Мистер Эндерби. Взгляд изнутри - Берджесс Энтони 15 стр.


– Теперь, Эндерби, мы въезжаем на Пьяцца Колонна. Вот и сама колонна, а наверху, смотрите, Марк Аврелий.

– Я мог бы тут выйти, – предложил Эндерби, – и вернуться в гостиницу. Моей жене не слишком хорошо, знаете ли.

– Вот как? И в чем же она не слишком хороша? Как-никак почитательница поэтов. Этого у нее не отнять. Ей всегда нравилось мое стихотвореньице в антологиях. Знаете, Эндерби, вполне вероятно, вы станете великим человеком. Ей нравится ставить на победителей. Она поставила на очень верного кандидата, но то было в области спорта. В отличие от гонщиков поэты не погибают, знаете ли. Смотрите, вот пьяцца дель Пополо. А теперь мы поднимемся по виа Фламиния, и уже можно мельком увидеть самого отца Тибра, в который плюют римляне.

– Что вам известно о моей жене? Кто вам сказал, что я женился на Весте Бейнбридж?

– Было во всех газетах, – откликнулся Утесли. – Разве вы не понимаете? Возможно, она их от вас прятала. Там писали, что вдова Пита Бейнбриджа снова выходит замуж. Газетчики, похоже, мало что про вас знают. Но когда вы умрете, выпустят биографии, понимаете ли. Биографий Пита Бейнбриджа вообще не было, поэтому быть неизвестным читателям «Дейли миррор», пожалуй, даже на пользу. Ага, вот виа Манчини.

Он забарабанил по стеклянной перегородке и нанес из-за нее несколько гротескных боксерских ударов водителю. Кивнув, водитель круто вывернул руль и остановился возле маленькой рюмочной.

– Вот тут мое скромное жилище, – сказал Утесли. – Прямо над питейным заведением.

– Вы, правда, так считаете? – спросил Эндерби. – Я думал, может, я пробуждаю в ней своего рода материнский инстинкт. И я к ней привязался. Очень, очень привязался. Влюбился.

Утесли кивал и кивал, расплачиваясь с водителем. Он как будто совершенно оправился от своего пьяного одурения. Два поэта очутились на знойной улице, остывающей под ветром с реки. Эндерби отпустил такси и тут же выругался:

– Проклятье, зачем я его отпустил? Мне надо вернуться к жене.

Он напомнил себе, что ему не нравится Утесли, потому что он во всех антологиях.

– Сдается мне, – сказал Эндерби, – что вы симулировали, черт бы вас побрал. Мне совершенно незачем было вас везти.

– Стрега, – покивал Утесли, – просто проносится через организм. Пожалуй, раз уж мы здесь, надо выпить еще. Или, может, литр-другой фраскати.

– Мне нужно вернуться. Возможно, она уже оправилась. Она, наверно, недоумевает, куда я подевался.

– К чему спешить? Невесте полагается ждать, знаете ли. Полагается лежать на прохладных лавандовых простынях, пока жених напивается до импотенции. Ночь сэра Тоби, знаете ли, вот как ее раньше называли. Или в честь Фомы в апокрифах. Ну же, Эндерби, мне одиноко. Ваш собрат-поэт одинок. И мне есть что вам сказать.

– Про Весту?

– О нет, гораздо интереснее. Про вас и вашу поэтическую участь.

Внутри распивочной было темно и тепло. По стенам на вульгарных псевдоэтрусских мозаиках отплясывали мужчины и женщины в профиль. Стеклянные бутыли с вином и мутные стаканы. Старик из эпохи Виктора Эммануила посасывал пышный ус; два мошенника с искренними глазами и круглыми лицами, невзирая на жару, в пальто шушукались в углу. Чавкающая старуха – каждый шаг давался ей с усилием – принесла двум английским поэтам литр мочи.

– Salute, – сказал Утесли. Его передернуло от первого глотка, но второй как будто пошел легче. – Как по-вашему, Эндерби, сколько мне лет? – спросил он.

– Лет? Ну, около пятидесяти.

– Пятьдесят два. И когда, по-вашему, я перестал писать?

– Я и не знал, что вы перестали.

– О да, давным-давно, давным-давным-давно. Я ни строчки стихов, Эндерби, не написал с двадцати семи. Вас это удивляет, да? Но писать стихи тяжело, Эндерби, тяжело, так тяжело. После тридцати стихи пишут только те, кто принимает участие в конкурсах, понимаете? В конкурсах воскресных газет. К ним, конечно, можно добавить «мальчиков обезьяньей железы», Йейтс был одним из них, но так нечестно, поэтому они не в счет. А он-то стал величайшим полоумным поэтом эпохи благодаря этому изобретению чертового Вороноффа[34]. Но остальные мы? Драматических больше нет, Эндерби, а об эпических – ха-ха! – и говорить нечего. Мы все – лирики, но опять же, сколько способен протянуть лирический дар? Да нисколько, черт побери, мой мальчик! Лет десять в лучшем случае. Не случайно, знаете ли, они все умирали молодыми и по большей части в средиземноморских странах. Дилан, конечно, умер в Америке, но Атлантика, если подумать, сродни Средиземноморью. Я о том говорю, что американская цивилизация, если вдуматься, приморская, а вовсе не речная. – Утесли одурманенно затряс головой, по всей очевидности, фраскати разбудило спящую стрегу. – Я хочу сказать, Эндерби, вам чертовски повезло, что вы вообще пишете стихи в возрасте… сколько вам?

– Сорок пять.

– В возрасте сорока пяти лет. На что вы рассчитываете? – Он набулькал себе еще фраскати. Снаружи вспыхивал свет. – Не обманывайте себя, мой милый мальчик, по части обширных повествовательных поэм или пьес, или еще какой чуши в таком духе. Вы лирический поэт, и приближается время смерти лирического дара. Кто знает, возможно, он уже умер? – Он, прищурившись, глянул на Эндерби поверх стеклянного кувшина фраскати, который подергивался в его руках. – Не ждите приходов музы и вдохновенных находок на рассвете, Эндерби. А то мое стихотворение, то, что во всех антологиях, то, которое останется после меня, если вообще что-то останется, я написал того чертяку, знаете ли, Эндерби, когда мне было двадцать один. Юность! Единственное, что стоит иметь.

Он печально кивнул. С синхронностью киносценария его слова подтвердило мелькнувшее за окном видение привольный юности – мимо прошла юная римлянка: гордо поднятая голова, черная копна волос и темный дым на висках, упругая грудь, сильный, как у Гарри Пахаря, торс и ладные ляжки.

– Да, да, – покивал Утесли, – юность. – Он со вздохом выпил еще фраскати. – Вы никогда не чувствовали, Эндерби, что ваш дар умирает? Это ведь дар, который пристал юности и ничем не обязан опыту или эрудированности. В сущности атлетический дар, спортивный. – Утесли зевнул, показав кривые зубы различных цветов. – Что вы будете делать, Эндерби, что вы будете делать? Миру, разумеется, наплевать. Если бы мир вошел и услышал, как мы оплакиваем смерть лирического дара Эндерби, мир счел бы нас не просто безумными. Он счел бы, Эндерби, что мы… – Он подался вперед и прошипел: – Говорим о чем-то совершенно ином под видом безобидного. Нас сочли бы коммунистами.

– И как вы справляетесь? – спросил Эндерби, напуганный этим видением надвигающейся импотенции, импотенции, возможно, уже наступившей.

– Я? – Утесли уже снова захмелел. Он спазматически передергивал плечами и засасывал воздух как спагетти. – Я, Эндерби, отличный разбавитель на всяких мероприятиях. Ничто больше уже нельзя принимать в чистом виде. Вопрос вот в чем: мы живем или мы живем отчасти? Или… – Внезапно заморгав, точно от расстрельного залпа вспышек, он вскочил и прижался спиной к стене, как Прометей к утесу. – Или мы умираем?

Потом он рухнул на стол, как голливудский потребитель абсента, но никто из римлян этого не заметил.

4

– И что, скажи на милость, ты делал? – спросила Веста. – Где, скажи на милость, ты пропадал?

Эндерби испытал чувство эдакой пасынковой вины, единственной, какую он по-настоящему знал, и понурился. Жена была в ярком одуванчиково-желтом платье с широкой юбкой: гладкие волосы цвета пенни сияют, кожа летне-медовая, снова здоровая, глаза зеленые, расширенные, злые, – самая внушительная и желанная женщина на свете.

– Это все Утесли, понимаешь, – пробормотал Эндерби.

Она сложила на груди обнаженные руки.

– Ты же знаешь Утесли, – пробормотал Эндерби и в смиренной попытке преуменьшить свои проступки или даже преступления добавил: – Он во всех антологиях.

– Скорее во всех барах, насколько я знаю про Утесли, а ты с ним пошел. Честно тебя предупреждаю, Гарри, держись подальше от людей вроде Утесли. И вообще, что он делает в Риме? Мне это кажется очень подозрительным. Что он сказал? Что он тебе наговорил?

– Он сказал, что быть лирическим поэтом все равно что гонщиком и что ты снизошла до того, чтобы выйти за меня, потому что попадешь во все мои биографии и получишь свою долю моей посмертной славы, а еще он сказал, что мой поэтический дар умирает, и спросил, что я буду делать, когда он совсем умрет. Потом он отключился, и я долго не мог найти такси и названия отеля не мог вспомнить. Поэтому и задержался. Но ведь ты не сказала, в какое время мне вернуться, верно? – добавил Эндерби. – Ты вообще ничего не говорила.

– Ты сказал, что пойдешь обменяешь дорожные чеки, – сказала Веста. – Твой долг был остаться здесь, со мной. Отличное начало медового месяца, нечего сказать! Ты уходишь с человеком вроде Утесли, чтобы напиться и слушать напраслину на свою жену.

– Какую напраслину?

– Он же прирожденный лжец. Вечно пытался за мной приволочиться.

– Когда? Ты с ним близко знакома?

– Он был чем-то вроде журналиста, писакой на подхвате, – сказала Веста. – Вечно ошивался на задворках. Тут он из-за кино, наверное. Ошивается на киностудии. Послушай, – очень строго сказала она, – в будущем ты без меня никуда не пойдешь, понял? Ты просто не знаешь жизни, ты слишком невинен, чтобы жить. И моя обязанность за тобой присматривать, о тебе заботиться.

– А моя? – спросил Эндерби.

Она слабо улыбнулась. Эндерби заметил, что бутылка фраскати, на три четверти полная, когда он уходил, теперь пуста. Она определенно оправилась. Снаружи начинался мягкий римский вечер.

– Что будем делать теперь? – спросил он.

– Пойдем поедим.

– Тебе не кажется, что рановато? Может, выпьем по аперитиву перед едой?

– Ты уже достаточно выпил.

– Ну, – протянул Эндерби, глянув на пустую бутылку фраскати, – ты и сама неплохо постаралась. К тому же на пустой желудок.

– О, я заказала в номер пиццу и пару клубных сэндвичей, – ответила Веста. – Умирала с голоду. И все еще умираю.

Она достала из платяного шкафа одуванчиково-желтую накидку, чтобы прикрыть голые плечи от вечерней прохлады – или итальянской похоти. Эндерби заметил, что она распаковала вещи; значит, не так уж долго она хворала. Выйдя из номера, они спустились по лестнице, не доверяя хрупкому и филигранному обаянию лифта. В коридорах, в вестибюле гостиницы мужчины откровенно восхищались Вестой. Щипатели попок, внезапно сообразил Эндерби, все итальянцы проклятые щипатели попок – это создавало проблему. И конечно же, в этой отсталой стране все еще в ходу дуэли! На виа Национале Эндерби пошел на шаг позади Весты, кисло улыбаясь щитам SPQR[35] на фонарях. Не нужны ему неприятности. Он даже не подозревал, какая это ответственность иметь жену.

– Мне говорили, есть одно местечко на виа Торино, – сказала Веста. – Гарри, ты почему идешь сзади? Не глупи. На тебя люди смотрят.

Эндерби просеменил несколько шажков и пошел рядом, но невидимая для нее, его ладонь простерлась в шести дюймах за покачивающимся задком, точно грелась у огня.

– Кто тебе говорил?

– Джиллиан Фробишер.

– Эта женщина едва не прикончила меня своим «спагетти с сюрпризом».

– Ты сам виноват. Тут нам направо.

Ресторан был полон закопченных зеркал, и в нем сильно пахло подвальной сыростью и очень старыми сухарями. Эндерби в мрачном сумраке читал меню. Официант с выступающим сизым подбородком не внушал доверия, зато старался украдкой заглянуть за вырез платья Весты. И почему итальянской кухне поют такие дифирамбы, вдруг задумался Эндерби. Она же состоит в основном из нескольких разновидностей макарон с набором соусов в придачу, а единственное итальянское мясо – телятина. Тем не менее Эндерби углядел в меню слово bifstek и со слабой надеждой его заказал. Умирающая от голода Веста умяла суп минестроне, блюдо равиоли, какое-то месиво из спагетти и окунала листья артишоков в маслянистый уксус, Эндерби даже подобрел от пол-литра фраскати, когда наконец прибыл предполагаемый стейк. Он оказался тонким, белым и на холодной тарелке.

– Questo e vitello?[36] – спросил официанта Эндерби.

Он, который до знакомства с Вестой обходился жуткими рагу и макал корки хлеба в банки джема, сам сейчас стал лицом как стейк от сдавленного гурманского гнева.

– Si, e vitelo, signore[37].

– Я заказывал бифшеткс! – крикнул разъяренный Эндерби, неотесанный англичанин за границей. – Не чертову телятину! Это даже чертовой телятиной не назовешь, – добавил он с заботой поэта о точности определений. – Позовите управляющего.

– Будет, Гарри, – пожурила Веста. – На один день хватит капризов, ладно? Смотри, на тебя люди оборачиваются.

Кругом сидели римские едоки, с глазами навыкате набивая себе рты. Они не обращали внимания на Эндерби, они видели таких раньше. Пришел управляющий, толстый, маленький, с бегающими черными глазками, и запыхтел при виде подавляемого возмущения Эндерби.

– Я заказал стейк, – сказал Эндерби. – А это телятина.

– То же самое, – отозвался управляющий. – Телятина – это корова. Говядина – это корова. Ergo, говядина – это телятина.

– Вы собираетесь учить меня, что является бифштексом, а что нет? – вспылил разъяренный таким силлогизмом Эндерби. – Вы меня моему собственному языку собираетесь учить, черт вас побери?

– Следи за языком, Гарри, следи за языком, – не к месту вставила Веста.

– Да, моему собственному чертовому языку! – крикнул Эндерби. – Он возомнил, будто знает его лучше меня! Ты еще будешь за него заступаться?

– Так оно так, – сказал управляющий. – Вы не есть, вы платить все равно. Что заказали, за то платите.

– Ну уж нет! – Эндерби встал. – Ну уж, черт меня раздери, нет! – Он посмотрел сверху вниз на Весту, перед которой пенился мусс сабайон. – Не стану я платить за то, чего не заказывал, а я не заказывал вот этого бледного подобия невесть чего. Пойду обедать куда-нибудь еще.

– Сядь, Гарри, – приказала она. – Ешь то, что тебе дали. – Она обиженно позвякала ложечкой в стеклянной креманке с сабайоном. – Не делай из мухи слона.

– Не желаю выбрасывать деньги на ветер, – возразил Эндерби, – и не желаю, чтобы меня оскорбляли иностранцы.

– Это ты тут иностранец, – возразила Веста. – А теперь сядь.

Эндерби брюзгливо сел.

Управляющий хрюкнул в иностранном триумфе, уже готовый удалиться, положив конец глупым капризам, ведь телятина все равно мясо, с этим не поспоришь. Увидев его ухмылку, Эндерби снова вскочил, еще больше разозлившись.

– Не стану я сидеть! И он сам знает, куда может засунуть эту бескровную дрянь. Хочешь – оставайся, а я пойду.

Глаза Весты стремительно меняли выражение за выражением, словно цифры в перекидном номере автобуса.

– Хорошо, дорогой, – сказала она. – Оставь мне денег заплатить за мой обед. Увидимся через пятнадцать минут в том кафе на открытом воздухе.

– Где?

– На пьяцца ди как-то там, – сказала она, махнув куда-то рукой.

– Република, – услужливо подсказал официант.

– А вы не суйтесь не в свое дело! – рявкнул Эндерби. – Ладно, увидимся там.

Он оставил ей крупную банкноту на несколько тысяч или миллионов лир. С банкноты на Эндерби с безмолвной мольбой смотрела какая-то аллегорическая леди.

Четверть часа спустя Эндерби, уныло глядя на подсвеченный разноцветными прожекторами фонтан, на «Веспы», «Фиаты» и трезвые толпы, сидел подле почти пустой бутылки фраскати. Она досталась ему теплой, и он сказал официанту:

– Nоn freddo[38].

Официант согласился, что бутылка non freddo, и, улыбаясь, ушел. Теперь бутылка была еще менее freddo. Вечер выдался теплый. Эндерби вдруг испытал тоску по своей прежней жизни, по перестоявшемуся чаю, по часам в сортире, по онанизму. Потом, сдерживая слезы, сообразил, что ведет себя совершенно по-детски. Только правильно, что мужчина женится и проводит медовый месяц среди фонтанов Рима; только правильно хотеть быть зрелым. Но Утесли сказал, дескать, поэзия – это юношеский дар, следовательно, незрелая, родственная таким дарам, как скорость реакции и внимательность, которые превращают мужчину в гонщика. Возможно ли, что дар уже покидает его, и так задержавшись дольше положенного? Если так, то что он из себя представляет, в кого он превратится?

Появилась Веста – видение красоты с обложки «Вог» на фоне подсвеченного фонтана. Трепещущий и внезапно гордый, Эндерби встал. Она же села со словами:

– Честное слово, мне было за тебя стыдно. Ты повел себя просто позорно. Разумеется, я заплатила за еду, которую ты заказал. Ненавижу мелочные препирательства из-за денег.

– Моих денег, – поправил Эндерби. – Не стоило тебе этого делать.

– Хорошо, твоих денег. Но, пожалуйста, помни, у меня тоже есть достоинство. Я не позволю тебе или какому другому мужчине выставлять меня на посмешище. – Она смягчилась. – Ах, Гарри, как ты мог? Как ты мог себя так повести? Да еще в первый день нашего медового месяца! Ах, Гарри, ты ужасно меня расстроил.

– Выпей вина, – предложил Эндерби. Официант склонился с римской ухмылкой, в дерзком взгляде – восхищение синьорой. – В прошлый раз было чертовски caldо[39], – сказал Эндерби. – На сей раз я хочу freddo, понимаете. Freddо, черт побери! – Официант ушел, похотливо осклабясь. – Как я ненавижу этот проклятый город! – Эндерби вдруг пробрала дрожь.

Веста начала тихонько хныкать.

– В чем дело? – спросил Эндерби.

– О, я думала, все будет иначе. Я думала, ты будешь иным.

Внезапно она напряглась, глядя прямо перед собой, точно в ожидании какой-то физической кары. Эндерби смотрел на нее, разинув рот. Ее рот тоже открылся, и, словно из уст спиритуалистического медиума, раздался звук, сходный с вызыванием духа краснокожих:

Назад Дальше