будто не заметила. Эндерби ушам своим не верил.
– Тебе не кажется, что это сродни возвращению домой? – сказала она. – Знаешь… Возвращение блудных?.. Ты решил уйти из империи и с тех самых пор жалел. Без толку отрицать, это во всех твоих стихах.
Эндерби сделал глубокий вдох.
– По-своему мы все сожалеем об утрате вселенского порядка. Широкого зубастого оскала. Но это мертвый оскал. Нет, не просто мертвый, а оскал фальшивых зубов. Он вообще никогда не был настоящим. Во всяком случае, для меня.
– Лжец.
– Ты-то что об этом знаешь? – вызывающе спросил Эндерби.
– Даже больше, чем ты думаешь. – Она отпила фраскати, точно это был очень горячий чай. – Ты никогда мной особо не интересовался, верно? Не потрудился ничего про меня узнать.
– Лжец.
– Ты-то что об этом знаешь? – вызывающе спросил Эндерби.
– Даже больше, чем ты думаешь. – Она отпила фраскати, точно это был очень горячий чай. – Ты никогда мной особо не интересовался, верно? Не потрудился ничего про меня узнать.
– Мы не так давно знакомы, – несколько виновато ответил Эндерби.
– Достаточно, чтобы пожениться. Нет, будь честным. Для Эндерби всегда важен был только Эндерби. Пуп земли Эндерби.
– Это не совсем так, – с сомнением протянул Эндерби. – Наверное, я считал мое творчество важным. Но не ради меня самого. Я не слишком думаю о собственном комфорте, чести или славе.
– Вот именно. Тебя слишком занимал ты сам, чтобы отвлекаться на подобные вещи. Эндерби в пустоте. Эндерби, вращающийся вокруг своей оси в вечном сортире.
– Это несправедливо. Это вообще не правда.
– Видишь? У тебя появляется интерес. Ты готов к долгому разговору про Эндерби. А что если поговорим обо мне?
– С радостью, – покорно согласился Эндерби.
Оттолкнув свой бокал, Веста сложила на столе тонкие руки.
– Какое по-твоему у меня воспитание?
– Ну, тут-то все понятно, да? – сказал Эндерби. – Добрая шотландская семья. Кальвинисты. Еще одна имперская мечта, из которой хочется сбежать.
– Нет, – возразила Веста, – совсем нет. Не кальвинисты. Католики. В точности как ты. – Она мило улыбнулась.
– Что? – в ужасе пискнул Эндерби.
– Да, католики, – повторила Веста. – В Шотландии есть католики, знаешь ли. Множество католиков. Предполагалось, что я стану монахиней. Тебя это удивляет, да?
– Не слишком, – ответил Эндерби. – Учитывая исходный посыл, который я все еще стараюсь переварить, не такой уж сюрприз. Ты носишь одежду как монахиня.
– Какие странные вещи ты говоришь! Интересно, что ты имеешь в виду?
– Почему ты раньше мне не сказала? – обеспокоенно спросил Эндерби. – То есть мы прожили под одной крышей сколько? Несколько месяцев? Ты и словечком не обмолвилась.
– А с чего бы? Речь об этом не заходила, а ты моей жизнью никогда не интересовался. Как я уже говорила, для поэта ты удивительно нелюбопытен.
Эндерби посмотрел на нее определенно с любопытством: честь по чести, это откровение должно было бы изменить ее внешность, но она все еще казалась стройной протестантской красавицей сродни его подростковому видению, ангелом облегчения.
– И вообще, разницы нет никакой, – продолжала она. – Я пошла против законов церкви, когда вышла за Пита. Он, как известно всем, кроме тебя, уже успел развестись. Это происходило постепенно, я утрачивала веру. Пит верил в гоночные моторы, этого у него не отнять, и перед гонками он молился, впрочем, я не знаю чему. Может, какому-то архетипичному двигателю внутреннего сгорания. Пит был милым мальчиком. – Она допила до дна.
– Выпей еще, – сказал Эндерби.
– Да, выпью, совсем чуточку. В Риме удивительная атмосфера, правда? Ты ее не чувствуешь? Почему-то я чувствую себя полой, опустошенной. Свободной от веры и прочего.
– Будь осторожна, – очень четко произнес, подаваясь через стол, Эндерби. – Будь очень и очень осторожна с такими чувствами. Рим – просто город, как любой другой. Крайне перехваленный, я бы сказал. Он наживается на вере, как Стратфорд на Шекспире. Но не начинай думать, будто это великая чистая мать, которая зовет тебя домой. И вообще, домой ты попасть не можешь. Ты живешь во грехе. Не забывай, мы в отделе гражданских актов расписались.
– Так мы живем во грехе? – невозмутимо спросила Веста. – Я ничего такого не заметила.
– Ну, так решили бы, если бы все кругом были католиками и случайно узнали, – смутившись, сказал Эндерби. – Разумеется, как ты и сказала, мы никак ни в каком грехе не живем.
– Ты в свое время со всем завязал, да? Ушел от церкви, от общества, от семьи…
– Да я, в конце концов, поэт, черт побери…
– Все отправил в сортир, все. Даже акт любви.
Эндерби зарделся как мак.
– Что ты хочешь этим сказать? Да что ты вообще про это знаешь? Я самый обычный человек, вот только я не привык, вот только слишком много времени прошло, вот только я некрасивый и застенчивый, и…
– Все уладится. Вот увидишь. Только подожди.
Прощая, она протянула ему добрую прохладную руку. Все, что он, вероятно, хотел бы сказать, вырвал у него изо рта, словно вонзив серебряные когти, вырвал и проглотил, как проглотил все звуки ангелического полдня, внезапный и бурный разгул колоколов. Гигантские металлические зевы лаяли, взрыкивали, бросали в небо, в римские небеса никелиевую и алюминиевую страсть перезвона.
2
После залитой соусом пасты и оплетенного соломой пузыря кьянти идея Весты показалась вполне разумной, тем более что говорила она не о цели, а о процессе: прохладный бриз, поднятый лопастями вентилятора в движущемся автобусе, остановка для дегустации вин с виноградников фраскати, широкая гладь озера и гостиница на берегу. И неспешное возвращение в Рим ранним вечером. И вообще, это всего лишь идея… Едва Эндерби сказал «да», она тут же достала из сумочки билеты.
– Неужели нам все время надо проводить в автобусах? – спросил Эндерби.
– Тут ведь есть на что посмотреть, да? А тебе уж точно надо все посмотреть, чтобы удостовериться, что все это сор.
– Так ведь сор и есть.
Сонному после ланча Эндерби вспомнилась, например, жуткая триумфальная арка Константина, похожая на окаменевшую в вечности страницу «Дейли миррор» – сплошь карикатуры и лапидарные заголовки. Но озеро, особенно в палящий зной, совсем другое дело. Рим лучше всего принимать в жидком виде: вино, фонтаны, минеральная вода Aqua Sacra. Aqua Sacra Эндерби оценил по достоинству. Насыщенная широким набором химикатов, она неизменно вызывала ветры и способствовала цивилизованному опорожнению кишечника. С этой точки зрения он серьезно рекомендовал ее Весте.
Эндерби удивился, что на экскурсию к озеру собралось столько людей. Садясь у гостиницы в автобус, он изготовился уснуть, но почти сразу же им с Вестой и прочей многоязычной толпой велели выйти. Их высадили на какой-то безымянной площади, оплавляющейся и иссохшей до кости под издевки фонтана. Тут стояла целая флотилия междугородних автобусов, краска на них плавилась и шла пузырями. Мужчины с пронумерованными табличками на палках созывали свои взводы, и покорные экскурсанты, щурясь и морщась на слепящий свет, маршировали к табличкам.
– Наш номер шестой, – сказала Веста, и они пошли к своей табличке.
В салоне автобуса жар стоял невыносимый: на солнцепеке его внутренность превратилась в духовку. Даже Веста вспотела. Эндерби превратился в фонтан, пот вырывался из его пор почти слышимо. В автобус зашел встревоженный человек, выкрикивая: «Где доктор Бухвальд?» – на множестве языков, так что пассажиры прониклись нервической ответственностью за пропавшего и начали чесаться и ерзать.
В кресле перед Эндерби храпел португалец, положив голову на плечо незнакомому французу. Фотоаппараты американцев щелкали, как на месте преступления. Имелась пара хмыкающих негров. Большая ветчинно-розовая немецкая семья говорила о Риме с серьезными и сожалеющими интонациями, пережевывая увиденное и услышанное в многосоставные цепочки слов-сарделек. Эндерби закрыл глаза.
Смутно, через пелену дремы он ощущал успокаивающий ветер, заносимый в окна с разгоном автобуса.
– Какое, однако, популярное озеро… – сонно сказал он Весте. – Наверное… Столько людей туда едут.
Автоколонна двинулась на юг. Из громкоговорителя раздался голос экскурсовода, выдававший фразы на итальянском, французском, немецком и американском английском, и это гудение «поминками по Финнегану» убаюкало Эндерби в парахроническую дрему, где смешались Константин Великоглупый и бутылкобитвы у пивных озер. Проснувшись со смехом, он увидел виллы, виноградники и выжженную землю, потом снова заснул, унося с сбой в глубокое забытье чеканый профиль Весты, смотрящей на него с заботливостью фермерши, которая несет на рынок поросенка.
Проснулся он, чмокая сухими губами, в маленьком городке великих обаяния и чистоты, где официанты с салфетками поджидали на широкой террасе со множеством столов. Затекшие и потягивающиеся пассажиры сошли к поилкам. Тут, понял Эндерби, они совсем близко к Фраскати, чье вино так боится перевозки, что путешествует на минимально возможное расстояние. Белая пыль, зной и мерцающая бутыль на столе. Внезапно Эндерби почувствовал себя здоровым и счастливым. Улыбнувшись Весте, он взял ее за руку.
– Забавно, что мы оба католики-ренегаты, да? Ты была права, когда сказала, что чуток похоже на возвращение домой. Я хочу сказать, что подобную страну мы понимаем лучше протестантов. Мы сопричастны ее традициям. – Он доброжелательно улыбнулся паре голодноглазых детишек у подножия лестницы на террасу; старший серьезно ковырял в носу. – Даже если больше не веришь, Англия все равно кажется чуточку чужой, чуточку неприязненной. Взять хотя бы церкви, которые протестанты у нас отняли. То есть, по мне, так пусть оставят их себе. Но все-таки им надо иногда напоминать, что на самом деле они все еще наши. – Он счастливо оглядел заполненную пьющими террасу, умиротворенный лепетом чуждых фонем.